– Здравствуйте, Лев Иванович.
– Здравствуй, Леонид. Садись.
– Спасибо. Постою. В ногах правда.
– Скверное настроение? – спросил старик.
– Скверное. Хорошее какое слово – «скверное». Почему-то оно уходит из устной речи.
– Век требует более резких определений, да? «Дрянное» – это, по-видимому, точнее?
– В моем положении – да.
– А что случилось?
– Да ничего особенного… Так, глупость…
– У нас сейчас с тобой идет разговор по принципу: язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли, не так ли?
– Вроде бы…
– Жаль. Надо быть всегда искренним. Как Достоевский. По-моему, он самый искренний человек из всех искренних.
– Он был жестоким.
– Есть жестокость и жестокость. Важно, на чем она зиждется.
– Можно ли оправдывать жестокость, Лев Иванович?
– Можно. Восторгаются ведь Желябовым, Перовской и Кибальчичем, которые убили императора Александра Второго, а ведь он, по отзывам некоторых современников, был, я бы сказал, обаятельным человеком. Понимаешь? Жестокость Желябова была жестокостью правды во имя доброты.
– А жестокость по отношению к человеку, совершившему глупость?
– Какую глупость?
– Просто глупость. Обыкновенную глупость.
– Видишь ли, человек, совершающий обыкновенные глупости, либо психически нездоров, либо предельно эгоцентричен. По-видимому, надо очень четко и честно определять людские поступки, и тогда то, что нам кажется глупостью, может на поверку оказаться либо преступлением, либо узкомыслием. Узкомыслие в больших вопросах – также преступно. И в общегосударственных и в человеческих.
– А если преступление рождено глупостью?
– Оно так же ужасно, как и рожденное умом. Тут разница только в степени жестокости. Кстати, иной раз преступление, продиктованное глупостью, бывает более жестоким, нежели рожденное умом. И то и другое должно быть наказуемо.
– Но преступление не принесло никому никакого вреда.
– Так не бывает. Преступление, даже не совершенное, а задуманное, уже породило преступника.
– Вы учили меня честности в поэзии, Лев Иванович…
– Не может быть честности в чем-то. Это не честность, если она частична. Честность должна быть генеральным качеством человека.
– Лев Иванович…
– Да.
– Знаете, наверное, мир все-таки ужасно устроен.
– Чепуха. Он устроен логично, а потому – прекрасно.
– Логична геометрии, – сказал Ленька, – а что в ней прекрасного?
– Мы же говорим о мире, а не о геометрии…
– Лев Иванович…
– Слушаю тебя…
– Можно, я попью воды?
– Конечно.
Ленька ушел на кухню, и старик услышал, как он пустил воду из крана. Учитель знал, что Ленька всегда подолгу ждет, пока сойдет теплая вода и пойдет студеная, «из земли». Потом он услышал, как Ленька стал пить воду. Он пил ее прямо из-под крана, чмокая губами. Потом стало тихо, и только несколько капель звонко разбились в раковине.
«А ведь это все какая-то дикость, – подумал Лев Иванович, – наваждение…»
Этот не знает
Тюрин – выпускник той школы, где учился Ленька, – сидел дома и чертил хитрый курсовой чертеж. Он услыхал протяжный звонок и пошел открывать дверь.
– Кто там?
– С Мосгаза.
Он открыл дверь, впуская Костенко, и сказал:
– Только извините, я в трусах.
– В трусах – не в бюстгальтере, – ответил Костенко, – переживу.
Тюрин засмеялся.
– Веселый Мосгаз, заходите…
– Я тягу проверить, – сказал Костенко.
– Тянет хорошо.
– Порядок есть порядок.
Тюрин притащил лесенку, поставил ее к ногам Костенко и вернулся к своей чертежной доске.
– Вы б поддержали меня, а то загремлю, – попросил Костенко.
– Вы долго будете тягу смотреть?
