Толпа, направлявшаяся с похорон, у мечети была остановлена полицией, возникла давка. Несколько парней из толпы, завидев лавку, обклеенную националистическими лозунгами, тут же выбили в ней все стекла. За короткое время толпа разнесла агентство недвижимости «Фатих» и расположенный рядом небольшой офис строительной компании – ею управляла семья Хаджи Хамита. В помещениях, в которых молодые националисты, контролировавшие весь Дуттепе, убивали время за телевизором и сигаретами, не оказалось ничего ценного, кроме столов, пишущей машинки и все того же телевизора. Но из-за этого погрома война националистов с марксистами, иначе говоря, левых с правыми, а лучше – Коньи с Бингёлем, в полной мере предстала перед глазами всего квартала.
За активными и кровавыми беспорядками, длившимися чуть более трех дней, Мевлют наблюдал издалека, вместе с зеваками. Он видел, как полицейские в шлемах, размахивая дубинками, с возгласами «Аллах! Аллах!», словно янычары, бросились на толпу. Мевлют видел и то, как толпу полили водой из бронированной брандспойтной машины. Во время всех этих беспорядков он уходил в город, чтобы доставить йогурт своим постоянным клиентам в Шишли и Ферикёе, а по вечерам отправлялся торговать бузой. Однажды вечером он увидел, что между Дуттепе и Кюльтепе сооружают ограждение, и на всякий случай спрятал лицейский билет. А у полиции его вид – вид бродячего торговца – никаких подозрений не вызвал.
Досада и чувство солидарности заставили его пойти в школу. За три дня обстановка в школе накалилась, пропитавшись политикой. Ученики левых взглядов то и дело поднимали палец и, бесцеремонно перебив учителя, принимались произносить политические речи. Мевлюту нравилась эта атмосфера свободы, но сам он хранил молчание.
Скелет отдал приказ учителям затыкать всех тех, кто, вместо того чтобы, вежливо подняв палец, рассказывать об османских завоеваниях и реформах Ататюрка, начинал ругать капитализм и американский империализм, а также пресекать любые попытки сорвать урок. Но даже самая главная мегера, Жирная Мелахат, сдерживалась перед учениками, которые, перебив ее, начинали жаловаться на «несправедливый строй» и обвиняли ее в том, что она своими рассказами о лягушатах служит эксплуататорам, пытающимся скрывать классовые различия. Учительница Мелахат принималась оправдываться, говоря, что ее жизнь тоже очень сложна, что работает она целых тридцать два года и что, по правде говоря, ждет пенсии. Мевлют сочувствовал ей, и ему очень хотелось, чтобы классные бунтари оставили ее в покое. Некоторые рослые «старички» на задних партах пользовались политическим кризисом, чтобы похулиганить; умники и отличники с передних парт притихли, те из учеников, кто поддерживал националистов, – тоже, а некоторые стали реже появляться в школе. Иногда школьники откуда-то узнавали, что в квартале происходят новые столкновения и полиция вновь пытается усмирить толпу. Тогда все бросались носиться по всем этажам и коридорам мужского лицея имени Ататюрка, выкрикивая лозунги: «Будь проклят фашизм!», «Да здравствует независимая Турция!», «Даешь свободное образование!» – а затем обычно отбирали у старосты список отсутствующих, поджигали его сигаретами и после присоединялись к толпе или на одном холме, или на другом либо же – если были деньги или был знакомый контролер – просто отправлялись в кино.
За два месяца до этого физик Фехми, которого не любили, на глазах у всего класса, включая разгневанного и огорченного Мевлюта, при всех унизил одного лицеиста родом из Диярбакыра, передразнив его говор. Ученики потребовали, чтобы физик извинился перед их одноклассником, но этого не последовало, класс возмутился, а некоторые школяры даже объявили всем занятиям бойкот, как бывает в университетах, после чего Скелет вызвал в школу полицию. Прибыли полицейские в синей форме и в штатском, заняли проходы в здании наверху и внизу и, как это тоже нередко бывает в университетах, начали проверять документы у всех входящих. Мевлюту казалось, что в лицее царит такая же обстановка, какая бывает после пожара или землетрясения, но он не мог скрыть от себя, что бунт ему нравится. Он ходил на классные собрания, но, когда начинался жаркий спор или драка, осторожно отходил в сторонку, а после объявления бойкота отправился продавать йогурт.
