Книга Риф - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Валерьевич Поляринов. Cтраница 11
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Риф
Риф
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Риф

На кухне за чаем он пришел в себя и уже даже не казался таким старым; достал из серванта бутылку армянского коньяка и налил в чай; и как-то тоскливо вздыхал, глядя на Киру, которая сидела напротив, – скованная и молчаливая, боялась, что, если сделает хоть один лишний жест, он сразу поймет, что обознался, что им манипулируют. Их кухонный разговор был мучителен – Кире не нравилось играть роль другого человека, – и когда старик начал расспрашивать ее о жизни, она, удивив саму себя, пошла до конца – что было странно, потому что врать она никогда не умела, а тут буквально на ходу соорудила воображаемую биографию той самой Евы – и старик слушал ее, и кивал, и вздыхал, и все подливал себе коньяку в чай. И чем дольше длился их разговор, тем сильнее ее тошнило. Ей казалось, что она сама уже на грани – вот-вот заплачет. А потом старик заговорил о Нине Китце:

– Второго июня, – сказал он, – я был в смене. Да, это была моя смена. Двадцать семь тел привезли. Все уже знали про стрельбу на площади, но никто толком не знал, что случилось. У всех пулевые, – он шмыгнул носом. – И среди них была Нина. Я помню, как увидел ее там и сначала не поверил. А потом начал осмотр. Ее ранение отличалось. У всех были автоматные. А у нее – нет.

– Как вы определили?

– Это моя работа. Рана от пистолета отличается от автоматной. Выстрел в упор отличается от выстрела с расстояния. – Он приставил палец к виску. – При выстреле из ствола вылетает не только пуля, но и сжатый газ и порох. Частицы пороха попадают на кожу и в рану. На лице у Нины Китце был ожог от выстрела. Я написал об этом в отчете. А потом, – он сглотнул, – на следующий день увидел, что отчет подменили и подделали подпись. Мою. Там было так, как будто ее убили на площади со всеми. Но я помню, – покачал головой, – я помню рану.

– Кто-то подделал отчет?

– Кто-то, – он улыбнулся; грустная, тоскливая улыбка. – Щепкина. У нее был пистолет. Это все знали.

– Вы думаете, что Щепкина могла…

Он усмехнулся.

– Я два года с ней работал. Я ведь тоже во всем этом участвовал.

– В чем? В чем участвовали?

Он сжал губы, словно боялся проговориться.

– В промысле. Я помогал ей с промыслом. А потом Нина узнала, что мы используем морг не по назначению, – старик посмотрел на Киру, в его глазах был ужас, он словно заново переживал те дни. – Нина узнала, и они предложили ей долю. О господи, – снова закрыл лицо ладонями. – Она отказалась, и они стали ей угрожать. Но ты же знаешь ее. Ты знаешь Нину. Она была бесстрашная, не запугаешь. Они убили ее, потому что она мешала промыслу. Потому что не хотела становиться частью цепи, быть одной из них. И когда на площади расстреляли рабочих, они воспользовались суматохой и избавились от Нины. Спрятали одно преступление внутри другого.

– Вы говорите «они». Кто это был?

– Щепкина, Петров. Все. Почти все. Все сотрудники морга были частью цепочки, все были в доле.

– А вы?

– И я тоже был, – он посмотрел на нее.

– Почему вы не пошли в милицию?

Он сглотнул, кадык дернулся в горле.

– Эх, Ева Ева. Когда я говорю, что все были частью цепи, я имею в виду в том числе и милицию. Они тоже помогали промыслу и получали свое. – Он пожал худыми плечами. – А когда все одним помазаны, куда тут пойдешь? Разве что к черту. – Снова посмотрел ей в глаза. – Прости меня, Ева. Прости, пожалуйста. Я слабый человек, я не знал, что делать. И я просто сбежал.

* * *

Из Мурманска Кира возвращалась на вечернем сто первом. Уперлась лбом в холодное стекло, и ей казалось, что скользящий за окном пейзаж отдает болезненной желтизной – и небо, и земля, и свет фонарей. Ее мутило, и она прокручивала в голове слова Федорова, и положение казалось ей безвыходным и беспросветным. И тем более беспросветным, чем дольше она думала о нем. По всему выходило, что вариантов у нее нет, точнее – вариант только один: ничего не делать.