– Тягу не смотрят, ее чувствовать надо…
– Тяга – она, как говорится, и есть тяга…
Костенко взобрался на лестницу, продолжая ворчать:
– Сейчас в двести сорок девятой был, так лесенку попросил, а хозяйка меня обругала.
– Людмила Аркадьевна?
– А бог ее знает… Фифочка.
– Женщина с характером. Кого угодно доведет.
– Это уж я не знаю, а меня она довела. А сама стоит и плачет.
– Из-за Леньки…
– Это кто? Хахаль?
– Сын.
– Женился?
– Из дому сбежал.
– Куда?
– Я думаю, куда-нибудь в Сибирь подался.
– А почему в Сибирь?
– Я там в экспедиции был, с ума сойти, как здорово, ему кое-что рассказал, так он мне потом говорит: «Сбегу к чертовой матери».
– В той комнате у вас стена капитальная?
– В столовой?
– Да. Там, где дверь закрыта.
– Не знаю. Вы сами посмотрите.
Костенко зашел во вторую комнату, постучал по стене, быстро огляделся, увидел большой стол, маленькую горку для посуды и несколько стульев. Леньки там быть не могло. Он вышел в коридор.
– Придется еще прийти к вам, – сказал Костенко.
– Только пораньше приходите, а то я в институте, мамаша на фабрике, дом пустой.
– Ясно. Мне к этой дамочке снова надо идти, а душу выворотит. Дождусь, пока ее парень вернется.
– Ленька? Он не вернется.
– Неужто мать не жалко?
– Нет, жалко, конечно… Родители как-никак.
– Если он письмо вам черкнет, сказали бы матери-то…
– Думаете?
– Точно. Переживает – лицо как свекла стало. А что вы, друг ему?
– Друг не друг, а товарищ.
– Ну, пока.
– Всего хорошего.
– Так наши еще раз зайдут.
– Хорошо. Только утречком.
– Ясно. До свидания.
– Счастливо.
Леньке плохо
Людмила Аркадьевна стояла в спальне у окна и плакала. Оперативник из отделения сидел около телефона. Телефон молчал. Самсонов полулежал в кресле. Рядом с ним был Росляков.
– Алексей Алексеич, – сказал он, – вы не можете вспомнить, как у вас прошел позавчерашний день?
– Вас интересую я?
– Меня интересует все.
Самсонов отвернулся к окну.
«Позавчера, – вспоминал он. – Что же было позавчера? Днем я был в Министерстве финансов. Потом вернулся в институт. Это было, кажется, часов в пять…»
Он чувствовал усталость во всем теле. Ему было больно пошевелиться. Он слышал, как в приемной секретарша печатала на машинке. Стук клавишей казался ему оглушительным грохотом. Самсонов нажал кнопку вызова секретаря и услышал, как в приемной пронзительно и тревожно зазвенел звонок. Стук клавишей сразу же прекратился, зато громко и быстро затопали каблучки. Он поморщился.
Вошла секретарша и улыбнулась дурацкой киноулыбкой.
«Откуда это у нее? – подумал Самсонов. – Такая славненькая, а улыбается, как звереныш».
– Вы звали меня?
– Да. У вас еще много работы?
– Пять страниц.
– Хорошо. Только, пожалуйста, подложите что-нибудь под машинку. Она ужасно гремит.
…Из своего кабинета Самсонов ушел около десяти, когда все цифры и выкладки, необходимые для завтрашнего совещания по проекту, были им выверены по нескольку раз. Он отпустил шофера и пошел домой пешком. Он шел и чувствовал, как в затылке у него снова нарастала боль; он ощущал, как боль растекалась по всему телу, проникала в позвоночник, в предплечья, в пальцы и в кончики ногтей.
Около самого дома эта проклятая боль, доставшаяся ему в наследство от контузии, стала немыслимой. Он остановился и, прислонившись к стене, замер. Потом начал осторожно массировать виски. Какой-то паренек, проходивший мимо, спросил:
– Вам плохо?