Через неделю после того, как полиция прибыла в школу, Мевлюту преградил путь ученик третьего класса лицея, живший на одной улице вместе с Акташами, и сообщил ему, что этой ночью его ждет Коркут. Вечером Мевлют, показывая удостоверение личности различным наблюдателям правых и левых группировок и полиции и давая себя обыскивать, дошел до дядиного дома, где увидел незнакомого парня: тот ел фасоль с мясом за столом, за которым он, Мевлют, два месяца назад ел курицу. Звали парня Тарык. Мевлют сразу понял, что тете Сафийе этот Тарык не нравится, но что Коркут ему доверяет и относится к нему как к важному человеку. Коркут велел Мевлюту держаться подальше от Ферхата и других коммунистов. Он сообщил, что русские, желая добраться до теплых морей, планируют устроить в Турции, которая противостоит их империалистическим планам, внутренние столкновения суннитов с алевитами, турок с курдами, богатых с бедными и ради этого провоцируют на конфликт даже тех курдов и алевитов, у которых нет собственного дома. С этой точки зрения стратегически важно удалить с Кюльтепе и остальных холмов курдов и алевитов из Бингёля и Тунджели.
– Передавай привет дяде Мустафе, – сказал на прощание Коркут тоном Ататюрка, склонившегося над картой перед боем. – Смотрите, в четверг сидите дома! Все бывает, к сожалению, рядом с сушняком может вспыхнуть и зелень, как говорится!
Сулейман, поймавший вопросительный взгляд Мевлюта, с гордым видом человека, который знает о событиях задолго до того, как они произойдут, добавил:
– В четверг назначена операция.
Той ночью Мевлют с трудом уснул из-за выстрелов.
Наутро он понял, что разговоров о предстоящей операции все больше, что в школе даже Мохини знает – в четверг произойдет нечто ужасное. За два вечера до того вновь было совершено нападение на кофейню у въезда на Кюльтепе, где часто собирались алевиты, погибло двое. Большинство же кофеен и лавок стояло с приспущенными ставнями, а некоторые вообще были закрыты. Мевлют слышал еще и то, что якобы на домах алевитов, на которые планируется напасть во время операции, ночью нарисуют крест. Мевлюту очень хотелось сходить в кино или поразвлечься с собой, но в то же время он желал своими глазами увидеть все, что произойдет.
В среду леваки вновь хоронили своих товарищей, сопровождая похороны выкрикиванием лозунгов, и вновь толпа разгромила пекарню, принадлежащую семейству Вурала. Полиция ни во что не вмешивалась, и поэтому работники пекарни, какое-то время пытавшиеся отбиться дровами и ухватами, в конце концов бросили помещение с благоухающим свежим хлебом и сбежали через заднюю дверь. Ходили слухи, что алевиты напали на несколько мечетей и, кроме того, подложили бомбы в нескольких националистических центрах в Меджидиекёе.
– Пойдем сегодня продавать бузу в город, – сказал отец. – К бродячим разносчикам бузы никто никогда не пристанет. Мы ни за кого.
Они взяли свои шесты и бидоны, вышли из дому, но весь квартал был оцеплен полицией, никого не выпускали. Увидев вдалеке синие мигалки полицейских машин, «скорой помощи» и пожарных, Мевлют почувствовал, как заколотилось сердце. Вернувшись домой, отец с сыном совершенно напрасно какое-то время смотрели в экран черно-белого телевизора. Естественно, ни одной новости про события на холме там не было. В конце концов, потеряв в тот вечер свой заработок, они просмотрели ток-шоу, посвященное завоеванию Стамбула. Взбешенный отец, как всегда, принялся честить без разбору и правых и левых – словом, «всех проклятых бездельников, из-за которых бедные торговцы теряют кусок хлеба».
Вскоре отец с сыном уснули и проснулись после полуночи от громких криков и топота множества ног. Отец встал проверить засов на двери, а затем придвинул к ней колченогий стол, за которым Мевлют учил уроки. Выглянув в окно, Мустафа с Мевлютом увидели на склоне Кюльтепе пламя пожара. Отблески пламени освещали низкие темные облака, создавая в небе странный свет; свет от пожара, разливавшийся по улицам, дрожал, дрожало и небо, и казалось, дрожит весь мир. Они услышали выстрелы. Потом Мевлют увидел второй пожар.
– Не стой у окна, – велел отец.
– Папа, давай проверим стены! Говорят, что на домах, которые должны быть зачищены, рисуют крест! – воскликнул Мевлют.
– Мы же не алевиты!
