– Слушай меня, Железный Коготь! – Это имя она придумала мне, когда я был маленьким. – Если ты не будешь стричь ногти, у тебя не останется целых носков. И штопать я тебе больше не буду.
– Хорошо.
В углу гостиной, окна которой выходили на мечеть Тешвикие, парикмахер Басри стриг отца, восседавшего на табуретке в белой накидке, а мама, как всегда, расположилась перед ними, закинув нога на ногу, и что-то им говорила.
– Иди сюда, я последние сплетни рассказываю, – позвала она, увидев меня.
Басри, только что изображавший с отсутствующим видом, что не слушает ее, после этих слов на мгновение бросил стричь отца и принялся со смехом, демонстрируя всем свои огромные белоснежные зубы, перечислять услышанные новости.
– Так о чем же говорят, мама?
– Младший сын Лерзанов мечтает стать гонщиком, а так как отец не разрешает…
– Знаю. Он вдребезги разбил отцовский «мерседес». А потом позвонил в полицию, что машину украли.
– А ты слышал, что сделал Шазимент, чтобы выдать свою дочку замуж за сына Карахана? Постой, ты куда?
– Я не буду ужинать, заберу Сибель, мы с ней идем в гости.
– Тогда поди скажи Бекри, пусть рыбу не жарит. Он ради тебя сегодня ходил в такую даль – на Рыбный рынок в Бейоглу. Хотя бы пообещай, что завтра обедать дома будешь!
– Обещаю!
Ковер перед приходом парикмахера загнули, чтобы не испачкать, и тонкие седые волосы отца падали на паркет.
Я забрал машину из гаража, включил музыку погромче и поехал по вымощенным плиткой улицам. Постукивая по рулю в такт песням, переехал Босфорский мост и за час добрался до Анатолийской крепости. Сибель, услышав сигнал автомобиля, выбежала из дому. По пути я начал рассказывать ей ту самую историю, которую не смог передать Фюсун, – историю женщины, погибшей три дня назад в аварии на проспекте Эмляк. Прежде всего я сообщил, что она – бывшая любовница Заима («Заима, Достойного Всего?» – с улыбкой спросила Сибель).
– Ее звали Белькыс, она старше меня на несколько лет. Ей, должно быть, где-то тридцать два – тридцать три года, – продолжал я. – Она из бедной семьи. С тех пор как ее начали принимать в высшем свете, злые языки, дабы унизить ее, поговаривали, что ее мать носила платок. В конце пятидесятых годов Белькыс, тогда еще студентка лицея, на Дне молодежи и спорта познакомилась со своим ровесником, и они страстно влюбились друг в друга. Парня звали Фарис, он был из семьи судовладельца Каптаноглу – одной из самых богатых тогда в Стамбуле, младший сын судовладельца. Любовь богатого парня к девушке из бедной семьи продолжалась много лет, как в турецких мелодрамах. Их чувства оказались так сильны, что молодые люди совсем потеряли голову, не сумев скрыть этого от окружающих. Конечно, лучше всего им было пожениться, но семья парня воспротивилась, потому что девушка из бедной семьи «пошла до конца», чтобы заполучить их сына, и об этом, мол, всем известно. Ну а у парня, видимо, не хватило ума, силы воли, да и собственных денег, чтобы бросить вызов семье, взять девчонку и жениться на ней. Чтобы положить конец этой истории, родные Фариса отправили его в Европу. Три года спустя он от чего-то умер в Париже – то ли от наркотиков, то ли с горя. А Белькыс, вместо того чтобы, как обычно поступают в подобных случаях, уехать с каким-нибудь французом и забыть о Турции, вернулась в Стамбул и зажила разгульной жизнью, встречаясь с разными богатыми мужчинами, отчего ее возненавидели все женщины большого света. Ее вторым любовником стал еще один богатый парень… Расставшись с ним, она завела любовную интрижку со старшим сыном Демирбагов, который страдал от неразделенной любви к какой-то другой женщине. А так как ее следующий любовник, Рыфкы, тоже мучился от неразделенной любви, то вскоре все мужчины высшего общества прозвали ее «ангел для утешения» и все до одного мечтали провести с ней ночь. А их жены, беззаботные и богатые, которые в жизни не знали ни одного мужчины, кроме собственного мужа, и самое большее, что могли себе позволить, так это, тайком и сгорая от стыда, завести ненадолго любовника, но от страха не получить никакого удовольствия и с ним, из зависти мечтали придушить эту Белькыс, которая, не скрываясь, открыто встречалась с самыми завидными холостяками Стамбула и у которой, полагаю, было еще очень много тайных женатых любовников. Но в последнее время красота Белькыс стала вянуть, и недалек был тот день, когда ей не на что стало бы жить. Так что гибель в аварии для нее спасение.