– Немножко, – ответил Самсонов сквозь зубы.
– Тут в гастрономе воду продают.
– Спасибо, – сказал Самсонов и пошел в гастроном.
Он выпил стакан нарзана, и в голове у него зазвенело тонко-тонко, будто в тайге весной, когда много мошки. Самсонов очень любил это время в тайге. Он полюбил его с сорокового года, когда проектировал дорогу от Магадана к прииску Стремительному.
Когда он вошел в квартиру, Людмила Аркадьевна сидела посредине столовой в вечернем платье. Глаза у нее были красные и злые.
«Черт, ведь сегодня мы должны были идти в театр, – сразу же вспомнил Самсонов и похолодел. – Сейчас начнется…»
– Людочка, – сказал он тихо, – я совсем замотался, прости меня.
Людмила Аркадьевна молчала.
– Я готовился к завтрашнему совещанию у…
Она перебила его:
– У какой-нибудь очередной бабы?
– Как тебе не совестно!..
– Это ты мне говоришь о совести? Я целыми днями стою у плиты, мне опротивело все это!
– Пойди работать.
– Негодяй!
– Ну вот…
– Ты исковеркал всю мою жизнь, понимаешь? Я готовила тебе еду, гладила рубашки и воспитывала твоего сына! А ты шатался, где хотел! А мне уже сорок!
– Здесь же Ленька…
– Он взрослый мальчик, он все понимает!
Самсонов махнул рукой и начал снимать галстук. Потом он пошел в спальню.
– Как мартовский кот, – продолжала говорить Людмила Аркадьевна, – напакостил – и дал деру!
– Это мы так воспитываем сына?
– Ты еще издеваешься надо мной!
– Миронова и Менакер. Театр миниатюр.
Самсонов захлопнул дверь и лег на тахту. Людмила Аркадьевна распахнула рывком дверь, стала на пороге и сказала:
– Если ты сейчас же не прекратишь своих безобразий, я… я…
– Повесишься, – устало отозвался Самсонов, – знаю, слыхал.
– Мальчик, – крикнула Людмила Аркадьевна, – послушай, как глумятся над твоей матерью!
Ленька медленно вышел из самсоновского кабинета. Самсонов заметил, что лицо у парня белое, с синяками под глазами.
– Что с тобой?
– Это ты доводишь его до болезни! – крикнула Людмила Аркадьевна.
– Что с тобой? – повторил Самсонов, поморщившись.
– Ничего, – ответил Ленька, – просто я вас ненавижу…
И – ушел из дому.
Самсонов обернулся к Рослякову и сказал:
– В общем-то, ничего особенного позавчера не произошло.
– Ссоры дома никакой не было?
– А это, пожалуй, наше личное дело.
– Если бы не ограбление приходной кассы.
– Вы проводите связь между этими событиями?
– Я пока, Алексей Алексеевич, ничего не провожу. Я пока спрашиваю…
– Ну дальше? – попросил Лев Иванович.
– А дальше я хотел все рассказать отцу.
– Почему не рассказал?
– Да так…
– Это не ответ. Тебя спросят об этом в участке.
– Где?
– В милиции. Ты должен помочь им абсолютной правдой, понимаешь, Леонид? Абсолютной, если хочешь – геометрической правдой.
– Ну, в общем, им было не до меня.
– Кому?
– Отцу. Матери.
– Какая-нибудь семейная неурядица?
– Да.
– Пустяк. В семье могут быть трения, но тебя это никоим образом не касается.
– Если восемь лет одно и то же, – касается, Лев Иванович. Я и стихи от тоски писать начал.
– Это, Леонид, неправда. Стихи от тоски не пишутся. А если и пишутся, то выходят они наиотвратительнейшими.
– «Я помню чудное мгновенье…» не с радости написано.
– Верно. Оно – от грусти. Но тоска – нечто совершенно грусти противоположное. Тоской в прошлые годы институтки страдали. Но об этом после. Ты знаешь, куда надо ехать?
