У России есть все данные для превращения в великую державу. Тот же Лефорт, плывя с Петром по Волге, «дивился роскоши и величию реки – без конца и без краю».
Петр хоть и стыдится подвластной ему родной страны («Черт привел родиться царем в такой стране!»), как раз потому и стремится вывести ее из унизительного положения. Желавшие перемен «в молодом царе не ошиблись: он оказывался именно таким человеком, какого ждали. От беды и позора под Азовом кукуйский кутилка сразу возмужал, неудача бешеными удилами взнуздала его. Даже близкие не узнавали – другой человек: зол, упрям, деловит». Потом его многому научит также нарвская конфузия. Нетерпеливый, он еще во время заграничного путешествия ставит задачу: «В два года должны флот построить, из дураков стать умными! Чтоб в государстве белых рук у нас не было».
Не раз в романе встает вопрос об отчаянной нехватке людей – не людей вообще (о московских лентяях говорится и в третьей, последней книге), а людей умных, деловитых, образованных и, главное, честных. Но со временем их появляется все больше. Они и раньше были, только оставались невостребованными, подобно изобретателю и искусному кузнецу Жемову.
Согласно официальной советской фразеологии, «народ – творец истории». Разумеется, А. Толстой не был склонен понимать это буквально: зачем, «творя» историю, народ делал себе хуже? Но писатель прекрасно понимал, что без коллективной воли масс никакие серьезные исторические сдвиги не происходят. Долго остается угрозой для правителей стрелецкая стихия. Походы Василия Голицына, как и первый азовский поход Петра и первый поход на Нарву, приводят к неудачам и поражениям, большим потерям не только из-за плохого снабжения, природных условий и недостатка опыта у военачальников, но и из-за неготовности всего войска к решению современных задач, к организованному ведению боя. В отличие от хорошо выученных бывших «потешных» большинство воинов петровской армии только мечется в ужасе под стенами Азова, не отваживаясь на них подняться. Под Нарвой русская армия уступает значительно меньшей шведской, к тому же уставшей. Насильно забранный в солдаты Федька Умойся Грязью, на свободе вступающий в драку с пятерыми, здесь предпочитает не сражаться со шведами, а придушить ненавистного поручика Мирбаха и потом, бродяжничая, будет получать еду и ночлег за лубочный рассказ о том, как он, якобы раненный в грудь пулей, выделывал ружейный артикул перед Карлом XII. Настоящей силой становится лишь хорошо организованная, тщательно обученная армия.
Исторический процесс в романе показан разными средствами. Прежде всего, это произведение о крупнейшем историческом деятеле, и основные его герои – реально существовавшие люди, а не вымышленные, традиционно романные персонажи. Сюжет протяженный, охватывающий более двух десятилетий, также в основе своей реальный, следующий за историческими событиями, а не за развитием какой-то романной интриги. По мере нарастания исторически важных событий художественное время замедляется и расширяется. Первая книга, отражающая произошедшее с 1682 по 1698 год, насыщена событиями, они мелькают, часто даются в самом кратком изложении. Вторая книга заканчивается начальным периодом строительства Петербурга, основанного в 1703 году. Идут уже серьезные преобразования, к ним требуется внимание более пристальное. Действие третьей книги (то, что Толстой успел написать) измеряется месяцами. Писатель стал как бы внимательнее к людям, теперь преобладают сцены длительные, с обстоятельными разговорами, новая жизнь утверждается, укрепляется, в полном смысле слова осваивается.
Многие события показаны в наглядном изображении. О других просто сообщается, но почти всегда не в чисто информационном стиле, как в «Тихом Доне» Шолохова или в первоначальном варианте «Восемнадцатого года» (потом Толстой резко сократил количество таких сообщений), а в форме несобственно-прямой речи, когда говорит сам автор, но во многом словами тех или иных героев либо целых социальных групп (это более характерно), передавая точку зрения всего народа, или только старообрядцев, или бояр («Падала к царским ножкам древняя красота» – об отрезанных бородах), или даже западноевропейцев, не в меру кичащихся своим превосходством перед русскими: «В Европе посмеялись и скоро забыли о царе варваров, едва было не напугавшем прибалтийские народы, – как призраки, рассеялись его вшивые рати. Карл, отбросивший их после Нарвы назад в дикую Московию, где им и надлежало вечно прозябать в исконном невежестве (ибо известна, со слов знаменитых путешественников, бесчестная и низменная природа русских), – король Карл ненадолго сделался героем европейских столиц».
