Менги-нукер смотрел не на бея, а куда-то ему за левое ухо, отчего татарин чувствовал себя очень неуютно.
– Ты говоришь это уже десять лет! – повысил голос бей. – Ты обещал, что через десять лет Московия рухнет, а я сяду на своем законном русском троне. Ну и где обещанный трон?!
– Ты хочешь, чтобы русские принесли его тебе прямо сюда? – поморщился Тирц. – Россия уже качается и вот-вот упадет. Достаточно хорошего, сильного удара. Ее нужно бить постоянно, иначе она оправится за один-два года.
– Со мной осталось всего пять тысяч всадников, Менги-нукер, – покачал головой бей. – Они храбрые воины, но их не хватит для такого сильного удара, чтобы покорить Московию…
– Мы все равно пойдем туда, – отчеканил Тирц, глядя Гирею прямо в глаза, – мы станем ходить туда осенью и весной даже если из всей армии останусь я один!
Глава 2
Дыханье империи
Серпуховская дорога повернула в чистую березовую рощу, и кавалькада всадников бесшумно понеслась между покрытыми инеем стволами. Широкий тракт, снег на котором успели мелко перемолоть тысячи копыт и сотни санных полозьев, принимал в себя удары копыт без единого звука, и создавалось впечатление, что мчащийся отряд нереален, что это всего лишь призраки, выплывшие из потустороннего мира на залитый ярким зимним солнцем свет.
Встречные смерды останавливали повозки, низко кланялись, ломая шапки. Некоторые крестились, дивясь странному зрелищу: два десятка отроков одетых в яркие синие, малиновые, зеленые и желтые зипуны, подбитые куньим, енотовым, соболиным мехом, в атласных шароварах и шитых катурлином валенках, на хороших конях, в дорогих беличьих шапках, средь которых так же скачет во весь опор монах в обычной потертой суконной рясе, опоясанный толстой пеньковой веревкой, с натянутым на голову капюшоном.
Как оказался монах в числе явно небедных бояр или княжеских холопов? Если схватили по навету, или приглашен к кому-то из бояр – почему везут его не в санях, почему верхом мчится, словно брошенный супротив заговорщика государев кромешник? Оружия при нем нет, головы собачей или метлы у седла – тоже. А коли черноризинец божий сам куда-то путь держит – откуда у него такая свита?
Следом за отрядом мчался налегке табун из полусотни лошадей, который и вовсе ставил смердов в тупик: зачем заводные кони на проезжем тракте, коли на каждом яме путников ждет две-три сотни свежих, отдохнувших коней? Разве только князья али купцы богатые, породистых личных скакунов казенным предпочитающие, роскошь такую себе позволить могли…
Вытянувшись в узкую струйку, отряд обогнал по середине дороги длинный обоз, груженый рыбой, несколько замедлил шаг, снова собираясь в плотную группу – монах оказался в самой середине – после чего опять перешел на стремительный безжалостный галоп.
Купец, опустивший было руку на кнут, вздохнул с облегчением и перекрестился: он прекрасно знал, что у внешне безоружных, мирных людей в рукавах или за пазухой несомненно находились легкие, но смертоносные кистени – кто же на Руси без кистеня из дома выходит? А коли засапожные ножи к этому добавить, да плети треххвостки – и понимающему человеку становилось понятно, что никаким станишникам, татарам, али иным душегубам к этим молодцам лучше не приближаться. Да и одинокому путнику – тоже.
Знал бы купец, что в сумках у всадников упрятаны стальные пищали с кремневыми колесцовыми замками! Вовсе предпочел бы отъехать от греха прочь с дороги…
Кавалькада перешла на рысь, около версты прошла обычным широким наметом, после чего втянулась на обширный двор дорожного яма – темного, в два жилья, бревенчатого дома, ближний угол которого успел слегка просесть, нескольких навесов для коней и сена и обширный скотный двор.
Путники спешились. Один из них подбежал к монаху, принял поводья коня, отпустил поводья, снял седло, потник. Прихватив пук соломы, принялся вычищать от пены коричневатую шкуру. Монах, потягиваясь и поводя плечами, двинулся по двору. Опасливо обойдя лошадей стороной, он приблизился к кузнице, из распахнутой двери которой слышалось мерное звяканье, некоторое время наблюдал за происходящим внутри, потом поднял глаза к небу.