– Поражаюсь тому, как это никто из всех ее мужчин на ней не женился, – проговорила Сибель. – Значит, никто из них не любил ее по-настоящему.
– На самом деле мужчины как раз и влюбляются в таких женщин, как она. Но женитьба – другое дело. Сумей она выйти замуж за Фариса Каптаноглу, не сближаясь с ним до свадьбы, о бедности ее семьи быстро бы все забыли. Будь она из богатой семьи, потеря девственности до свадьбы тоже бы роли не играла. А так как Белькыс не смогла сделать то, что умеют провернуть все, и вела разгульную жизнь, женщины из высшего света много лет называли ее «шлюха для утешения». Хотя, может быть, ее стоит уважать за то, что она, очертя голову, поверила в первую любовь и смело отдалась своему возлюбленному.
– Ты уважаешь ее?
– Нет, она казалась мне отвратительной.
Мы приехали с Сибель на какой-то торжественный ужин – я забыл, по какому поводу и кем он был устроен. На длинной бетонной террасе перед большим особняком, прямо над водой, примерно шестьдесят или семьдесят человек с бокалами в руках негромко переговаривались и рассматривали, кто пришел. Большинство женщин, конечно, были недовольны своей короткой либо длинной юбкой, а нарядившиеся в мини-юбки чувствовали себя неуютно из-за слишком коротких либо же длинных, слишком толстых или худых ног. Поэтому все женщины напоминали неумелых натурщиц. Почти у самой террасы располагался причал, а рядом с ним – сток для нечистот, стекавших прямо в море, и на террасе, где торжественно вышагивали официанты в белых перчатках, ощущался резкий запах.
Едва смешавшись с толпой гостей, я познакомился с каким-то психологом, сразу всучившим мне визитку. Психолог недавно вернулся из Америки и открыл практику. Немолодая, но весьма бойкая дама спросила его, что такое любовь, и он немедля выдал присутствующим сентенцию. «Любовью, – сказал он, – именуется чувство, дарующее счастье, которое выражается в постоянном желании быть рядом с определенным человеком, несмотря на наличие других возможностей общения».
После разговора о любви я пообщался с матерью красивой восемнадцатилетней девушки, стоявшей тут же, на тему того, куда, помимо турецких университетов, где постоянно проводятся разные политические акции протеста, можно устроить учиться дочь. Разговор об университетах начался с газетных сообщений о введении дополнительных санкций, вплоть до лишения свободы на длительный срок, против рабочих типографий, где печатают брошюры с вопросами к единому государственному вступительному экзамену в университет, чтобы никто не воровал.
Вскоре на террасе появились Заим – высокий, стройный, с выразительными глазами и изящным лицом – и худая, высокая, под стать ему, немецкая манекенщица Инге. Некоторую грусть вселяла не столько всеобщая зависть к этой паре, сколько то, что голубоглазая немка своей белоснежной кожей, натуральными светлыми волосами и длинными стройными ногами безжалостно напоминала стамбульским дамам, изо всех сил старавшимся походить на европейских женщин и ради этого осветлявшим волосы, выщипывавшим брови и скупавшим втридорога горы европейской одежды, что, к сожалению, природный цвет кожи и южную фигуру просто так не исправить. А мне она нравилась не столько из-за своей северной красоты, сколько потому, что ее улыбка и черты лица были знакомы мне, словно лицо старого друга. Мне нравилось встречать ее каждое утро сначала в ежедневной газете, потом по пути на работу, в Харбие, на боковом фасаде большого здания. Вокруг Инге быстро собралась толпа.
На обратном пути, в машине, Сибель вдруг сказала в тишине:
– Видно, наш Заим, Достойный Всего, все-таки неплохой человек. Но как тебе кажется, правильно ли он поступает, демонстрируя всем, что третьеразрядная немецкая актриса, готовая, кажется, спать за деньги даже с арабскими шейхами, – его любовница, будто не достаточно уже того, что она снялась в рекламе его лимонада?