О некоторых событиях рассказывают персонажи, как, например, Цыган о походе Голицына. Нередко используется форма писем, в том числе подлинных, сокращенных и несколько отредактированных Толстым, то более, то менее близких к современному языку, а также всякого рода записей свидетелей-иностранцев.
Основной конфликт в романе постепенно переносится с внутренней политической арены России на внешнюю. Сначала России противопоставляются в качестве примера практически все европейские страны, в том числе ближайшая соседка-соперница Польша. Потом историческая «молодость» России, свежий, непосредственный взгляд на жизнь Петра и его соратников становятся положительной характеристикой и противопоставляются интригам западных стран друг против друга и против России, разгулу и бесшабашной храбрости Карла XII, для которого военные подвиги самоценны (Петр, как сказано в 6-й главе третьей книги, считал войну «делом тяжелым и трудным, будничной страдой кровавой, нуждой государственной»); светской жизни галантного короля Польши Августа II Саксонского, для защиты которого приходится направлять отряд запорожских казаков (что унизительно более всего для гордого польского панства, погрязшего в пирах и волокитстве), и уж тем более сонной Турции, воздействовать на которую удается не дарами, а появлением посольства на новых боевых кораблях.
Нарастание светлых тонов от одной книги к другой сказалось и в описаниях Москвы в начале каждой из книг (в последней это скучная жизнь и безлюдье по сравнению с тем, что было, для безымянного боярина); и в обретении стариной чисто комических черт (приключения царевен Катьки и Машки, сестер Софьи, в Немецкой слободе); и в перспективе личного морального благополучия для Петра (несколько идеализированный образ Екатерины, которой покровительствует сугубо положительная царевна Наталья); и в совершенно иной трактовке образов иностранцев по сравнению с русскими, и, конечно, в образе Петра. Сначала кукуйские немцы – доброжелательные люди с умными лицами, нежная Анхен – первая любовь Петра, Лефорт – главный его советчик, Гордон – лучший военачальник. Потом ситуация меняется. Толстой все больше подчеркивает талантливость русских людей, их благородство и деловитость.
Петр Алексеевич (теперь именуемый так) в последней книге никого не казнит и не пытает, признает правоту Якова Бровкина, после того как сгоряча поколотил его, обещает послать Андрюшку Голикова в Голландию учиться на живописца (его товарищ Федька Умойся Грязью так и остался во второй книге). В Петербурге выслушивает одного из рядовых строителей города, живущих в невыносимых условиях, и заставляет Меншикова съесть заплесневелый хлеб, которым генерал-губернатор кормит рабочих: «Дерьмом людей кормишь – ешь сам, Нептун!» И уж совсем гуманистически: «Ты здесь за все отвечаешь! За каждую душу человечью…» Вновь осадив Нарву, хотел назначить главным «своего», русского, того же Меншикова, остановился все-таки на европейской знаменитости фельдмаршале Огильви, но имеет основания пожалеть об этом и на слова фельдмаршала, что «русский солдат это пока еще не солдат, но мужик с ружьем», патетически отвечает: «Плохого не вижу… Русский мужик – умен, смышлен, смел… А с ружьем – страшен врагу…» И даже запрещает Огильви (не капралу, не поручику, а фельдмаршалу!) бить солдата, оставляя эту привилегию лишь для себя. Немногим раньше он дает отповедь инженеру Коберту, сказавшему, что болото непроходимо, – «Для русского солдата все проходимо…». Одному такому солдату, бомбардиру Курочкину, он протягивает свою трубку, оговаривая, что не может подарить за неимением в данном случае другой, а отсутствующий табак заимствует для него у фельдмаршала Шереметева.
