Ба
Блаженной памяти султан Сулейман Законодатель[61] ценил каллиграфию больше, чем миниатюру. Поэтому невезучие художники, которым выпало жить во времена его правления, любили рассказывать эту историю, чтобы доказать, что рисунок важнее написанных слов; однако любой, кто внимательно ее выслушает, заметит, что на самом деле в ней говорится о слепоте и памяти. После смерти повелителя вселенной Тимура его сыновья и внуки повели между собой жестокие войны. Захватив чужую столицу, каждый первым делом приказывал чеканить деньги со своим именем и возносил благодарственную молитву в мечети, а затем начинал разбираться с захваченными книгами: одни страницы выбрасывали, другие вставляли, заново переплетали книги и писали новые посвящения очередному «повелителю вселенной», дабы всякий, кто посмотрит книгу, верил, что поименованный в посвящении и в самом деле владыка мира. Взяв Герат, Абд ал-Латиф, сын Улугбека[62], сразу же отдал приказ изготовить книгу в честь своего отца; но художников, каллиграфов и переплетчиков заставили работать в такой спешке, что вытащенные из разных сочинений рисунки и страницы с текстом перепутались. Абд ал-Латиф не мог преподнести своему отцу, большому любителю книг, это нелепое собрание листов, в котором рисунки не сочетаются с рассказом; поэтому он собрал всех художников Герата и велел им для начала определить, какой рисунок к какой истории относится. Но каждый художник говорил свое, лишь усугубляя путаницу. Тогда вспомнили об одном слепом старике, который работал над книгами для всех шахов и наместников, что правили Гератом за последние пятьдесят четыре года. Художники зашумели, некоторые даже стали смеяться над слепцом, но тот, равнодушный к насмешкам, попросил привести смышленого, но не умеющего читать и писать ребенка, которому не исполнилось еще семи лет. Просьбу немедленно выполнили. Старый художник положил перед мальчиком рисунки и попросил рассказать, что на них изображено. Мальчик рассказывал, а старик, подняв к небу незрячие глаза, внимательно слушал и затем говорил:
«Фирдоуси, „Шахнаме“, Искандер обнимает умершего Дару…[63] Саади, „Полистан“, история об учителе, влюбившемся в красивого ученика… Низами, состязание врачей из „Сокровищницы тайн“…»
Другие художники стали злиться, говоря:
«Да это самые известные сцены из самых знаменитых историй! Их и мы могли бы назвать!»
Тогда старик попросил положить перед мальчиком самые темные для толкования рисунки и снова внимательно стал его слушать.
«Фирдоуси, „Шахнаме“, Ормузд убивает каллиграфов, отравив их ядом… Мевляна[64], «Месневи», скверный рассказ о муже, заставшем жену с любовником в ветвях груши, и рисунок плохой…»
И так он определил содержание всех рисунков, хотя и не мог их увидеть, благодаря чему книгу наконец удалось составить и переплести.
Когда Улугбек со своим войском вошел в Герат, он захотел узнать у старого мастера, отчего тот, не видя рисунков, понял, к каким историям они относятся, а зрячие художники сделать этого не сумели.
«Причина не в том, что у меня, как у всех слепых, очень хорошая память, – сказал старик. – Истории запоминаются не только по образам, но и по словам».
Улугбек спросил, почему же тогда другие художники, знающие истории по словам, не смогли опознать рисунки.
«Они весьма высокого мнения о своем искусстве, – был ответ, – но не знают, что старые мастера рисовали, припадая к памяти Аллаха».
Откуда же об этом мог знать ребенок, осведомился Улугбек.
«Он и не знает, – пояснил старик. – Но мне, старому и слепому, ведомо, что Аллах создал мир таким, каким его хотел бы видеть смышленый семилетний ребенок. Ибо сначала Аллах сотворил мир, который можно увидеть. А потом дал нам слова, чтобы мы могли рассказать друг другу о том, что видим. Мы же сделали из слов истории и решили, что рисунки нужны для разъяснения историй. На самом же деле рисовать – значит напрямую обращаться к памяти Аллаха и видеть мир так, как видит Он».