– Скорее всего, эта третьеразрядная немецкая актриса преисполнена такой же симпатии к нам, как ты к ней, и считает нас не лучше арабских шейхов. Лимонад продается отлично. Заим говорил, что туркам будет приятнее его покупать, если они узнают, что современный турецкий продукт нравится и европейцам.
– Я в парикмахерской читала интервью с Заимом в «Выходном». Там напечатали их большую фотографию вдвоем, а еще другую ее фотографию – весьма заурядную, почти без одежды.
Мы оба долго молчали. Потом, улыбнувшись, я сказал:
– Помнишь того человека, который на плохом немецком все пытался ей сказать, как она очаровательна, и старался смотреть ей на волосы, чтобы случайно взгляд не соскользнул на декольте, на грудь… Вот он и есть второй любовник погибшей Белькыс.
Но Сибель уже спала, пока машина в легком тумане мчалась по мосту через Босфор.
19. Похороны
На следующий день в обеденный перерыв я, как и обещал, ушел из конторы и направился домой, где пообедал с матерью чудесной жареной рыбой. С ловкостью опытного хирурга мать отделяла на тарелке тонкую розоватую рыбью шкурку от полупрозрачных косточек, параллельно обсуждая со мной приготовления к помолвке и «последние известия». Она сообщила, что список приглашенных теперь составляет двести тридцать человек, включая тех, кто так жаждет отметиться у нас, что прямо намекает попасть в число гостей, и тех, кого «ни в коем случае нельзя обидеть». Поэтому, чтобы пришедшие на праздник внезапно не остались без выпивки, метрдотель «Хилтона» уже начал вести переговоры с коллегами из других больших отелей насчет «импортного алкоголя» (в те годы «алкоголь оттуда» превратился в культовую принадлежность светских сборищ). Ателье известных стамбульских портних, вроде Ипек Исмет, Шазие, Левша Шермин и мадам Муалла (некогда подруг и конкуренток матери Фюсун), полностью загружены работой по пошиву вечерних платьев для наших гостей и работали вплоть до помолвки с утра до вечера и с вечера до утра.
Отец неважно себя чувствовал и дремал в соседней комнате, но мать решила, что у него просто плохое настроение, и гадала, отчего оно испортилось именно тогда, когда сыну предстоит обручиться, а у меня пыталась выпытать, не знаю ли я причины. Повар Бекри принес к столу плов из лапши, который обязательно следовало есть после рыбы, чтобы заглушить ее вкус, – эта традиция оставалась неизменной со времен моего детства. Внезапно мама приняла траурный вид.
– Так жалко ту бедную женщину, – вздохнула она с искренней грустью. – Она много страдала. Столько пережила, ей все завидовали. А ведь она была очень хорошим человеком, очень.
Мама рассказала, как много лет назад, на отдыхе в Улудаге, они с отцом общались с Белькыс и ее тогдашним другом Демиром, старшим сыном Демирбагов, и, пока отец играл с Демиром в карты, они с покойной Белькыс допоздна пили чай в простеньком гостиничном баре, вязали и разговаривали.
– Она очень много перенесла, бедняжка. Сначала от бедности, потом от мужчин, – горестно качала головой мать. Потом повернулась к Фатьме-ханым. – Отнесите мой кофе на балкон. Мы будем смотреть на похороны.
Во дворе мечети Тешвикие каждый день проходило несколько похорон, и поэтому наблюдение за ними для меня и брата было с детства интересным и притягательным развлечением, которое, однако, посвящало нас в пугающую тайну смерти. В мечети с похоронным намазом начинался «последний путь» не только для представителей влиятельных семейств Стамбула, но и для известных политиков, генералов, журналистов, певцов или актеров, и члены общины медленно несли на плечах гроб до площади Нишанташи в сопровождении военного или муниципального (исходя из ранга покойного) оркестра, игравшего траурный марш Шопена. Мы с братом любили играть в похороны: клали на плечи тяжелую длинную подушку, выстраивали за собой повара Бекри-эфенди, Фатьму-ханым, водителя Четина и других и, распевая похоронный марш, медленно, слегка покачиваясь, ходили по комнатам. Перед похоронами премьер-министров, известных финансистов или певцов, о смерти которых знала вся страна, к нам домой то и дело заезжали незваные гости посмотреть на процессию, которые оправдывались, что «просто проезжали мимо и решили зайти», но мама всех всегда пускала, хотя и ворчала за их спиной: «Им не мы нужны, а похороны», а мы с братом считали, что церемония устроена не для того, чтобы отдать дань уважения покойному либо чтобы смерть послужила назиданием, а только ради интересного зрелища.