На последних написанных страницах романа Петр даже заботится о населении неприятельского города, пострадавшего из-за «упрямства» мужественного коменданта Горна, и требует немедленно унять рассердившихся солдат на улицах наконец захваченной Нарвы, причем ему поясняют: «А грабят в городе свои, жители…» «Хватать и вешать для страха!» – повелевает теперь Петр, имея в виду, возможно, тех, о ком беспокоится. Прежде же, штурмуя Азов, Петр и генералы обещали отдать город на три дня казакам, которые просили «хоть на сутки – пограбить», а Шереметев совсем недавно под стенами Мариенбурга призывал «охотников»: «В крепости вино и бабы, – постарайтесь, ребята, дам вам сутки гулять».
Третья книга писалась в период «расцвета» культа личности Сталина, а прогрессивные государственные деятели прошлого осознавались его предшественниками. Однако важнее то, что последние главы создавались во время Великой Отечественной войны, когда утверждение национальной гордости русских стало и государственной политикой, и основой общественного сознания. Не завершенный из-за смерти писателя роман прозвучал торжественным победным аккордом, и не важно, что он оборвался на нарвской победе, не был доведен хотя бы до Полтавской битвы. Все главное уже было сказано, дальше возможно было в основном лишь экстенсивное расширение содержания, а композиция неожиданно обрела концентричность: с нарвской конфузии Северная война началась, нарвская победа логично предвосхищала последующие. В сущности, роман все-таки обрел не сюжетную, но смысловую, содержательную завершенность.
Петр Первый – исключительно живой художественный образ. Именно по роману А. Толстого в первую очередь мы представляем себе Петра. Удачны, хорошо запоминаются и почти все остальные персонажи (а их множество), даже появляющиеся совсем ненадолго, как, например, наделенный прозвищем Вареной Мадамкин. Исторические персонажи в изображении неотличимы от вымышленных, писатель постоянно ставит их рядом друг с другом (так, мятежного князя Хованского схватил вымышленный Михайла Тыртов, персонаж далеко не первого ряда). Характеры героев последовательно выдержаны. Маленький Петр после фокуса Алексашки с иглой и ниткой успешно пробует проделать его сам и тут же бежит показать боярам. Характер раскрывается в самом истоке. То же касается талантливого, смелого и жуликоватого Меншикова и многих, многих других. До третьей книги ни один персонаж ни в коей мере не идеализирован. Скажем, смышленый и деловой, по-человечески симпатичный, не слишком прижимающий бывших односельчан мужичок Иван Бровкин – человек не храброго десятка. При виде наехавшей толпы во главе с царем он «замочил портки», когда ему показали Санькиного жениха, которого он «сейчас мог купить… всего с вотчиной и холопями», Иван Артемьич «обмер»: «Но не умом, – заробел поротой задницей». Подобных снижающих черт немало и в образах других положительных персонажей, начиная с Петра. Лефорт и Головин плохо воюют и завидуют Гордону, фанфарон Меншиков ворует, Волков так и остается случайным человеком в окружении Петра, без особенных способностей и воли, и т. д. Здесь нельзя, однако, не отметить, что некоторые исторические деятели, особенно церковные, были обделены вниманием А. Толстого.
Характеры и изображение исторических событий, переданная атмосфера времени сделали роман исключительно захватывающим чтением, несмотря на то что таких элементов авантюрности, «подстроенных» автором встреч одних и тех же персонажей друг с другом или с их знакомыми, что-то знающими о них, как в «Хождении по мукам», «Ибикусе» или особенно в «Повести смутного времени», мы в «Петре Первом» не находим. Время изображено не слишком утонченное, что позволило А. Толстому обойтись без развернутого психологизма, в котором он не был силен. «Поток сознания» дан единственный раз, когда показывается закопанная по шею женщина-мужеубийца, которую Петр, стыдясь перед иностранцами варварского обычая, велит пристрелить. Но о том, что чувствуют и переживают его персонажи, А. Толстой дает возможность догадаться. Волков после крамольных речей ночующего у него Михайлы Тыртова и вопроса: «Доносить пойдешь на мой разговор?» – отворачивается к стене, «где проступала смола», и «долго спустя» отвечает: «Нет, не донесу». Меншиков рассказывает после измены Анны Монс с Кенигсеком о Екатерине, живущей у него во дворце. «Петр, – не понять, – слушал или нет… Под конец рассказа кашлянул.
Алексашка знал наизусть все его кашли. Понял, – Петр Алексеевич слушал внимательно».