– Да.
– По-видимому, тебе хотелось бы, чтобы мы поехали вместе?
– Что вы, Лев Иванович…
– Ну, полно.
– Лев Иванович, можно мне вас попросить?
– Пожалуйста.
Ленька достал из кармана плоский «вальтер» и положил его на стол.
– Что это?
– Пистолет моего отца. Если я его привезу туда с собой, я подведу отца. Понимаете?
Лев Иванович пожевал бороду, откашлялся и спросил:
– Ты стрелял из него?
– Нет.
– Нельзя говорить половину правды, Леонид. Тогда лучше не говорить вовсе.
– Я же подведу человека.
– Ты уже его подвел. Поехали. Забери эту вещь в карман, я не смогу выполнить твоей просьбы, как мне это ни больно…
– Вы меня учили добру, Лев Иванович. А какое же будет добро, если я подведу отца – ни в чем не виноватого человека?
– Я не хочу сейчас казаться моралистом, Леонид. Только я очень верю: ты должен отнести им этот револьвер.
Ленька усмехнулся и сказал:
– Знаете, не надо вам ехать со мной.
– Отчего так?
– Я не хочу, Лев Иванович. Вы даже можете к ним позвонить и вызвать их сюда, а пока запереть дверь на ключ. Телефон – ноль два, добавочный – дежурного. Все очень просто.
– В тебе сейчас говорит нечто незнакомое мне.
– Во мне сейчас ничто не говорит, Лев Иванович. Сейчас во мне все визжит и трясется, потому что я иду в тюрьму. Иду в тюрьму за глупость, понимаете, Лев Иванович? Иду в тюрьму, где сидят жулики и убийцы, насильники и растратчики! А я иду туда с вашими наставлениями о добре и со своими стихами, понимаете вы?!
– Успокойся…
– Успокаиваются, когда есть что успокаивать! А у меня нечего успокаивать! Я обманывал и себя и вас, когда только что говорил о стихах, и о «чудном мгновенье», и добре, и зле! Я слышу сейчас только одно слово: тюрьма! тюрьма! И больше ничего! Я пустой совсем! Нет меня! Нет! Нет! Нет!
– Леонид, я прошу тебя выслушать то, что я скажу. У меня было два сына: комбриг Страхов и полковник Страхов. Они погибли в тридцать седьмом году вместе с Тухачевским. Я тоже тогда думал, что мир кончился, что я пустой, что меня больше нет, что я никогда и никому больше не смогу принести добра или сделать зло. Но ведь я жив. Но ведь я уже двадцать пять лет после этого читаю вам Пушкина и Достоевского!
– Это к тому, что человек живуч! Так, Лев Иванович?
– Уходи, – сказал старик. – Мне неприятен разговор с тобой.
– Прогнать всегда легко. И вы же остаетесь победителем. И еще: ваши сыновья были героями, а я в шестьдесят втором, – негодяй и дурак. Не надо проводить таких сравнений, они оскорбляют память ваших детей. До свиданья, Лев Иванович.
Ленька поднялся и пошел к двери. Открыв ее, он оглянулся и увидел старика – сутулого, в заплатанной парусиновой толстовке, среди книг и карандашных рисунков, рядом с поломанной тахтой, укрытой порыжелым одеялом, прожженным в нескольких местах папиросами.
У Леньки затряслись губы… Он вдруг вспомнил те долгие вечера, когда старик сидел с ним и читал ему стихи, когда он, радуясь, жарил яичницу с луком и пел греческие песни; когда он помогал ему решать проклятые геометрические задачи; когда он спасал его перед директором за все те штуки, которые Ленька проделывал. Он вспомнил, как старик приглашал его в театры и ужасно конфузился из-за того, что у него были рваные ботинки, и поэтому не вставал с кресла и не выходил в фойе. Все это вспомнил Ленька, и лицо его тряслось все больше и больше, а старик стоял молча и не смотрел на него, а только быстро моргал глазами и все время поводил головой, как лошадь, которой трет хомут.