– У них есть утка в кислой капусте, барин, – подошел отрок в малиновом зипуне с желтым шнуром на швах, – копченый гусь, вареная убоина, запеченные молочные поросята, солонина, бараний окорок, правда, еще сырой, холодная осетрина, семга, печеный судак, курица, сорочинская ярмарка, греча с грибами, копченая кумжа…
Холоп запнулся, пытаясь припомнить, что еще имеется в местном меню.
– Ты знаешь, что завтра восьмое марта, Антип? – поинтересовался монах, глядя на покачивающиеся на ветру ветки.
– Да, барин, помню, – кивнул парень.
– Я все никак привыкнуть не могу. Восьмое марта, а всем все по барабану. Никто не бегает, не суетится. Мимозой на углах никто не торгует.
– Да, барин, – на всякий случай поддакнул холоп.
Монах опустил взгляд на него, укоризненно покачал головой. Вздохнул:
– Кумжу буду копченую, и гречу с грибами.
– А нам что спросить?
– Да ешьте что хотите, – отмахнулся монах.
Довольный ответом отрок убежал. Вскоре молодые парни выволокли из дома длинный сосновый стол, споро накрыли его вынутой из сумы скатертью, поставили серебряный кубок, небольшой графин чуть розоватого стекла, пару широких фарфоровых тарелок, похожих на драгоценные китайские.
Следом из дверей вышел грузный бородатый простоволосый мужик с густой черной бородой, в толстой душегрейке, с расстегнутой на груди темно-коричневой косовороткой, расстегнутой на груди. На шее поблескивало широкое, в три пальца, украшенное алыми яхонтами колье. Коричневые шаровары из тонкой шерсти опускались до мягких войлочных туфель, подшитых кожей.
За мужиком выбралась женщина с ковшом в руках. Такая же дородная, одета она была куда сложнее: на волосах лежал тонкий батистовый, но шитый жемчугом платок, из-под которого выглядывала красная шелковая сетка, все это прикрывала парчовая шапка с меховой обивкой. Широкое пурпурное платье, опашню, украшали длинные, до земли рукава. Расстегнутое впереди, платье позволяло увидеть еще пару слоев шелковой ткани и атласа, причем на каждой из одежд поблескивали какие-то дорогие самоцветы и жемчуга. С ушей свисали золотые серьги, с шеи – несколько нитей разных бус и ожерелий. Оставалось загадкой, как несчастной бабе удается устоять на ногах под этакой грудой сокровищ.
– Стефан Первушин я, – широко перекрестившись, поклонился монаху мужик. – Милостью государя целовальник, смотритель за здешним ямом. Не желаете сбитеню горячего с дороги?
– Отчего же не выпить, – путник откинул капюшон и тряхнул коротко стриженными волосами. – С удовольствием.
Хозяйка вздрогнула от неожиданности, увидев гладко выбритое, а потому показавшееся очень молодым лицо, потом спохватилась, протянула корец. Монах жадно осушил посудину, дохнул особенно густым после горячего напитка паром.
– Спасибо, вкусная вещь, – вернул он корец женщине. – А скажи, хозяин, отчего у тебя угол у дома покосился? Почему не поправишь?
– Дык, – пожал плечами Первушин, – Как пожар будет, так потом ровно и отстрою. Чего лишний раз дом ворошить?
– Давно, что ли, пожара не случалось?
– Уж годков тридцать Бог милует, – торопливо перекрестился хозяин. – Долго ужо.
– От, бред… российский, – рассмеялся монах. – И понимаю, что бардак и лень, и разозлиться не могу.
Тем временем холопы накрыли стол, принесли скамью.
– Садись, барин, – пригласил Антип, кинув рядом с тарелкой чистую сатиновую тряпицу.
– Отчего в дом не войдешь… э-э-э… – смотритель яма задумался, не зная как обратиться, но быстро вывернулся: – Гость дорогой?
– Взопреть в тепле боюсь, – монах уселся за стол. – Дорога еще дальняя. Кстати, холопы мои что заказали?
– Поросят молочных…
– От, засранцы, – покачал головой гость, придвигая к себе тарелку с красной копченой рыбой. – Совсем не берегут хозяйского кармана.
– Может, водочки яблочной или сливовой доставить для согрева? Али романеи?
– Нет, ни к чему это, – покачал головой монах. – А сбитеню еще принеси, понравился.
Подкрепившись, холопы перекинули седла на скакунов, шедших до яма налегке, один из отроков кинул низко поклонившемуся мужику пару монет, после чего гости дружно поднялись в седла и, сразу перейдя в галоп, вылетели за ворота, едва не своротив с дороги груженые длинными тюками сукна сани.