Мы уселись на балконе за маленьким столиком, и мать даже предложила мне свое место: «Если хочешь, иди сюда, отсюда лучше видно! Знаешь, я не пошла на похороны, хотя очень жалею эту женщину, не из-за плохого самочувствия твоего отца. Я подумала, что мне трудно будет перенести то, что ее дружки, вроде Рыфкы или Самима, надели темные очки, чтобы скрыть, что не могут выдавить из себя ни слезинки и разыгрывают траур. И потом, отсюда лучше видно. Что с тобой?» Она увидела, что я внезапно побледнел, а выражение моего лица совершенно не отражает интереса к похоронной процессии.
– Ничего. Все хорошо.
На ступеньках у больших ворот, выходивших на проспект Тешвикие, в тени, где столпились богатые женщины в дорогих модных разноцветных платках, я увидел Фюсун. Сердце мое заколотилось с неимоверной скоростью. На ней был оранжевый платок. Нас разделяло по воздуху примерно семьдесят метров. Но я не только видел, как она дышит, как нахмурила брови, как ее нежная кожа покрывается испариной на полуденной жаре (был последний день мая), как она чуть прикусила слева верхнюю губу, когда среди женщин стало совсем тесно, а ей самой – совсем скучно, и как она переминается с одной ноги на другую, – кажется, ощущал все это физически. Мне хотелось крикнуть ей с балкона и позвать ее, но я не мог издать ни звука, точно во сне, только сердце продолжало бешено колотиться.
– Мама, я ухожу.
– Что с тобой? Ты так побледнел.
Я спустился и начал смотреть на Фюсун издалека. Она стояла рядом с Шенай-ханым. Та болтала с хорошо одетой, некрасивой, коротконогой женщиной, а Фюсун слушала их беседу и задумчиво наматывала на палец кончик неумело завязанного под подбородком платка. Платок придал ей надменную и мистическую красоту. Началась пятничная проповедь, транслировавшаяся по громкоговорителям во двор, но, кроме нескольких слов имама о том, что смерть – последнее пристанище, и чрезмерно частых, чтобы всех напугать, упоминаний имени Аллаха, из-за плохого качества звука разобрать было почти ничего невозможно. То и дело торопливо, будто опаздывая в гости, подходили новые люди. Все головы сразу поворачивались к ним, и им тут же прикалывали на грудь маленькую черно-белую фотографию покойной Белькыс. Фюсун внимательно наблюдала за всеобщим обменом приветствиями, рукопожатиями, поцелуями, утешительными объятиями и обычными вежливыми вопросами.
У нее на груди, как у всех, тоже виднелась фотография Белькыс. В те дни обычай прикалывать на грудь изображения умерших, появившийся из-за часто совершавшихся тогда политических убийств, вошел в привычку сначала среди простых людей и студентов, но вскоре был перенят и в состоятельных кругах Стамбула. Эти фотографии (небольшую коллекцию которых мне удалось собрать в последующие годы) на лацканах шагавших в траурной процессии богачей в темных очках, с виду печальных, а на деле довольно веселых, всегда придавали похоронам любого известного предпринимателя, обычно напоминавшим званый прием, атмосферу торжественного политического шествия, будто бы существовал некий идеал, за который эти люди, похожие из-за маленьких фотографий на оппозиционных политических активистов, согласились умереть. В газетах за тот день был опубликован некролог с фотографией Белькыс в толстой черной рамке – на европейский манер, отчего траурное сообщение напоминало серьезную статью об очередном политическом убийстве.
Не оборачиваясь, я пошел в нашу квартиру, где принялся ждать Фюсун, время от времени поглядывая на часы. Прошло немало времени, и внезапно что-то подтолкнуло меня к окну. Когда я раздвинул пыльные, всегда задернутые занавески, мимо дома медленно проехала машина с гробом Белькыс.
В голове неспешно, как катафалк, проплыла мысль, что некоторые люди проводят всю жизнь в страданиях, потому что имеют несчастье быть бедными, либо не способны вести себя разумно, либо готовы терпеть унижения. Лично у меня лет с двадцати существовала убежденность, что на мне надеты особые невидимые доспехи, которые защищают от всех бед и невзгод. И я считал, что, если буду слишком много думать о чужих бедах, сам начну страдать, а мои невидимые доспехи проржавеют и прохудятся.