Ленька бросился к старику, прижался к нему и стал повторять:
– Не сердитесь. Лев Иванович, не сердитесь, пожалуйста, не сердитесь, Лев Иванович, не сердитесь только, миленький…
Старик погладил его по голове и тихо сказал:
– Поехали, Ленечка. Я на тебя не сержусь.
Алиби – Хлебников
«После того как меня отпустили из милиции, куда я был отправлен завучем из-за бульдога, я пошел в школу, но там завуч сказала мне, что я из школы исключен и к экзаменам на аттестат зрелости допущен не буду. Это было как гром среди ясного неба. Я вышел из школы и долго думал: что же сейчас надо делать? Сначала я подумал, что надо пойти к отцу и все ему рассказать, но потом я вспомнил, что он последний месяц был занят очень сложной работой, и решил, что этот сюрприз ему не очень-то поможет. Льва Ивановича Страхова, с которым я хотел посоветоваться, в школе не было, дома – тоже. Тогда я пошел по улице. Я шел и думал, что же предпринять. Настроение у меня было отвратительное. Около гастронома № 17 я остановился, потому что вспомнил, что у меня в классе осталась книга Фадеева «Молодая гвардия» и в ней расчетная книжка за коммунальные услуги. Утром мне мать дала денег и попросила после школы уплатить за квартиру. Я вернулся в школу и попросил нянечку, тетю Катю, вынести мне книгу. Она мне книгу вынесла. Я спросил ее, где бульдог. Она ответила, что за ним пришел хозяин. Хоть здесь-то обошлось, подумал я, потому что бездомный пес в городе – это очень тяжкое зрелище. Я бульдога нашел на улице, он бегал и скулил. Он еще щенок, и я решил, что его нельзя оставлять на улице. Поэтому я его привел с собой в класс. Без всяких хулиганских целей. Я думал, что он будет спокойно сидеть.
Потом я снова ходил по улицам, не зная, что предпринять, и около того же гастронома я встретил двух молодых людей, которые предложили мне присоединиться к ним на пол-литра. У меня были деньги на квартплату, и я решил вместе с ними выпить, потому что настроение было отвратительное и положение – безвыходное. Мы выпили бутылку водки без закуски. Потом я купил еще одну бутылку, мы и ее выпили; я очень опьянел и стал читать моим знакомым стихи. Имен я их не знаю. Тот, что был повыше, в кожаной куртке, называл своего приятеля обезьяньим именем «Чита». Чита – невысокого роста, в сером костюме, русоволосой, а глаза у него очень большие и темные, почти без зрачков. Что было потом, я плохо помню. Кажется, мы еще раз пили водку. Помню, когда я декламировал Есенина: «Я читаю стихи проституткам и с бандитами жарю спирт», – они стали обнимать меня и целовать. Это я запомнил очень ясно, потому что я всегда запоминаю, как и кто реагирует на стихи. Потом еще, я припоминаю, они пели песню. Если возникнет надобность, я ее, наверно, смогу припомнить и написать в дополнение к протоколу допроса. Отрезвел я, когда они закрыли дверь кассы и длинный, в кожаной куртке, вытащив наган, сказал: «Руки вверх! Ни с места!» Тут я сразу же отрезвел и очень испугался. Я попятился к двери, но тогда Чита достал финку и сказал мне: «Иди к окну». Я отошел к окну. У меня затряслись руки от страха, и я положил книгу Фадеева на стол; по-видимому, тогда из книги выпала расчетная книжка за коммунальные услуги. Когда я отходил к окну, кто-то из работников кассы сказал: «Вы с ума сошли! Это же грабеж!» Длинный что-то крикнул, но в это время зазвенел звонок. Длинный выстрелил и побежал к двери, следом за ним кинулся Чита. Потом убежал я. Куда я бежал – не помню. Знаю только, что долго стоял в каком-то парадном и меня сильно тошнило. Я очень долго стоял в парадном, дожидаясь темноты. Там, помню, был автомат, и я, чтобы не вызвать подозрений, почти все время держал трубку около уха, когда слышал шаги на лестничной клетке. Да, еще помню, что, когда мы подходили к кассе, длинный сказал: «Витька – б… оставил нас без колес». Кто такой Витька и что значит «колеса», не знаю, и разговора об этом больше не было.