С каждой верстой движение на тракте становилось все более и более оживленным. Сани и редкие телеги ехали уже по три ряда в каждую сторону, однако то и дело случались заторы – особенно перед поворотами к стоящим по сторонам дымящим трубами деревням и каменным монастырям с хищно выглядывающими из бойниц пушечными стволами. Холопы все чаще брались за плети, расчищая путь – отгоняя в стороны мужицкие и купеческие повозки, грозно рыкая на медленно едущих всадников, отчаянно ругаясь со столь же наглыми ямщиками и нещадно стегая чужих лошадей.
Ямщики и возничие, привыкшие к подобному обхождению на московских дорогах, спорили, но дорогу уступали, крутя головами и пытаясь угадать, какого князя или боярина везут в столицу отроки. Однако скромный монах их внимания не привлекал, а потому они так и оставались позади в полном недоумении.
В самой Москве стало неожиданно легко – въехавшие в ворота повозки распределились по многочисленным улицам с куда менее оживленным движением. Правда, привыкшие к кристальному воздуху дубовых и кленовых рощ по берегам Осетра холопы, да и их хозяин один за другим стали заходиться в кашле. В воздухе постоянно висел запах гари – дымы поднимались из тысяч и тысяч труб, повисая над городом, оседая вниз. Снег московских улиц и не подозревал, что где-то в иных местах он бывал белым. Многочисленные ноги москвичей и их скота давно перемешали его в однородную массу с черной сажей, коровьими лепешками, лошадиными катышами и прочими прелестями живущей в «экологически чистом мире» цивилизации. В результате снег приобрел не только цвет гнилой древесины, но и столь ядовитый запах, что монах, зажав нос, выдохнул свою сокровенную мечту:
– Скорей бы хоть дизельные машины изобрели!
Холопы, хотя и кашляли, но воспринимали неудобство как неизбежную черту любого города, а потому не роптали, и продолжали скачку по широким улицам, предоставляя прохожим самим уворачиваться от тяжелых лошадей.
Наконец отряд выехал к знакомым воротам – всадники спешились и один из холопов громко постучал рукоятью кнута в толстые створки:
– Эй, открывайте!
– Кто такие? – почти сразу откликнулся изнутри хриплый голос.
– Боярин Константин Алексеевич Росин с боярским сыном Толбузиным братчину составить хочет! – нахально ответил холоп и отъехал в сторону.
Во дворе надолго наступила тишина, потом загрохотал тяжелый засов, створки распахнулись, и гости увидели запахнувшегося в кунью шубу хозяина дома. Чуть поодаль от него стояла дворня, причем кое у кого, в руках имелись оглобли и вилы. Окинув взглядом отроков в ярких зипунах, Андрей Толбузин не без труда выглядел среди них скромного черноризника, расхохотался и шагнул навстречу, раскрыв объятия:
– Здрав будь, Константин Алексеевич! Да ты, никак, по гроб жизни собрался в рясе ходить?
– Сами научили, – усмехнулся в ответ Росин и обнял пахнущего солеными огурцами опричника. – Опять же растолстел я в последние годы, а под ней не видно.
– Ну, входи, входи, – не разжимая объятий, хозяин оглянулся на дворню: – Коней принять, людей в людскую проводить, накормить от пуза. Баню истопить. Каждому по чарке водки! Разрешаю…
Толбузин проводил гостя в трапезную, к уже накрытому столу. Ради постной среды и угощение здесь имелось более чем скромное: капуста, огурцы, рассыпчатая рисовая каша, которую пока еще называли просто сарацинской, плавающие в маринаде с чесноком грибы. Единственным украшением, способном порадовать голодного человека, являлся остроносый осетр, изогнувшийся на овальном оловянном блюде.
– Софья, – крикнул опричник, стукнув кулаком по столу. – Водки гостю принеси, замерз с дороги!
Он приподнял маленькую тафью, похожую на вышитую и украшенную рубинами и изумрудами тюбетейку, пригладил гладко бритую голову, на которой только-только начала проступать жесткая щетина и тихо добавил:
– Да и я согреюсь… Ты угощайся, Константин Алексеевич. Сам только к столу сел, ничего откушать не успел. Да и о себе расскажи: как живешь, чем? Как мануфактуры твои, под Тулой поставленные, как Анастасия, государем даренная?