Иногда показываются физиологические признаки страха при опасности смерти от вражеского оружия. Во время азовского похода, когда можно из тьмы получить татарскую стрелу, «поджимались пальцы на ногах». В конце романа под Нарвой подполковник Карпов радуется, что остался жив после залпа: «И отвалил преодоляемый страх, от которого у него поднимались плечи…» Вообще же А. Толстой не стремится в «Петре» быть художником-баталистом, описания боев у него обычно коротки, лучше всего передается неразбериха и сумятица массовой смертельной драки.
Несомненное достоинство художественной палитры А. Толстого – его язык, в основе которого современная разговорная речь с отдельными архаизирующими элементами, придающими ей колорит конца XVII – начала XVIII века. Причем архаизмы берутся понятные либо тут же поясняются – прямо в тексте или в подстрочных примечаниях автора. Естественно, что в речи персонажей, а тем более в их письмах архаизация обычно сильнее, чем в авторской речи, но и она, становясь несобственно прямой, как бы вступает в живой диалог с людьми давно прошедшей эпохи. Колоритнейшие фразы и речевые образы можно найти почти на любой странице. Эту речевую (и не только речевую) образность Горький в письме к А. Толстому смог определить тоже только образом: «Спасибо за «Петра», получил книгу, читаю по ночам, понемножку, чтоб «на-дольше хватило», читаю, восхищаюсь, – завидую. Как серебряно звучит книга…»
С. И, Кормилов
Петр Первый
Книга первая
Глава первая
1Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезли Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, – вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик.
Чада прыгали с ноги на ногу, – все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках до пупка*[1].
– Дверь, оглашенные! – закричала мать из избы.
Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнем. Страшнее всего блеснули из-под рваного плата исплаканные глаза, – как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам. Прошептала:
– Озябли? А то на двор сбегаем, посмотрим, – батя коня запрягает…
На дворе отец запрягал в сани. Падал тихий снежок, небо было снежное, на высоком тыну сидели галки, и здесь не так студено, как в сенях. На бате, Иване Артемьиче, – так звала его мать, а люди и сам он себя на людях – Ивашкой, по прозвищу Бровкиным, – высокий колпак надвинут на сердитые брови. Рыжая борода не чесана с самого Покрова… Рукавицы торчали за пазухой сермяжного кафтана, подпоясанного низко лыком, лапти зло визжали по навозному снегу: у бати со сбруей не ладилось… Гнилая была сбруя, одни узлы. С досады он кричал на вороную лошаденку, такую же, как батя, коротконогую, с раздутым пузом:
– Балуй, нечистый дух!
Чада справили у крыльца малую надобность и жались на обледенелом пороге, хотя мороз и прохватывал. Артамошка, самый маленький, едва выговорил:
– Ничаво, на печке отогреемся…
Иван Артемьич запряг и стал поить коня из бадьи. Конь пил долго, раздувая косматые бока: «Что ж, кормите впроголодь, уж попью вдоволь…» Батя надел рукавицы, взял из саней, из-под соломы, кнут.
– Бегите в избу, я вас! – крикнул он чадам. Упал боком на сани и, раскатившись за воротами, рысцой поехал мимо осыпанных снегом высоких елей на усадьбу сына дворянского Волкова.
– Ой, студено, люто, – сказала Санька.
Чада кинулись в темную избу, полезли на печь, стучали зубами. Под черным потолком клубился теплый, сухой дым, уходил в волоковое окошечко над дверью: избу топили по-черному. Мать творила тесто. Двор все-таки был зажиточный – конь, корова, четыре курицы. Про Ивашку Бровкина говорили: крепкий. Падали со светца в воду, шипели угольки лучины. Санька натянула на себя, на братиков бараний тулуп и под тулупом опять начала шептать про разные страсти: про тех, не будь помянуты, кто по ночам шуршит в подполье…
– Давеча, лопни мои глаза, вот напужалась… У порога – сор, а на сору – веник… Я гляжу с печки, – с нами крестная сила! Из-под веника – лохматый, с кошачьими усами…
– Ой, ой, ой, – боялись под тулупом маленькие.