20. Два условия Фюсун
Фюсун опоздала. Я уже начал беспокоиться, но, когда она пришла, видно было, что ее тоже что-то беспокоит. От нее густым шлейфом тянулись тяжелые духи. Оказалось, она встретила свою подругу Джейду, с которой познакомилась на конкурсе красоты. С Джейдой тогда обошлись несправедливо, ей досталось только третье место. Но теперь она была счастлива, встречаясь с сыном фабриканта Седирджи, и у парня были серьезные намерения. Фюсун произнесла это как-то странно, будто хотела в чем-то меня обвинить. «Вот здорово, правда?» – скорее утверждала, чем спрашивала, она, глядя прямо мне в глаза. Я кивнул в знак согласия, но тут она добавила, что у Джейды есть проблема. Так как сын фабриканта настроен жениться, он против того, чтобы она работала манекенщицей.
– Скоро будут снимать для лета рекламу двухместных гамаков с тентом. Фирма-производитель согласна на турецкую модель, но парень и слышать не желает, он – строгий традиционалист. Не разрешает ей не то что сниматься в рекламе, даже выходить на улицу в мини-юбке или в платье. А ведь Джейда закончила специальные курсы. Ее фотографии в газетах печатают.
– Передай ей, чтоб поостереглась, а то скоро совсем взаперти жить будет.
– Джейда давно мечтает выйти замуж и стать домохозяйкой, – отрезала Фюсун, будто я не понимал, о чем речь. – Она беспокоится о другом: вдруг он ее обманет? Мы с ней решили встретиться и поговорить. Как, по-твоему, понять, что мужчина настроен серьезно?
– Не знаю.
– Тебе же известно, что думают такие мужчины.
– Никогда не интересовался, что думают традиционалисты-провинциалы, – уточнил я, чтобы изменить течение разговора. – Давай-ка лучше твое задание.
– Не сделала я никакого задания, ясно? – разозлилась она. – Сережку мою нашел?
Я чуть было машинально не полез в карман, подобно подвыпившему автомобилисту, остановленному дорожной полицией, который роется за пазухой, в бардачке и сумке, делая вид, будто ищет права, хотя прекрасно знает, что их нет. Но я сдержался.
– Нет, дорогая. Дома у меня твоей сережки нет. Но когда-нибудь она найдется, не беспокойся.
– Все, с меня хватит. Я ухожу и больше не приду сюда никогда.
По боли, исказившей ее лицо, пока она собирала вещи, по тому, как неловко совершали движения ее руки, стало понятно: Фюсун настроена решительно. Я встал перед дверью и начал упрашивать, чтобы она не уходила. Будто охранник в казино, не отпускал, твердил, что люблю (это было правдой), и по ее постепенно расплывавшейся от краешков рта довольной улыбке и по тому, как ее брови с нежностью, которую она пыталась скрыть, слегка приподнялись, понял, что мои слова постепенно смягчают Фюсун.
– Ладно, остаюсь, – наконец согласилась она. – Хотя ты должен выполнить два моих условия. Но прежде скажи мне, кого ты любишь больше всего на свете.
И тут же поняла, что я растерялся, потому что не могу назвать ни Сибель, ни Фюсун.
– Назови мужчину, – подсказала она.
– Отца.
– Прекрасно. Вот мое первое условие. Поклянись жизнью отца, что больше никогда не будешь мне врать.
– Клянусь.
– Не так. Повтори все предложение.
– Я больше никогда не буду тебе врать, клянусь жизнью отца.
– Надо же, повторил, даже глазом не моргнув.
– А второе условие какое?
Но прежде чем оно было произнесено, мы начали целоваться и, счастливые, занялись любовью. Страстно отдаваясь друг другу, опьяненные нежностью, мы чувствовали, что оказались в волшебной стране. В моих фантазиях этот дивный край, где мы были с Фюсун только вдвоем, как на другой планете, напоминал странные фотографии далеких звезд или поверхности Луны, пейзажи скалистых необитаемых островов. Потом мы рассказывали друг другу, что видели и чувствовали в той волшебной стране, и Фюсун сказала, что смотрела из окна на полутемный, полный деревьев сад, на ярко-желтый луг за садом, на котором от ветра покачивались подсолнухи, и на синее море вдали. Такие сцены оживали перед глазами у нас обоих, когда мы были ближе всего друг к другу (как в ту минуту), – например, когда ее грудь с острым соском наполняла мой рот или когда Фюсун прижималась ко мне изо всех сил, уткнувшись носом в мою шею. Потрясающая близость позволяла нам чувствовать и познавать то, что раньше оставалось неведомым, и мы читали это по глазам.