Джим
Художники всегда боялись слепоты и пробовали предупредить ее. Известно, например, что среди арабских мастеров некогда было принято на рассвете подолгу смотреть на запад, на линию горизонта, а столетие спустя большинство художников Шираза ели по утрам на пустой желудок грецкие орехи, растолченные с лепестками роз. В те же самые годы одряхлевшие искусники Исфахана, повально страдавшие слепотой, полагали, что она наступает от солнечного света, и потому работали в полутемных углах, куда не дотянуться солнечному лучу, по большей части при свечах. У узбеков, в мастерских Бухары, художники по вечерам промывали глаза водой, над которой прочитал молитву шейх. Самый же простой выход, несомненно, нашел живший в Герате Саид Мирек, учитель великого Бехзада. Он считал, что слепота не наказание, а последняя милость, которую дарует Аллах художнику за то, что тот посвящает всю свою жизнь сотворенной Им красоте. Ибо рисунок – это попытка понять, как видит мир Аллах; однако достичь цели, увидеть несравненный образ художник может только на исходе полной трудов жизни, когда одряхлеет и ослепнет – и начнет вспоминать. Иными словами, только память слепого художника способна приоткрыть нам, каким Аллах видит мир. Всю жизнь художник набивает руку, чтобы в старости, когда из воспоминаний и темноты явится этот образ, рука сама смогла сделать дивный рисунок. Как пишет историк Мирза Мухаммад Хайдар Дуглат, оставивший жизнеописания гератских художников того времени, Саид Мирек, желая пояснить свое понимание рисунка, утверждал, что и самый бездарный художник рисует по памяти. Ведь даже если в голове у него совсем пусто и он надумает рисовать лошадь, глядя на настоящего скакуна, как это делают теперь европейские художники, он не сможет смотреть одновременно и на лошадь, и на бумагу, на которой рисует. Сначала художник смотрит на лошадь, а потом переносит на бумагу образ из своей головы. Пусть между взглядом на лошадь и взглядом на бумагу проходит мгновение – художник рисует не лошадь, которую видит, а лошадь, которую помнит. Это и служит доказательством тому, что, как бы ни был бездарен художник, рисунок возникает только благодаря памяти. Итак, в то время художники Герата считали, что все деяния их юности и зрелости – не что иное, как приуготовление к ожидающей впереди счастливой слепоте и работе по памяти; поэтому и все рисунки, исполненные для шахов и их сыновей, любителей книги, они воспринимали как пробу пера и кисти, как упражнение. Они трудились без передышки, рисовали день за днем, вглядываясь при свете свечей в лежащие перед ними страницы, – для них это была счастливая возможность достичь слепоты. Мастер Мирек иногда изображал на ногте, рисовом зернышке или даже на волоске пышное дерево со всеми его листьями, умышленно приближая наступление слепоты, а иногда осторожно отодвигал ее, творя на бумаге радостные сады, залитые солнцем, словно пытался определить самое подходящее время для прихода счастливой темноты. Когда ему было семьдесят лет, султан Хусейн Байкара[65], желая вознаградить великого мастера, открыл перед ним двери своей сокровищницы, где под замком помимо оружия, шелка, бархата и золота хранились тысячи книг. Три дня и три ночи Саид Мирек рассматривал при свете свечей в золотых подсвечниках дивные страницы прославленных книг, украшенные миниатюрами старых гератских мастеров, а на четвертый день ослеп. Великий мастер принял это со спокойствием и покорностью, как весть, принесенную ангелом. После этого он навсегда замкнул уста свои и никогда уже не брался за кисть. Мирза Мухаммад Хайдар Дуглат объясняет это тем, что художник, узревший просторы, что лежат в бессмертном времени Аллаха, уже не может вернуться к страницам, которые делают для простых смертных, и говорит: «Там, где память слепого художника достигает Аллаха, царят совершенное безмолвие, счастливая тьма и бесконечность пустых страниц».
Я, конечно, знал, что, задавая мне вопрос мастера Османа о слепоте и памяти, Кара хочет не столько узнать ответ, сколько осмотреться в комнате, оглядеть вещи и рисунок, и все же я обрадовался, увидев, как вдумчиво он меня слушает.
– Слепота – это счастливый мир, куда нет доступа шайтану и где нет места преступлению, – сказал я ему.
– В Тебризе, – заметил Кара, – есть художники, работающие в старом стиле, которые под влиянием истории про мастера Мирека считают слепоту благодеянием Аллаха и самым большим приобретением художника. Они стыдятся, если не слепнут, дожив до преклонных лет, и, опасаясь, как бы это не сочли доказательством их бездарности, притворяются слепыми. А некоторые под влиянием все той же истории (или оглядываясь на Джамала ад-Дина из Казвина), желая воспринимать мир подобно слепым, неделями без еды и питья сидят в темноте среди зеркал и рассматривают в тусклом свете свечи миниатюры старых гератских мастеров.