– Все равно! Давай проверим! А вдруг и нам нарисовали крест? – не успокаивался Мевлют, думая о том, как часто все его видели с Ферхатом и другими леваками в том квартале. Эти мысли от отца он утаил.
Улучив момент, когда на улице стало спокойнее, а крики поутихли, они открыли дверь и оглядели ее; на ней ничего не было. Но Мевлют для пущей уверенности хотел осмотреть еще и стены. «Вернись в дом!» – крикнул отец. Выбеленная лачуга, в которой они провели многие годы, сейчас, среди ночи, выглядела оранжевой и казалась каким-то призрачным домиком. Они затворили дверь и не сомкнули глаз до утра, пока выстрелы не смолкли.
Коркут. Я, признаться, тоже не поверил, что алевиты подложили бомбу в мечеть, но ложь обычно быстро расходится. Терпеливые, молчаливые и богобоязненные жители Дуттепе уже видели «своими глазами», как на стенах мечети и домов в самых дальних кварталах висели коммунистические плакаты, и теперь гнев их был велик. Как такое может быть? Ты и в Каракёе хочешь жить, и в Сивасе, и в Бингёле – даже не в Стамбуле! – и землей на Дуттепе владеть хочешь! Вчера вечером по-настоящему стало ясно, кто тут настоящий хозяин, кто в самом деле живет у себя дома, а кто – проездом. Сложно остановить молодых националистов, если ты к тому же и веру их оскорбил. Разрушили много домов. В квартале наверху холма кто-то сам поджег свой дом, чтобы все увидели, и чтобы газетчики написали «националисты режут алевитов», и чтобы вмешалась полиция «Пол-асс»[33]. Турецкая полиция тоже разделилась, как и турецкие учителя. Народные полицейские жгут свои дома и даже себя поджигают, как недавно было в одной тюрьме, чтобы был повод лишний раз обвинить власти.
Ферхат. Полиция ни во что не вмешивалась, а если и вмешивалась, то только помогала разорять дома. Спрятав лица под балаклавами, националисты небольшими отрядами нападали на дома, все снося и круша на своем пути, а когда домов алевитов не осталось, начали громить их лавки. Лавка семейства Дерсимли сгорела полностью. В ответ наши начали стрелять. Тогда они отступили, это было уже поздно ночью. Но мы думаем, что они вернутся, когда рассветет.
– Пойдем в город, – позвал утром Мевлюта отец.
– Я останусь здесь, – отозвался тот.
– Сынок, послушай. Их разборки надолго, они ненасытны, не успокоятся, пока не перебьют друг друга, не напьются крови, а политика – лишь повод… А мы лучше будем продавать свой йогурт, свою бузу. Не вмешивайся ты в это. И держись подальше от алевитов, от леваков, от курдов, от этого Ферхата, чтобы нас тоже не выкинули из дому, когда будут выкидывать их.
Мевлют поклялся честью, что из дому шагу не сделает. Он обещал, что останется дома и будет его сторожить, но, как только отец ушел, ни минуты не сидел на месте. Насыпав в карманы тыквенных семечек, он взял с собой маленький кухонный нож и, словно мальчик, который торопится в кино, помчался в верхние кварталы.
Там улицы были полны народа; у многих были в руках дубинки. Видел он и девушек, которые, словно бы ничего не происходило, шли из бакалеи, жуя жвачку и прижимая к груди свежий хлеб; видел и женщин, стиравших белье у себя перед домом. Ясно было, что население, состоявшее из набожных выходцев из Коньи, Гиресуна и Токата, алевитов не поддерживало, но и воевать с ними тоже не хотело.
– Братец, не переходи улицу перед этими домами, – сказал какой-то парень задумчивому Мевлюту.
– Тут могут выстрелить с Дуттепе, – добавил его приятель.
Мевлют, не послушав, в один прыжок оказался на другой стороне улицы. Парни смотрели на него серьезно, хотя и засмеялись, когда он прыгал.
– Вы не пошли в школу? – спросил Мевлют.
– Школа закрыта! – весело крикнули они.
На пороге сгоревшего дома Мевлют увидел плакавшую женщину; она вытащила все свое имущество – соломенную корзину и намокший тюфяк, – совершенно такие корзина и тюфяк были у них дома. Он поднимался по резко уходящей вверх улице, как вдруг его остановили двое – один длинный, другой круглый, как мячик, – но тут кто-то третий сказал, что это Мевлют с Кюльтепе, и его отпустили.