– А теперь мое второе условие, – произнесла счастливая и довольная Фюсун. – Однажды ты возьмешь наш с тобой детский велосипед, мою сережку и придешь к нам в гости на ужин.
– Конечно приду, – тут же, с легким от близости сердцем, согласился я. – Но что мы скажем твоим родителям?
– Ты что, не мог встретить на улице родственницу и спросить ее о здоровье родителей? А она тебя не могла пригласить в гости? Или ты не мог случайно зайти в магазин и, увидев меня, захотеть навестить и моих родителей? Или не мог бы с родственницей заниматься каждый день математикой перед вступительным экзаменом в университет?
– Однажды я обязательно приду к вам в гости с твоей сережкой. Даю слово. Но давай не будем никому говорить о занятиях математикой.
– Почему?
– Ты очень красивая. Все сразу поймут, что мы – любовники.
– Значит, в Турции парень с девушкой не могут быть долго вдвоем в одной комнате, как в Европе, чтобы не заняться любовью?
– Могут, конечно… Но так как мы в Турции, все решат, что парень с девушкой занимались не математикой, а кое-чем другим. Да они и сами начнут думать об этом, потому что знают: о них все именно так и подумают. Девушка попросит, например, оставить дверь открытой, чтобы никто потом не сказал ничего про ее честь. А парень решит, что девушка, согласившаяся долго пробыть с ним в одной комнате, завлекает его, но, если он с ней ничего не сделает, пойдут нехорошие разговоры про его мужскую силу, – вот он и начнет приставать к девушке уже только поэтому. Скоро мысли обоих будут основательно замараны тем, что думают об их пребывании в комнате другие, и им захочется пойти дальше. А если между ними ничего не произойдет, они все равно начнут испытывать чувство вины, так как почувствуют, что не могут спокойно находиться в одной комнате вдвоем.
Наступила тишина. Наши головы лежали рядом на одной подушке, мы смотрели на отверстие для трубы в стене, на карниз, занавеску на нем, на растрескавшуюся и отколовшуюся краску и пыль на стенах и в углах под потолком. Много лет спустя я воссоздал эту картину во всех подробностях, чтобы посетители моего музея услышали ту тишину.
21. История отца: жемчужные сережки
Однажды в начале июня отец сказал: «Давай как-нибудь пообедаем вдвоем, хочу дать тебе несколько советов перед обручением». За девять дней до помолвки, солнечным днем, в четверг, мы поехали с ним обедать в Эмирган, в ресторан Абдуллаха-эфенди. Еще в тот момент я понял, что никогда не забуду наш с ним долгий разговор. Пока мы ехали в ресторан на «шевроле» 56-й модели, за рулем которого, как всегда, был верный Четин-эфенди, работавший у нас еще со времен моего детства, я слушал отцовские наставления на все случаи жизни (например, друзей по работе не следует считать друзьями в жизни). Слушать их мне было приятно, потому что они казались частью предсвадебного ритуала. Одновременно я любовался из окна автомобиля морскими видами, старыми пароходами «Городских пассажирских линий» – сильное течение Босфора относило их в сторону, – древними темными садами деревянных османских особняков, от которых даже на жаре веяло прохладой. Однако отец, вместо того чтобы, как в детстве, приняться читать мне нотации, предостерегая от лени, неумеренности и мечтательности, и напоминать о долге и обязанностях, сейчас, когда в открытое окно машины задувал ветерок, напоенный морскими и древесными ароматами, вдруг сказал мне, что жизнь коротка. Я потому и поместил в музее гипсовый бюст отца, выполненный профессором Академии изящных искусств, скульптором Сомташем Ионтунчем (поговаривали, что фамилию ему придумал сам Ататюрк), которому отец позировал по рекомендации одного приятеля десять лет назад, когда наша семья внезапно быстро разбогатела на экспорте текстиля. Я немного сержусь на скульптора: он изобразил отцовские усы меньше, чем они были на самом деле, чтобы отец выглядел более по-европейски. А я, между прочим, в детстве очень любил смотреть, как шевелятся отцовские усы, когда он бранил меня за шалости. Поэтому я приклеил бюсту усы погуще и подлиннее.