В дверь постучали. Я открыл и увидел на пороге миловидного ученика из нашей мастерской. Его красивые глаза были широко распахнуты. Он сообщил, что тело нашего собрата Зарифа-эфенди найдено в заброшенном колодце, что заупокойную молитву будут читать в мечети Михримах во время третьего намаза, и побежал передавать известие дальше. Да сохранит нас Аллах!
15. Меня зовут Эстер
Хотела бы я знать, любовь ли делает людей глупыми, или влюбляются только глупцы? Столько лет уже хожу со своим узлом и занимаюсь ремеслом свахи, а ответа на этот вопрос не нашла. Покажите мне того, кто, влюбившись, становится сообразительнее и хитрее. Особенно мужчину. Уж я-то знаю: если мужчина хитрит, расставляет ловушки, прибегает к обману, значит он ни капельки не влюблен. А наш Кара-эфенди уже потерял хладнокровие. Даже когда со мной говорил про Шекюре, совершенно собой не владел.
Когда мы встретились на базаре, я наплела ему, будто Шекюре только о нем и думает, только о нем и расспрашивает, никогда прежде ее такой не видела, – словом, то, что я говорю всегда и всем. Он так на меня смотрел, что мне стало его жалко. Письмо он попросил отдать Шекюре «как можно быстрее». Влюбленные глупцы воображают, будто любовь требует какой-то особой спешки, и, выказывая, как горячи их чувства, вкладывают оружие в руки своих возлюбленных; а те, если умны, медлят с ответом. Вот и выходит, что поспешность в любви лишь стопорит все дело.
Так что Кара-эфенди должен мне спасибо сказать, что я его письмо сначала отнесла в другое место. Замерзла я, пока ждала его на базаре. Дай, думаю, зайду по пути к одной из моих доченек, согреюсь. Доченьками я называю девушек, которых выдала замуж, передавая их письма. Эта тощая девица так мне благодарна, что каждый раз, когда я прихожу, так и вьется вокруг меня, да еще и парочку акче дает. Сейчас она ждет ребенка, рада-радешенька. Я с удовольствием выпила липового чая, который она для меня заварила. Когда она выходила из комнаты, я посчитала монеты, которые дал мне Кара-эфенди. Двадцать акче.
Затем я отправилась дальше. Пробираться по переулкам непросто: грязь замерзла, того и гляди ноги переломаешь. Когда я добралась до нужного дома, мне захотелось пошутить.
– А вот шали из Кашмира, лучше не бывает! – закричала я. – Батист, достойный султана! Бархат для поясов из Бурсы! Египетская бязь с шелковой кромкой, для рубашек лучше не найти! Батистовые покрывала и простыни, разноцветные платки!
Дверь открыли, я вошла. Внутри, как всегда, пахло неубранной постелью, сном, пережаренным маслом и затхлой сыростью. Вселяющий ужас запах стареющего неженатого мужчины.
– Чего раскричалась, старая карга?
Я ничего не ответила, только достала письмо и протянула ему. Он скользнул ко мне, словно тень, схватил листок и шагнул из полутемной прихожей в соседнюю комнату, где всегда горит лампа. Я остановилась на пороге.
– Отец твой дома?
Он не ответил: был увлечен чтением. Ладно, пусть читает. Лампа стояла у него за спиной, так что лица я не видела. Добравшись до конца письма, он начал читать заново.
– Ну, – спросила я, – что пишет?
Хасан прочитал вслух:
Дорогая Шекюре-ханым! Я тоже многие годы живу мечтой об одном-единственном человеке, поэтому понимаю и ценю, что ты ждешь своего мужа и думаешь только о нем. Чего еще можно ожидать от такой честной и чистой женщины, как ты? (Тут Хасан расхохотался.) В ваш дом я пришел затем, чтобы поговорить с твоим отцом о делах книжных, – а не для того, чтобы смущать твой покой. Такое мне и в голову не приходило. И я вовсе не думаю, что ты подала мне какой-то знак или, тем более, к чему-то меня поощрила. Когда ты, словно луч солнца, показалась в окне, я воспринял это лишь как милость, ниспосланную мне Аллахом. Ибо одного только счастья видеть твое лицо мне достаточно. («Это он стащил у Низами», – сердито бросил Хасан.) Но раз уж ты пишешь, чтобы я к тебе не приближался, скажи: разве ты грозный ангел, чтобы я боялся приблизиться к тебе? Послушай меня, послушай: ночами в мрачных и пустых караван-сараях, где, кроме меня, угрюмого хозяина и нескольких разбойников, давно заслуживших казнь, не было ни души, я смотрел в окно на голые вершины гор, осиянные лунным светом, пытался заснуть под вой одинокого – такого же одинокого, как я! – волка и мечтал о том, что придет день и ты вот так, нежданно, покажешься в окне. Послушай: сейчас, когда я зашел к твоему отцу по делу, связанному с книгами, ты возвращаешь мне рисунок, сделанный мной в детстве. Для меня это знак того, что я нашел тебя. Я знаю, это не знак смерти. Я видел одного из твоих сыновей, Орхана. Бедный сирота. Я буду ему отцом!