Вершина Кюльтепе превратилась теперь в наблюдательный пункт. Стены этого наблюдательного пункта, созданные из бетонных фрагментов, железных дверей, жестяных ведер, заполненных землей, из саманных и обычных кирпичей, иногда упирались в какой-нибудь дом, а за ним шли дальше.
Пули были дорогим удовольствием. Стреляли нечасто. Перестрелки часто надолго стихали, и тогда Мевлют, как и другие, переходил по холму с одного места на другое. Ферхата он разыскал ближе к полудню, на крыше недавно построенного бетонного здания у столбов городской линии электропередачи.
– Скоро здесь будет полиция, – предупредил Ферхат. – Победить нам нет возможности. Полицейских с фашистами больше, да и вооружены они лучше. И пресса на их стороне.
Таковы были «личные» мысли Ферхата. При посторонних он твердил: «Никогда мы не пустим сюда этих сукиных детей!»
– Завтрашние газеты не будут писать о резне алевитов на Кюльтепе, – с горечью сказал он. – Напишут, что подавили восстание левых ячеек и что коммунисты сожгли себя заживо, чтобы устроить всем неприятности.
– Так зачем же мы сражаемся, если нас ждет плохой конец? – спросил недоуменно Мевлют.
– Ты хочешь, чтобы мы просто так сдались, ничего не предприняв?
Мевлют почувствовал, что совсем запутался. Он видел, что склоны Дуттепе и Кюльтепе были забиты домами; за эти восемь лет, что он провел в Стамбуле, многие лачуги гедже-конду обзавелись надстроенными этажами; некоторые глиняные здания снесли, а на их месте построили новые, из саманного кирпича или даже из бетона; лавки и дома выкрасили свежей краской; взрастили деревья и сады; и склоны обоих холмов покрылись щитами с рекламой сигарет, кока-колы и мыла.
– Пусть лучше и левые и правые спустятся к пекарне Вурала и там сразятся отважно и открыто, – наполовину в шутку, наполовину всерьез проговорил Мевлют. – А тот, кто победит в драке, будет считаться победившим в войне.
– Случись такая заварушка, ты бы за кого болел, Мевлют? – спросил Ферхат.
– Я бы – за социалистов, – ответил Мевлют. – Я против капитализма.
– А вот мы с тобой, когда откроем свой магазин, разве не станем капиталистами? – улыбнулся Ферхат.
– Коммунистов я люблю за то, что они защищают бедняков, – сказал Мевлют. – Но вот почему они не верят в Аллаха?
Когда вновь появился желтый армейский вертолет, с десяти утра патрулировавший Кюльтепе и Дуттепе, население обоих холмов приумолкло. Все, кто занял на холмах позиции, видели, как летчик в прозрачной кабине надел наушники, и принялись смотреть, что будет дальше. Этот вертолет вселял в Мевлюта с Ферхатом, как и во всех обитателей холмов, чувство тревоги. Кюльтепе всем своим видом – желто-красными флагами футбольных болельщиков; алыми знаменами с серпом и молотом; натянутыми между домами транспарантами из кусков ткани; толпой молодых людей в балаклавах, скандировавших лозунги вертолету, – напоминал о революции.
Перестрелка между холмами продолжалась весь день; никто не погиб, только нескольких ранили. Перед тем как стемнело, металлический голос объявил в мегафон, что на обоих холмах вводится комендантский час. Позже объявили, что на Кюльтепе к тому же ожидаются обыски – будут искать оружие. Некоторые особо воинственные защитники холма заняли боевую позицию с тем, чтобы сразиться теперь и с полицией, а безоружные Ферхат с Мевлютом пошли по домам.
Мустафа весь день продавал йогурт и вернулся без приключений. Сев за стол, отец и сын, хлебая чечевичный суп, стали делиться дневными впечатлениями.
Поздно вечером на Кюльтепе отключили электричество, и танки, освещая себе путь яркими фарами, вползли в кварталы, словно злобные неповоротливые раки. Вслед за ними вверх по склону, словно янычары, взбежали полицейские с дубинками и оружием. Какое-то время раздавались частые выстрелы, а затем воцарилась гнетущая тишина. Поздно ночью Мевлют выглянул из окна и увидел, как осведомители в балаклавах показывают полицейским и солдатам дома, которые нужно обыскать.