– Вроде неплохо, боярин Андрей, – жадно косясь на осетра, Костя тем не менее потянулся к грибам, не решаясь разделывать рыбину раньше хозяина. – Да чего там неплохо – хорошо живем, Бога гневить не стану. Чугун я потихоньку лить все-таки начал. В усадьбе печь поставил, под защиту китайской стены. На стволы пока не замахиваюсь, но ядра чугунные пушкарский приказ покупает все, сколько сделать успеваю. Монахи, правда, осерчали. Сказывали, у них подряд отбил. Пришлось им два колокола отлить. Железо, что при мельнице водяной куют, тоже купцы расхватывают, благо дешево отдаю. Скобы там, гвозди, сохи, рогатины, наконечники для стрел – чего завсегда у нас не хватает.
– Псковичи и новгородцы еще не жаловались? – ухмыльнулся опричник. – Это ты уже у них покупателей увел.
– Пусть жалуются, – небрежно отмахнулся Росин. – Головой надо больше, а не молотком работать. Вот… Со стеклом, правда, хуже. Не хотят почему-то соседи окна стеклить, по старинке обходятся. Приходится дурака валять, и цветное делать. Его берут, на витражи. А порох мой подьячему стрелецкого приказа почему-то не нравится. Вот уж не знаю, почему.
– Ему не порох, ему бакшиш наверное не нравится, – покачал головой боярин Андрей. – Добавь чуток серебра, сразу порох-то твой и распробует…
– Попа у дьяка слипнется, – гнусно ухмыльнулся Росин. – Я уже пятнадцать пудов казакам на Дон продал. Коли Стрелецкий приказ зелье забраковал, так оно уже как бы и не порох. Указ государев для него уже не указ.
– Хитер ты, Константин Алексеевич, хитер, – одобрительно покачал головой опричник. – Хотя, казаков зельем снабдить – дело нужное, государь карать не станет. Супруга-то как? Здорова ли? Дети как?
– Двоих уродили, слава Богу, – от страшного воспоминания Росин аж вспотел. – Ни врачей, ни больницы. Вместо чистого белья – повитуха мох болотный приволокла. Но ничего, справилась Настенька. Кстати, боярин, восьмое марта завтра.
– Ну и что? – не понял опричник.
– Я каждый год Насте в день восьмого марта подарок какой-нибудь делаю. Вот, думаю, чего бы можно купить красивого, коли уж все равно в Москву приехал?
– Ай, Константин Алексеевич, Константин Алексеевич, – укоризненно поцокал языком боярский сын Толбузин. – Ты Домострой государев читал? Там супругу с любовью и благожелательностью плетью привечать указано, а ты подарки делаешь… Как же ж так?
– А вот так, – пожал плечами Росин. – Женщин бить не приучен. Не хочу.
– Это и правильно, – неожиданно легко согласился опричник. – У Сильвестра временами помутнение находит. «Мы управляем миром, а женщины нами», как говорили наши учителя еще во втором Риме. У наших предков вира за смерть женщины испокон веков куда больше, нежели за мужа была; государь недавним указом запретил мужьям требовать, чтобы жены имущество свое на них отписывали. А ему лишь бы палкой кого огреть. Ехал бы в свою Лифляндию, да схизматиков бил, коли так хочется… Софья!!!
– Несу… – в трапезную вошла худощавая женщина в платье из синего сукна ниже колен, головной убор которой заменял большой костяной гребень. Поставила на стол пять медных кувшинчиков тонкой чеканки, две медные же рюмки. Не утерпев, добавила: – Среда сегодня, боярин. Пост.
– Ступай, – отмахнулся опричник и что-то запел себе под нос водя указательным пальцем с одного кувшинчика на другой. – Э-э-э… Анисовую!
Он разлил водку по чаркам и они, наконец-то, выпили.
– Сам-то почто не женился, боярин? – Росин опять потянулся к грибам.
– Служба… Самому невесту искать недосуг, государь пока не озаботился. Хотя, думаю, ужо пора. Тридцать годков под Богом хожу, самое время остепениться. А то Сильвестр давно косо смотрит, царю шепчет на ухо что-то. Два раза проповеди про содомию читать пытался. Он вообще окромя как про содомию ни о чем думать не может. Даже государю о прошлом годе письмо с предостережениями прислал, но тот его к себе призвал и долго ругал словами нехорошими. В монастырь Соловецкий обещал послать для излечения от дурных помыслов… За государя вишневую нужно опробовать…
Боярский сын снова разлил водку по рюмкам. Они выпили за здоровье Ивана Васильевича и, отдельно, за долгие ему лета.