– Молодец, хорошо написал, – похвалила я. – Прямо поэт!
– «Разве ты грозный ангел, чтобы я боялся приблизиться к тебе?» – повторил Хасан. – Эти слова он украл у Ибн Зерхани[66]. Я лучше пишу. – Он достал из кармана свое собственное письмо. – Отнесешь это Шекюре.
Вместе с письмом он дал деньги – впервые мне сделалось как-то не по себе, когда я брала их. В слепом упрямстве этого человека, никак не желающего понимать, что ему не добиться взаимности, было что-то отвратительное. Словно желая укрепить меня в этом ощущении, Хасан впервые за долгое время отбросил учтивость, с которой обычно говорил о Шекюре, и грубо сказал:
– Передай ей, что, если мы захотим, приведем ее сюда силой, – кадий будет на нашей стороне.
– Что, так и сказать?
Хасан помолчал немного.
– Нет, не говори.
Лампа вспыхнула ярче, осветила его лицо, и я увидела, что он потупился, как сознающий свою вину ребенок. Да, я знаю, как он страдает, поэтому и уважаю его любовь, поэтому и ношу его письма. А не из-за денег, как думают.
Я уже выходила из дома, но Хасан задержал меня на пороге.
– Ты говоришь Шекюре, как сильно я ее люблю? – спросил он с волнением в голосе. Глупый вопрос.
– Разве ты не пишешь об этом в своих письмах?
– Скажи, как мне переубедить ее и ее отца?
– Будь хорошим человеком, – посоветовала я и направилась к двери.
– В моем возрасте уже поздно, – проговорил Хасан с искренней горечью.
– Ты теперь много денег зарабатываешь, Хасан Чавуш. Это делает человека хорошим, – утешила я и вышла.
В доме Хасана было так темно и тоскливо, что мне показалось, будто на улице стало теплее. Солнечные лучи слепили глаза. И я пожалела Шекюре – хоть бы ей улыбнулось счастье. Но и этого бедолагу, оставшегося в сыром, холодном и темном доме, тоже немного жаль. Вот и не собиралась этого делать, а свернула на рынок пряностей в Лалели – надеялась, что запахи корицы, шафрана и перца меня успокоят, но ошиблась.
Взяв у меня письма, Шекюре первым делом спросила про Кара. Я сказала, что он охвачен жестоким любовным огнем. Это ей понравилось.
– Все, даже женщины дома за вязанием, говорят сейчас о том, кому и зачем понадобилось убивать бедного Зарифа-эфенди, – перевела я разговор на другое.
– Хайрийе, приготовь халвы и отнеси бедняжке Кальбийе, вдове Зарифа-эфенди, – велела Шекюре.
– На похороны сойдутся все эрзурумцы, народу будет очень много, – продолжала я. – Родственники говорят, что кровь убитого не останется неотмщенной.
Но Шекюре уже начала читать письмо Кара. Я очень внимательно и сердито вгляделась в ее лицо. У этой женщины большой жизненный опыт, так что она не позволяет чувствам проступать на лице. Я молчала, понимая, что ей это нравится: молчу, значит, придаю письму Кара большое значение. Когда она кончила читать и улыбнулась мне, я, чтобы сделать ей приятное, была вынуждена спросить:
– Что пишет?
– Влюблен в меня. Как в детстве…
– А ты что думаешь?
– Я – замужняя женщина. Жду мужа.
Думаете, я обиделась – попросила меня помочь, а сама лжет? Напротив, я даже успокоилась. Если бы все девушки и женщины, которым я ношу письма и даю наставления о жизни, были бы так же осторожны, как Шекюре, это здорово облегчило бы дело, а некоторые из них вышли бы замуж куда удачнее.
– А другой что пишет? – спросила я.