Утром в дверь постучали. Два солдата искали оружие. Отец Мевлюта, почтительно поклонившись, пригласил их войти, усадил за стол, предложил чая и сказал, что здесь дом разносчика йогурта и они с сыном никакого отношения к политике не имеют. У обоих солдат нос был картошкой, но родственниками друг другу они не доводились: один был родом из Кайсери, другой из Токата. Полчаса солдаты сидели за столом и вели беседу с хозяином о том, что все эти невеселые события приведут лишь к страданиям невинных, а «Кайсериспор» в этом году сумеет выйти в первую лигу. Мустафа-эфенди осведомился, сколько обоим осталось до демобилизации, хороший ли попался командир или колотит без причины.
Пока они пили чай, на Дуттепе собрали все оружие, левацкие книжонки, ободрали плакаты и транспаранты. Большинство студентов и простых граждан, замеченных в беспорядках, арестовали. Вся эта невыспавшаяся братия поначалу отведала побои в полицейских автобусах, а затем прошла через более изощренные пытки – фалаку[34], паяльник или электрический ток. Когда арестованные немного оклемались, их обстригли, сфотографировали вместе с собранным оружием, плакатами и книгами, а фотографии разослали в газеты. Долгие годы шли судебные разбирательства против этих людей. Прокуроры требовали для кого смертную казнь, а для кого пожизненное заключение. В конце концов одни получили десять лет, другие – пять, а нескольких оправдали. Были и такие, кто в тюрьме участвовал в мятежах и голодовках и после этого остался инвалидом или даже ослеп.
Мужской лицей имени Ататюрка тоже на время закрыли. После того как первого мая на площади Таксим в Стамбуле во время разгона демонстрации погибло тридцать пять молодых коммунистов[35], политическая обстановка накалилась, а волна политических убийств захватила Стамбул, с открытием школы и вовсе спешить перестали. Так что Мевлют еще больше отдалился от учебы. Теперь он допоздна торговал йогуртом на расписанных политическими лозунгами улицах, а вечером бóльшую часть заработка отдавал отцу. Когда школу наконец открыли, идти туда ему уже совсем не хотелось. Ведь теперь он был самым старшим не только в классе, но и среди тех, кто сидел на задних партах.
В июне 1977 года вновь роздали дневники, и Мевлют увидел, что не смог окончить лицей. Лето он провел в сомнениях и страхах. К тому же Ферхат с семьей, вместе с семьями некоторых алевитов, уезжал с Кюльтепе. А ведь зимой, еще до всех политических происшествий, они с Ферхатом мечтали, что с июля заведут собственное дело на двоих, начнут что-то продавать. Теперь Ферхат был занят отъездом и с головой ушел в дела семьи. Мевлют в середине июля уехал в деревню. Мать твердила, что надо бы его женить, но он не придавал значения ее причитаниям. Денег у него не было, а женитьба означала возвращение в деревню.
В конце лета он отправился в лицей. Жарким сентябрьским утром в старом здании школы царил полумрак и прохлада. Мевлют сказал Скелету, что хочет взять отпуск в школе на год.
Теперь Скелет уважал своего ученика, которого знал уже восемь лет.
– Зачем тебе отпуск, потерпи еще годик, доучись, – сказал он с поразившей Мевлюта нежностью. – Все тебе помогут! Ты самый давний ученик нашего лицея.
– Я хочу в следующем году пойти на подготовительные курсы в университет, – ответил Мевлют. – А в этом году мне нужно поработать и накопить денег. Лицей я окончу в будущем году. Это возможно.
Весь этот сценарий он тщательно продумал в поезде, когда возвращался в Стамбул.
– Возможно-то возможно, но тебе тогда будет двадцать два года, – возразил бессердечный бюрократ Скелет. – За всю историю лицея в нем еще никто не учился до двадцати двух лет. Ну да Аллах с тобой… Я даю тебе учебный отпуск на год. Но мне нужно, чтобы ты принес справку из районного управления здравоохранения.
Мевлют даже не спросил, что за справка нужна. Уже в школьном дворе он всем сердцем осознал, что сейчас в последний раз входил в здание, куда впервые вошел восемь лет назад. Разум советовал ему не поддаваться запаху молока ЮНИСЕФ, которое все еще раздавали на кухне; запаху угольной кладовки, который теперь не использовался; запаху лицейской уборной в подвале, на дверь которой он со страхом смотрел в средней школе. В последнее время, всякий раз приходя в школу, Мевлют думал только одно: «И зачем я прихожу сюда, я ведь все равно лицей не окончу?» А проходя последний раз мимо статуи Ататюрка, сказал себе: «Если бы я очень захотел окончить школу, я бы окончил».
Он утаил от отца, что бросил школу.
Иногда, раздав йогурт порядком поубавившимся клиентам, он оставлял где-нибудь у знакомых свой шест, весы и бидоны и отправлялся бродить по городу, куда несли ноги.