Вернувшись домой, я вымылся в ванной и стал дожидаться отца. Но он пришел поздно, и в силу некоторых домашних причин я ему рассказывать ничего не стал, чтобы еще больше не нервировать. Зачем я похитил его пистолет, объяснять сейчас не буду, потому что если бы даже и объяснил, то вы, естественно, вправе мне не поверить. Вот и все, что я могу сказать. Написано мною собственноручно. Леонид Самсонов».
Садчиков, прилетевший из отпуска, прочитав показания Леньки, написал на листке бумаги: «Пусть Валя пройдется по кличке Чита. Свяжется с отделениями. Кличка заметная, участковые должны знать».
– По всем отделениям? – негромко спросил Костенко.
– А что д-делать? Надо по всем.
– Хорошо. Я схожу позвоню к дежурным.
– П-правильно. Пусть они тоже в-вспомнят. С-сдается мне, что этот Чита проходил через дежурную часть по какому-то х-хулиганству.
– Я посмотрю.
– Чита – это уже зацепка. О-очень хорошая з-зацепка, поверь мне.
– Я верю.
– Н-ну извини, – усмехнулся Садчиков.
– Да нет, пожалуйста, – ответил Костенко и подмигнул Леньке.
– Это п-присказка у нас такая, – объяснил Леньке Садчиков. – Ш-шутим мы, понимаешь?
Из научно-технического отдела принесли «вальтер» Самсонова.
– Из этого пистолета не стреляли, – сказал эксперт. – Пробный выстрел дал отрицательный ответ: в кассе стреляли из другого пистолета.
– Благодарю вас, – сказал Садчиков.
Он перечитал показания Леньки еще раз, отложил их в сторону и спросил:
– Ты сегодня ж-жевал что-нибудь?
– Мне не хочется.
– А я пом-мираю от голода. Слава, – попросил он Костенко, – может, ты сходишь в гастроном?
– Что купить?
– Возьми к-колбаски и плавленых с-сырков.
– У меня от них скоро судороги начнутся, – сказал Костенко. – Была бы плитка – пельменей сварили.
– Спроси Льва Ивановича, – сказал Садчиков, – старикан тоже, наверное, г-голоден. Кстати, где Росляков?
– Я его отпустил до двенадцати.
– Ну х-хорошо. Иди за сыром.
– Иду.
– Послушай-ка, Леня, – сказал Садчиков, поднявшись из-за стола, – давай вместе с тобой в-вспоминать все то, что говорили те д-двое. По отдельным словам, по выражениям. Ты же поэт, нап-прягись. Кстати, ты рассказы Чапека любишь?
– Очень.
– Помнишь, «О шея лебедя, о грудь, о барабан!»? Это когда поэт помог сыщикам установить номер машины по своим хитрым ассоциациям… Помнишь эт-тот рас-сказ?
– Помню. А вы что, Чапека читали?
– Нельзя?
– Нет, можно, конечно, только я думал…
– Ясно. М-можешь не договаривать. Ты, кстати, куришь?
– Нет.
– Правильно делаешь. Я б-бросил – разжирел, снова пришлось начать.
– Скажите, а меня надолго посадят?
– Сложный в-вопрос. Я пока тебе ничего на него не отвечу и ничего не буду обещать. А в-вот ответь мне, пожалуйста, что ты делал восьмого мая?
– Восьмого? Это какой день?
– Суббота.
– Учился. Потом мы уехали на дачу.
– Когда кончились уроки?
– У нас в субботу пять уроков. Значит, около часа. А потом мы еще с Львом Ивановичем ходили в букинистический. За томиком Хлебникова.