2Чуть проторенная дорога вела лесом. Вековые сосны закрывали небо. Бурелом, чащоба – тяжелые места. Землею этой Василий, сын Волков, в позапрошлом году был поверстан в отвод от отца, московского служилого дворянина. Поместный приказ поверстал Василия четырьмястами пятьюдесятью десятинами, и при них крестьян приписано тридцать семь душ с семьями.
Василий поставил усадьбу, да протратился, половину земли пришлось заложить в монастыре. Монахи дали денег под большой рост – двадцать копеечек с рубля. А надо было по верстке быть на государевой службе на коне добром, в панцире, с саблею, с пищалью и вести с собой ратников, троих мужиков, на конях же, в тегилеях, в саблях, в саадаках*… Едва-едва на монастырские деньги поднял он такое вооружение. А жить самому? А дворню прокормить? А рост плати монахам?
Царская казна пощады не знает. Что ни год – новый наказ, новые деньги – кормовые, дорожные, дани и оброки. Себе много ли перепадет? И все спрашивают с помещика – почему ленив выколачивать оброк. А с мужика больше одной шкуры не сдерешь. Истощало государство при покойном царе Алексее Михайловиче от войн, от смут и бунтов. Как погулял по земле вор анафема Стенька Разин, – крестьяне забыли Бога. Чуть прижмешь покрепче, – скалят зубы по-волчьи. От тягот бегут на Дон, – оттуда их ни грамотой, ни саблей не добыть.
Конь плелся дорожной рысцой, весь покрылся инеем. Ветви задевали дугу, сыпали снежной пылью. Прильнув к стволам, на проезжего глядели пушистохвостые белки, – гибель в лесах была этой белки. Иван Артемьич лежал в санях и думал, – мужику одно только и оставалось: думать…
«Ну, ладно… Того подай, этого подай… Тому заплати, этому заплати… Но – прорва, – эдакое государство! – разве ее напитаешь? От работы не бегаем, терпим. А в Москве бояре в золотых возках стали ездить. Подай ему и на возок, сытому дьяволу. Ну, ладно… Ты заставь, бери, что тебе надо, не озорничай… А это, ребята, две шкуры драть – озорство. Государевых людей ныне развелось – плюнь, и там дьяк, али подьячий, али целовальник* сидит, пишет… А мужик один… Ох, ребята, лучше я убегу, зверь меня в лесу заломает, смерть скорее, чем это озорство… Так вы долго на нас не прокормитесь…»
Ивашка Бровкин думал, может быть, так, а может, и не так. Из леса на дорогу выехал, стоя в санях на коленках, Цыган (по прозвищу), волковский же крестьянин, черный, с проседью, мужик. Лет пятнадцать он был в бегах, шатался меж двор. Но вышел указ: вернуть помещикам всех беглых без срока давности. Цыгана взяли под Воронежем, где он крестьянствовал, и вернули Волкову-старшему. Он опять было навострил лапти, – поймали, и ведено было Цыгана бить кнутом без пощады и держать в тюрьме, – на усадьбе же у Волкова, – а как кожа подживет, вынув, в другой ряд бить его кнутом же без пощады и опять кинуть в тюрьму, чтобы ему, плуту, вору, впредь бегать было неповадно. Цыган только тем и выручился, что его отписали на Васильеву дачу.
– Здорово, – сказал Цыган Ивану и пересел в его сани.
– Здорово.
– Ничего не слышно?
– Хорошего, будто, ничего не слышно…
Цыган снял варежку, разворотил усы, бороду, скрывая лукавство:
– Встретил в лесу человека: царь, говорит, помирает.
Иван Артемьич привстал в санях. Жуть взяла… «Тпру»… Стащил колпак, перекрестился:
– Кого же теперь царем-то скажут?
– Окромя, говорит, некого, как мальчонку, Петра Алексеевича. А он едва титьку бросил…
– Ну, парень! – Иван нахлобучил колпак, глаза побелели. – Ну, парень… Жди теперь боярского царства. Все распропадем…
– Пропадем, а может, и ничего – так-то. – Цыган подсунулся вплоть. Подмигнул. – Человек этот сказывал – быть смуте… Может, еще поживем, хлеб пожуем, чай – бывалые. – Цыган оскалил лешачьи зубы и засмеялся, кашлянул на весь лес.