Он любил Стамбул за то, что в нем совершались многие события, наблюдать за которыми было одно удовольствие. Самое интересное происходило в Шишли, Харбийе, на Таксиме и в Бейоглу. Мевлют вскакивал утром на автобус, ехал безбилетником до этих районов, а затем совершенно свободно, без всякой ноши, ходил по тем улицам, по которым обычно ему было не пройти с йогуртом, и очень любил раствориться в городской суматохе и шуме. Ему нравилось смотреть на манекены в витринах, наблюдать за тем, как выстраиваются в ряд счастливые мамы в длинных юбках с детьми в костюмчиках. В его голове обязательно рождалась какая-нибудь история. Затем он наблюдал минут десять за какой-нибудь шатенкой, следовавшей по противоположной стороне улицы, или мог решительно войти в первую попавшуюся столовую, назвать имя любого лицейского приятеля и спросить, не здесь ли тот работает. А иногда Мевлют и спросить не успевал – его строгим голосом останавливали: «Мойщик посуды нам больше не требуется!» На улице ему вновь внезапно вспоминалась Нериман. Он принимался шагать в переулки за Тюнелем, отправлялся в кинотеатр «Рюйя», в тесном фойе которого подолгу разглядывал плакаты и фотографии актеров, надеясь, что билеты на входе в зал проверяет кто-нибудь из родственников Ферхата.
Спокойствие и красота, которые не способна была дать жизнь, проявлялись в фантазиях о других мирах. Когда Мевлют смотрел фильм или когда просто мечтал, где-то в глубине души его терзала боль. Он испытывал вину из-за того, что впустую тратил время. Во время просмотра фильма, иногда по понятным причинам, иногда просто так, его член напоминал о себе, и Мевлют прикидывал, получится ли сегодня вечером спокойно поразвлечься, не боясь быть застигнутым врасплох, если он вернется на два часа раньше отца.
Бывало так, что он шел навестить Мохини, работавшего подмастерьем у парикмахера в Тарлабаши, или заходил в кофейню, где собирались водители такси, по преимуществу алевиты и левые, и недолго беседовал с каким-нибудь парнишкой-официантом, с которым в свое время познакомил его Ферхат, а между делом краем глаза следил, как идет за соседним столом игра в окей, и прислушивался к новостям в телевизоре. Он понимал, что убивает время, что на самом деле бездельничает, что жизнь его свернула на неверный путь, но правда эта была так горька, что он утешал себя мечтами: они с Ферхатом смогут начать дело – сначала тоже будут торговать на улицах, но не так, как прочие разносчики. У них будет специальная тележка для йогурта, на которой будут стоять бидоны и которую нужно будет толкать перед собой, а колокольчик будет звенеть от движения. Или они откроют где-нибудь маленькую табачную лавку, вроде той, которую он только что видел, а может, даже и собственную бакалею… В будущем они заработают много денег.
Между тем он с горечью видел – уличная торговля йогуртом становится все менее прибыльной. Люди привыкают к магазинному йогурту.
– Сынок, Мевлют, видит Аллах, мы теперь деревенский йогурт покупаем только для того, чтобы тебя повидать, – сказала ему как-то одна пожилая покупательница.
Мустафа-эфенди. Если бы дело ограничилось только стеклянными бутылками, появившимися в 1960-х годах, то было бы полбеды. Те первые стеклянные йогуртовые миски, которые по форме напоминали глиняные, были массивными и тяжелыми, за них брали дорогой депозит, у них постоянно обивались и трескались края. Домохозяйки привыкли использовать их для других вещей: для кошачьего корма, в качестве пепельницы, или черпалки воды в бане, или мыльницы. Они использовали их по любой хозяйственной необходимости, но в один прекрасный день что-то приходило им в голову, и они сдавали тару бакалейщику, чтобы получить деньги. Так что миску, в которую все бросали мусор и сливали помои и которую облизывала собака, кое-как мыли под шлангом на маленьком заводике в Кяытхане, и затем она попадала на семейный стол со свежайшим и полезным для здоровья йогуртом к другой стамбульской семье. Иногда, когда клиент ставил на чашу весов вместо моей чистой тарелки, на которой я собирался отвесить ему йогурт, такую вот бутылку, я не мог сдержаться и говорил: «Некоторые используют эти бутылки в больницах Чапа в качестве сосудов для мочи, а в санатории на Хейбелиаде их используют для сбора мокроты у туберкулезных больных».