– Это что, зиф-фовское из-здание?
– Да.
– А что ты делал двенадцатого мая? Около шести.
– Не помню.
– Надо вспомнить.
– Вы думаете, я не все вам сказал? Почему вы спрашиваете меня про эти дни?
Садчиков подошел к Леньке, остановился прямо перед ним и, раскачиваясь с носка на пятку, сказал:
– Я спрашиваю т-тебя потому, что именно в эти дни бандиты с-совершали грабежи. Я бы не спрашивал т-тебя об этом, если бы сейчас был день. Просто мы бы вызвали сюда тех людей, которые видели грабителей, и предложили им о-опознать тебя. Понимаешь, какие пироги? Так что тебе ф-финтить нет резону, если что было, давай все в открытую…
– Какой смысл мне тогда было самому приходить к вам? Я ведь сам пришел к вам… Никто меня не тащил… Какой смысл?
– Никакого, – согласился Садчиков. – Пожалуй, н-никакого… Ладно… Посиди, сосредоточься, постарайся вспомнить детали…
Костенко вернулся с покупками.
– Духотища, – сказал он, – не иначе как к грозе.
– Сейчас я вернусь, – сказал Садчиков, – а вы п-пока закусывайте.
Костенко развернул пакет, разложил на столе сыр и колбасу, налил в стакан воды и подвинул Леньке.
– Поешь, – предложил он, – а то, наверное, кишка на кишку протокол пишет.
– Уже написан. Только не на кишку.
Костенко хмыкнул.
– А ты нос не вешаешь. Молодец. Где ночевал эти два дня?
– На вокзале.
– На каком?
– Сначала на Казанском, a потом на Ярославском.
– Что, в Сибирь хотел отправиться?
– Откуда вы знаете?
– Мы, дорогой, все знаем. Работа такая.
Вернулся Садчиков и спросил Леньку:
– Слушай, а вы Хлебникова к-купили?
– Купили.
– А еще что купили?
– Еще? Подождите, что-то мы еще купили… А, вспомнил, Бабеля! «Конармию». И, по-моему, «Максимы» Ларошфука.
– Ну, слава богу, эт-то, вроде, сходится.
– Что, с первого дела отпадает? – поинтересовался Костенко.
– Вроде да, – ответил Садчиков. – Ты, Леня, не стесняйся, налетай на пищу. Сырки ешь – они м-мягкие… Что-нибудь про т-тех вспомнил?
– Вспомнил. Чита говорил: «Сейчас бы блинчиков в «Астории» пожрать». Это когда у нас закуски не было.
– Пожрать – значит п-поесть?
– Да. Но это ведь не я. Вы просили вспомнить детали… Это Чита так говорил…
– Великий и могучий, – вздохнул Костенко, – благозвучный и прекрасный русский язык! Мордуют, беднягу, со всех сторон. Да здравствует Солоухин, хоть и достается бедняге…
– А зачем же ты все-таки утащил у отца пистолет?
Ленька взял кусок колбасы и начал быстро жевать. Он съел кусок, запил его водой и ответил:
– Стреляться хотел. А как дуло в рот вставил, так со страху чуть не умер. Даже вынимать потом боялся; думал, не выстрелил бы.
Костенко и Садчиков засмеялись. Ленька тоже хмуро усмехнулся, а потом сказал:
– Это сейчас смешно… Вы меня что, сразу в камеру посадите?
– А как ты думаешь?
– Не знаю…
– А все-таки?
– Наверное, придется.
– В том-то и дело. Сулить мы нич-чего не можем, но, если т-ты сказал всю правду, не исключено, что тебя до суда отпустят.
– Домой?
– Не в Сибирь же, – ответил Костенко.
В дверь постучались.
– Да!
Вошел Лев Иванович.
– Прошу меня извинить… Но уже довольно-таки поздно… Мальчику надо завтра рано вставать… Вы разрешите нам уехать?