– Так как на счет подарка красивого для Насти моей? – напомнил гость.
– Ну, это у нас несложно, Константин Алексеевич, – кивнул Толбузин. – Нынешним летом два ювелира венецианских лавки возле Кремля открыли. Дивной красоты вещицы чеканят. А самоцветы так в золото и серебро ставят, что непонятно, на чем и держатся. В Китай-городе мастерскую кружевную немцы какие-то открыли. Из Лиона, сказывают приехали.
– Может, французы? – засомневался Росин.
– Немцы, немцы, – уверенно мотнул головой опричник. – Языка нашего не разумеют, а соседям-купцам сильно жаловались, что в стране у них одни схизматики других начали резать со страшной яростью, ни детей малых, ни стариков не щадя. Страсти жуткие, бают, сказывали. Татары краше схизматиков от рассказов тех кажутся, хоть и басурмане.
– Это да, – кивнул Росин. – Мусульмане хотя бы никогда и никого не убивали во имя веры. По крайней мере, сейчас. А здесь, у нас что происходит, боярин Андрей? А то тоже слухи ползут странные…
– Много чего происходит, Константин Алексеевич, – тяжело вздохнул опричник, разлил по рюмкам водку из третьего кувшинчика, поднял свою чарку и поднес к глазам. – Государь указом своим продажу вина и водки во всей Москве запретил, разрешив сие лишь в одной слободе. Ныне смерды ее только так уже и называют: Наливки. А по Руси наказал запретить отрокам и женщинам входить в кабаки под любым предлогом, дабы к зелью сему не приучались…
Боярский сын опрокинул чарку в рот и тут же наполнил ее снова.
– Еще государь задумал силы страны нашей преумножить, самый корень ее укрепив. Воевод, на кормление в волостях посаженных, он от власти отстранил, наказав людям вместо них самим себе старост на местах выбирать. Чтобы верили им, в корысти не обвиняли, а коли воровать начнут – так и снимали сами, до государя дела сего не доводя. Школы приходские открывать приказал… Ну, это ты, Константин Алексеевич, знаешь… В войске русском местничество запретить решил. Потому, как перед лицом ворога страшного бояре нередко споры затевали, чей род старше, и кому ратями командовать, а кому подчиняться покорно… И пока споры сии шли, рати наши биты не раз бывали – потому, как власти в них не имелось, и один воевода другому помощи оказывать не желал. Суды вершить запретил без советчиков, честными людьми, смердами и ремесленниками, из своих рядов избранных. Смердов запретил на любые работы с земли уводить, а на дела иные только вольных работников указал нанимать. Из вольных же людей государь стрельцов набирает, огненным боем воевать наученных, и всех их под свою руку берет, на волю боярскую или княжескую передать не желает. А потому в последние годы тяжко Ивану Васильевичу нашему приходится, ох как тяжко. Ненависть вокруг себя видит, одну только ненависть, предательство и ярость дикую!
Толбузин снова выпил.
– Но почему же ненависть? – не понял Росин. – Дело-то нужное делает, святое. Землю русскую закрепляет.
– А потому ненависть, – хмуро сообщил опричник, – что укрепляет царь корень земли русской, основу основ страны нашей: смердам-пахарям воли и защиты своей добавляет, да простым боярам, кровь на рубежах проливающим, прибавляет спокойствия за уделы свои. А отнимает волю эту он от князей родовитых, да бояр думских. Не могут они ныне на волости сидеть, и царским именем чужие судьбы решать, за мзду, лихоимцами данную, чужое добро и землю из рук в руки отдавать. Не могут, дураками уродившись, полками стрелецкими или боярскими командовать только благодаря храбрости предков далеких. Ныне государь от них самих храбрость эту и ум выказать требует. От того и бесятся князья и думцы наши. Дошло до того, что волю царскую признавать не хотят. Убить его несколько раз пытались, царицу Анастасию отравили. К князю литовскому бегут и умышляют его войной на Москву идти, помощь в деле сием обещая. Татарским отрядам броды и тайные броды вглубь Руси указывают.
– Не может быть!