Белка кинулась со ствола, перелетела через дорогу, посыпался снег, заиграл столбом иголочек в косом свете. Большое малиновое солнце повисло в конце дороги над бугром, над высокими частоколами, крутыми кровлями и дымами волковской усадьбы…
3Ивашка и Цыган оставили коней около высоких ворот. Над ними под двухскатной крышей – образ Честного Креста Господня. Далее тянулся кругом всей усадьбы неперелазный тын. Хоть татар встречай… Мужики сняли шапки. Ивашка взялся за кольцо в калитке, сказал, как положено:
– Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй нас…
Скрипя лаптями, из воротни вышел Аверьян, сторож, посмотрел в щель, – свои. Проговорил: аминь, – и стал отворять ворота.
Мужики завели лошадей во двор. Стояли без шапок, косясь на слюдяные окошечки боярской избы. Туда, в хоромы, вело крыльцо с крутой лестницей. Красивое крыльцо, резного дерева, крыша луковицей. Выше крыльца – кровля – шатром, с двумя полубочками, с золоченым гребнем. Нижнее жилье избы – подклеть – из могучих бревен. Готовил ее Василий Волков под кладовые для зимних и летних запасов – хлеба, солонины, солений, мочений разных. Но, – мужики знали, – в кладовых у него одни мыши. А крыльцо – дай Бог иному князю: крыльцо богатое…
– Аверьян, зачем боярин нас вызывал с конями, – повинность, что ли, какая?.. – спросил Ивашка. – За нами, кажется, ничего нет такого…
– В Москву ратных людей повезете…
– Это опять коней ломать?..
– А что слышно, – спросил Цыган, придвигаясь, – война с кем? Смута?
– Не твоего и не моего ума дело. – Седой Аверьян поклонился. – Приказано – повезешь. Сегодня батогов воз привезли для вашего-то брата…
Аверьян, не сгибая ног, пошел в сторожку. В зимних сумерках кое-где светило окошечко. Нагорожено всякого строения на дворе было много – скотные дворы, погреба, избы, кузня. Но все наполовину без пользы. Дворовых холопей у Волкова было всего пятнадцать душ, да и те перебивались с хлеба на квас. Работали, конечно, – пахали кое-как, сеяли, лес возили, но с этого разве проживешь? Труд холопий. Говорили, будто Василий посылает одного в Москву юродствовать на паперти, – тот денег приносит. Да двое ходят с коробами в Москве же, продают ложки, лапти, свистульки… А все-таки основа – мужички. Те – кормят…
Ивашка и Цыган, стоя в сумерках на дворе, думали. Спешить некуда. Хорошего ждать неоткуда. Конечно, старики рассказывают, прежде легче было: не понравилось, ушел к другому помещику. Ныне это заказано, – где велено, там и живи. Велено кормить Василия Волкова, – как хочешь, так и корми. Все стали холопами. И ждать надо: еще труднее будет…
Завизжала где-то дверь, по снегу подлетела простоволосая девка-дворовая, бесстыдница:
– Боярин велел, – распрягайте. Ночевать велел. Лошадям задавать – избави Боже, боярское сено…
Цыган хотел было кнутом ожечь по гладкому заду эту девку, – убежала… Не спеша распрягли. Пошли в дворницкую избу ночевать. Дворовые, человек восемь, своровав у боярина сальную свечу, хлестали засаленными картами по столу, – отыгрывали друг у друга копейки… Крик, спор, один норовит сунуть деньги за щеку, другой рвет ему губы. Лодыри, и ведь – сытые!
В стороне, на лавке сидел мальчик в длинной холщовой рубахе, в разбитых лаптях, – Алешка, сын Ивана Артемьича. Осенью пришлось, с голоду, за недоимку отдать его боярину в вечную кабалу. Мальчишка большеглазый, в мать. По вихрам видно – бьют его здесь. Покосился Иван на сына, жалко стало, ничего не сказал. Алешка молча, низко поклонился отцу.
Он поманил сына, спросил шепотом:
– Ужинали?
– Ужинали.
– Эх, со двора я хлебца не захватил. (Слукавил, – ломоть хлеба был у него за пазухой, в тряпице.) Ты уж расстарайся как-нибудь… Вот что, Алеша… Утром хочу боярину в ноги упасть, – делов у меня много. Чай, смилуется, – съезди заместо меня в Москву.