– Письмо Хасана мне сейчас читать не хочется, – ответила Шекюре. – Он знает, что Кара вернулся в Стамбул?
– Он даже не знает, кто это такой.
– Ты разговариваешь с Хасаном? – спросила моя красавица, подняв на меня свои черные глаза.
– Разговариваю, потому что ты этого хочешь.
– Ну и?..
– Он страдает. Очень тебя любит. Даже если твоему сердцу мил другой, от Хасана будет непросто отделаться. Видя, что ты принимаешь его письма, он преисполнился больших надежд. Бойся его. Он готов не только вернуть тебя в дом, но и признать, что его брат мертв, а потом взять тебя в жены.
Я улыбнулась, чтобы смягчить угрозу, прозвучавшую в последних словах, и не показаться сторонницей этого горемыки.
– Хорошо, а другой что говорит? – спросила Шекюре, но знала ли она сама, кого имеет в виду?
– Художник?
– Что-то у меня в голове все перепуталось, – вдруг пролепетала она, испугавшись, должно быть, своих мыслей. – А дальше, боюсь, все еще больше запутается. Отец стареет. Что нас ждет впереди, что будет с моими детьми-сиротами? Я чувствую, что к нам приближается какая-то беда, что шайтан готовится обрушить на наши головы несчастья. Эстер, скажи мне что-нибудь хорошее, порадуй меня!
– Не бойся, милая моя Шекюре, – проговорила я, и душа у меня затрепетала. – Ты такая умная и красивая. Придет день, и ты ляжешь в постель с красавцем-мужем, обнимешь его, забудешь все свои горести и станешь счастлива. Я читаю это в твоих глазах.
Такая во мне поднялась нежность, что даже слезы на глаза навернулись.
– Да, но кто будет этот муж?
– Разве твое мудрое сердце не подсказывает тебе?
– Оттого я и несчастна, что не понимаю голоса своего сердца.
Наступила тишина. На какое-то мгновение мне показалось, что Шекюре нисколько мне не доверяет и искусно пытается это скрыть, а заодно разжалобить меня, чтобы я сболтнула что-нибудь лишнее. Поняв, что сейчас она на письма отвечать не будет, я ухватила свой узел и сказала на прощание слова, которые говорю всем девушкам, даже косым:
– Если ты пошире откроешь свои прекрасные глаза и будешь смотреть в оба, ничего плохого с тобой не случится, даже не думай! – И была такова.
16. Я – Шекюре
Раньше, когда приходила торговка Эстер, я каждый раз надеялась, что неведомый мужчина моей мечты решился наконец действовать и написал письмо, от которого забьется изо всех сил сердце такой женщины, как я, умной, красивой, выросшей в хорошей семье, овдовевшей, но очень порядочной. Увидев очередное письмо от одного из обычных моих воздыхателей, я хотя бы набиралась терпения и сил, чтобы ждать возвращения мужа. Теперь же после каждого прихода Эстер мысли путаются у меня в голове и я чувствую себя еще более несчастной.
Я прислушалась к звукам вокруг. Из кухни доносится бульканье кипящей воды и запахи лимона и лука: Хайрийе варит кабачки. Шевкет и Орхан во дворе, у гранатового дерева, сражаются игрушечными саблями, до меня долетают их крики. Отец в боковой комнате, там тихо. Я открыла и прочитала письмо Хасана – опять ничего внушающего надежду. Я только больше стала его бояться и похвалила себя за то, что смогла воспротивиться его домогательствам, когда мы жили с ним под одной крышей. Потом взяла в руки письмо Кара – осторожно, словно это хрупкая вещь, которая может разбиться, – перечитала его, и мои мысли снова пришли в смятение. Больше читать не было сил. Вышло солнце, и я подумала: если бы однажды ночью я разделила ложе с Хасаном, никто бы об этом не узнал, кроме Аллаха. Он так похож на моего пропавшего мужа – одно лицо. Какие же глупые и странные мысли лезут порой в голову! Солнечные лучи, лившиеся из дверного проема, согрели меня, и я вдруг ощутила всю свою разгоряченную кожу, все тело, до налитых сосков. Тут вошел Орхан.
– Мама, что ты читаешь? – спросил он.
Я, помнится, говорила вам, что не в силах была и дальше читать принесенные Эстер письма, – так вот, это неправда. Но на этот раз я и в самом деле сложила письма, спрятала их за пазуху и сказала Орхану:
– Ну-ка иди ко мне! Ох, какой ты тяжелый, большущий-то какой стал! – Поцеловала его и прибавила: – И холодный как ледышка.