– Еще как может! – опричник снова выпил. – Александр Горбатый-Шуйский славного древнего рода вместе с сыном в заговоре участие приняли, Петр Ховрин, окольничий Головин, которому царь, как себе верил, Иван Сухой-Кашин, Петр Горенский, Дмитрий Шевырев… – Толбузин перекрестился. – Господи Боже, такие люди, что и поверить нельзя! Иван Яковлев, Михайло Воротынский на кресте клялись, что злоумышлять более не станут, и прощены были. Лев Салтыков, родич жены твоей, Иван Охлябинин, Василий Серебряный – тоже. Однажды государь настолько измучился от борьбы такой, и явной, и тайной, и подлой, что даже бросить все решил и в слободу Александровскую уехал, но мы его умолил одуматься и Русь на растерзание подлым лисам и псам литовским не оставлять. Ныне государь так решил поступить: страну нашу надвое делит, и те, кто верен ему, кто жизнь новую установить хочет, пусть к нему на службу присягает и в земли, опричные от прочих, переселиться может. А все прочие, о себе, а не Руси пекущиеся, пусть в старом мире, в земстве старом остаются. Может, хоть теперь предатели умышлять против жизни и власти государевой перестанут. Пусть по своей воле, по старине пока обитают. Обождем немного, там увидим, у кого дело заладится, кто дохода больше в казну даст и войско сильнее супротив врагов выставить сможет.
– Может и верно это, – кивнул Росин, тоже выпил и потянулся к осетру, решив плюнуть на приличия. – Да только странно это, свою страну самому надвое делить.
– Уж лучше своей волей поделиться и вместе жить, нежели, подобно немцам французским, между собой, на своей земле кровь проливать, брат на брата войной идти, смерть в семьях древних учинять. Государь милостив. Он не крови хочет, он желает Русь, Господом ему на попечение доверенную, сильной сделать. Дабы ворогов не боялась более, и будущего своего не страшилась.
– Может, и верно государь поступил, – снова кивнул Росин. – Интересно, а меня вместе с землями и мануфактурами куда отписали? Земству, или опричнине?
– А сам ты чего хочешь? – дернул себя за бороду опричник. – По старому обычаю жить, или к государю податься?
– Ну, – задумчиво глядя на шершавый бок рыбины, Росин обнажил свой тонкий обеденный нож. – Понимаешь, боярин, в детстве меня учили, что свобода и демократия – это хорошо, а феодализм и тирания – это плохо. Я, конечно, понимаю, что демократия со свободой – понятия в высшей степени пошлые и замызганные множеством уродов, но тем не менее… Разбираться с начальствующими дураками мне еще до переезда сюда надоело. Не хватает еще, чтобы они помимо должности родовитостью гордились. Короче, боярин Андрей, я с вами. Царь мне дороже предателей, быть на одной стороне с князем Курбским я не хочу.
– Я так и думал, – боярский сын потянулся к четвертому кувшинчику. – Не даром и Зализа, и сам я за тебя перед Иваном Васильевичем поручились. Давай за это настойки зверобоевой с тобой отпробуем. За Русь!
– За Русь, – согласился Росин, выпил водку одним глотком, после чего наконец-то вонзил свой нож рыбе в бок, выворачивая себе из ее спины шмат белого рассыпчатого мяса. – Ты меня завтра к ювелирам итальянским проводишь, боярин Андрей? Хочу что-нибудь благоверной своей присмотреть.
– К венецианским? – уточнил опричник. – Нет, не провожу. К государю завтра поедем, он тебя ждет. Али ты думал, я тебя в Москву вызывал токмо ради вопрос этот задать? Нет, дел на Руси и иных хватает немало.
* * *В Кремль они отправились сразу поутру, позавтракав на скорую руку и выпив по паре глотков терпкого немецкого вина. Росина сразу насторожила, что вместо положенных по обычаю роскошных, запряженных цугом саней, они отправились к царю верхом, в сопровождении всего двух толбузинских холопов, однако он не стал задавать глупых вопросов или пытаться отвертеться от поездки. Уж коли решил поверить в правителя – нужно довериться ему целиком и полностью. Когда собственного начальника в предательстве подозреваешь, какая может быть служба? Виляние одно и постоянное оглядывание назад – не готовят ли удара в спину? А идти вперед, постоянно оглядываясь за спину, дело невозможное.
Влетев на царский двор, остановились они так же не у парадного крыльца, множеством арок уходящего на второй этаж, а сбоку, у неприметной двери, никем даже не охраняемой.
Андрей Толбузин, оставив скакунов слугам, пошел вперед, уверенно поворачивая в узких темных коридорах. Завел в какой-то угол, по винтовой лестнице, освещенной узкими бойницами, забранными слюдой, поднялся наверх.