– А ты, мама, такая жаркая! – сказал он и прислонился спиной к моей груди.
Нам обоим нравилось сидеть вот так, крепко прижавшись друг к другу, и молчать. Я ткнулась носом в его шею, поцеловала ее и обняла сына еще крепче. Так мы посиживали в тишине довольно долго, пока он не сказал:
– Мне щекотно.
– Скажи мне, пожалуйста, – произнесла я без тени улыбки, – если бы перед тобой возник падишах джиннов и пообещал исполнить любую твою просьбу, о чем бы ты попросил? Какое самое большое твое желание?
– Чтобы Шевкета с нами не было.
– А еще? Ты хочешь, чтобы у тебя был отец?
– Нет. Когда я вырасту, я сам на тебе женюсь.
Постареть, подурнеть, даже остаться без мужа и впасть в нищету не самое плохое, что может случиться в жизни, подумала я. По-настоящему плохо, когда никто тебя не ревнует. Я ссадила пригревшегося Орхана с коленей и, размышляя о том, что такой скверной женщине непременно нужно выходить замуж за хорошего человека, пошла к отцу.
– Когда наш всемилостивейший султан увидит завершенную книгу, он наградит вас, – сказала я, – и вы снова поедете в Венецию.
– Не знаю, – проговорил отец. – Это убийство меня испугало. Должно быть, наши враги очень сильны.
– Мне известно, что мое нынешнее положение тоже придает им смелости, способствует появлению ложных домыслов и безосновательных надежд.
– Ты о чем?
– Мне как можно скорее нужно выйти замуж.
– Что? – воззрился на меня отец. – За кого? Да ведь ты замужем! Что за странная мысль! Кто пожелает на тебе жениться? Даже если такой и найдется, даже если он будет человеком разумным, не думаю, что мы сможем так уж легко его принять, – объявил мой отец, человек весьма разумный, и заключил: – Тебе, разумеется, известно, какие серьезные затруднения нам придется преодолеть, прежде чем ты сможешь выйти замуж.
Наступило долгое молчание. Потом отец снова заговорил:
– Ты что, хочешь уйти и бросить меня, Шекюре?
– Вчера во сне я видела, что мой муж умер, – произнесла я, но не заплакала, как подобало бы женщине, в самом деле увидевшей такой сон.
– Для того чтобы понять рисунок, нужно уметь его прочесть. Точно так же и со снами.
– Думаете, мне нужно рассказать вам этот сон?
Повисло напряженное молчание. Мы улыбнулись друг другу, как люди, поспешно обдумывающие все выводы, которые можно сделать из сказанного ими.
– Я, конечно, могу истолковать твой сон так, что твой муж и в самом деле умер, и поверить в это – но твои свекор и деверь, а также кадий, который должен будет прислушиваться к их мнению, потребуют других доказательств.
– Уже два года прошло с тех пор, как мы с детьми перебрались сюда, а свекор и деверь не могут настоять на том, чтобы я вернулась.
– Поскольку отлично знают, что вели себя не безупречно. Но это не означает, что они согласятся признать тебя незамужней.
– Если бы мы с вами принадлежали к маликитскому или ханбалитскому мазхабу[67], – сказала я, – то кадий признал бы меня незамужней только потому, что со времени исчезновения мужа прошло четыре года, да еще назначил бы мне содержание. Но мы, по воле Аллаха, ханафиты, и нам такой выход из положения заказан.
– Только не рассказывай мне про помощника ускюдарского[68] кадия, который, мол, шафиит. Очень сомнительные дела они там творят.
– Все стамбульские женщины, у которых мужья пропали на войне, идут к нему со свидетелями, а он, будучи шафиитом, не спрашивает, как давно пропал муж, хватает ли средств к существованию, знакома ли ты со свидетелями, а сразу объявляет тебя незамужней.
– Откуда ты набралась всего этого, доченька? Кто тебя разума лишил?
– Пусть меня сначала признают вдовой, а потом, если найдется человек, способный лишить меня разума, на него, разумеется, укажете мне вы, и я ни в коем случае не буду противиться вашему выбору.
Мой хитрый отец, увидев, что дочь не менее хитра, часто заморгал. Одно из трех: или он попал в затруднительное положение и пытается быстро измыслить какую-нибудь хитрость; или на самом деле готов расплакаться от безнадежности и грусти; или только делает вид, что вот-вот заплачет, чтобы выбраться из затруднительного положения.