Она вышла на вокзале и какое-то время просто стояла на морозе, надеялась, что холод поможет справиться с дурнотой; но он не помогал, и в том же состоянии медленно подступающего сумасшествия она доехала до дома. Но стоило ей открыть дверь и переступить порог, ее вдруг отпустило – как будто струны, медленно натягивавшиеся в ней на протяжении всего пути домой, вдруг лопнули, и Киру охватило новое ощущение – ощущение пустоты.

У матери тем вечером было прекрасное настроение, и, хотя она не говорила об этом вслух, было несложно догадаться, что именно доставляло ей такую радость – товарищ Титов уехал, покинул город, – и от этого знания было еще противнее; он уехал, даже не попрощавшись; кажется, буквально сбежал, насколько сильно опасался за свою жизнь – промысел победил.

Мать сварила грибной суп, они сели ужинать.

– Ты в порядке?

– М-м?

– Ты бледная какая-то.

– Устала.

Доели суп, мать сложила тарелки в раковину, заварила чай, достала овсяное печенье.

– Мам?

– Что?

Пауза.

– Ничего. Вкусный чай, спасибо.

К своему удивлению, Кира смотрела на мать и ничего не чувствовала. Она уже сотню раз пожалела, что влезла во все это – как же назвать? – расследование? – и теперь думала только об одном: если бы у нее была возможность откатить все назад, к встрече с Титовым, она не стала бы его слушать, гулять с ним, зажала бы уши и предпочла не знать, не стала бы копаться в архивах, и не поехала бы к Федорову, и, может быть, тогда прожила бы более спокойную, мирную и не обремененную чувством вины жизнь. Но – было поздно, теперь Кира точно знала, что мать – убийца она или нет – замешана в страшном, и совершенно не понимала, как с этим знанием жить. Ей часто снился один и тот же кошмар: ей снилось, что под ребрами вместо легких и сердца у нее линза льда, в которую, как тритоны в подземную реку, вмерзли все ее чувства к матери.

* * *

В самом начале девяностых Союз уже доживал последние дни, жизнь менялась, и вместе с ней менялись нормы выдачи архивных документов. В рассекреченные фонды потянулись ученые-историки; замыленное, замолчанное, забытое прошлое – или та его часть, которую не успели уничтожить, – теперь было доступно всем. Одним из первых порог архивного хранилища переступил историк Юрий Андреевич Титов – он все еще рассчитывал закончить свою книгу, и уже там, в тех самых выписках, ранее скрытых под грифом «секретно», он и нашел полную – насколько это возможно – историю расстрела рабочей демонстрации на центральной площади Сулима 2 июня 1962 года; а вместе с ней – историю Нины Китце.

Все показания и милицейские отчеты сводились к тому, что 2 июня, когда началась стрельба, Нина Китце не была на площади. Ее видели в поликлинике, и у нее был явный конфликт с Надеждой Щепкиной.

Кроме того, в старых папках сохранились расписки сотрудников милиции, а также отчеты, заполненные прозектором Борисом Федоровым, – те самые, в которых говорилось, что смерть Нины Китце наступила в результате выстрела в упор из мелкокалиберного оружия.

Еще через год Титову удалось найти место захоронения 27 тел, и уже другой патологоанатом подтвердил показания Федорова и даже нашел в черепе пулю.

Кира помнила день, когда за матерью пришли. Мать, кажется, даже не удивилась, увидев на пороге людей в форме. Она слушала их и спокойно кивала. Сняла с вешалки новое пальто, надела его, посмотрела в зеркало, поправила волосы – как будто шла на свидание – и только после этого согласилась пройти в отделение.

Одним из главных свидетелей обвинения, помимо Титова, была Ева Китце – дочь Нины. Была только одна проблема – прошло 29 лет. Срок давности предумышленного убийства – 15 лет, а это означало, что будет довольно сложно привлечь мать к ответственности; плюс ко всему еще – недостаток улик и свидетелей; кто вообще сейчас вспомнит, что там было и кто нажал на спусковой крючок? И как теперь доказывать чью-то причастность, когда все самые ценные свидетели, включая Федорова, уже умерли от старости? Или, говоря прокурорским языком, «установление истины затруднено из-за утраты доказательств и сложностей с получением достоверных свидетельских показаний».

Кира присутствовала на одном из заседаний – хотя и сама вряд ли смогла бы объяснить, зачем на него пришла – ее тянуло туда так же, как в детстве на рогатое кладбище: и страшно, и жутко, и не пойти невозможно. В кресле свидетеля сидела Ева Китце, заплаканная и уставшая, ей было тридцать пять, но выглядела она гораздо старше; время ее не пощадило. Она рассказывала, как в шесть лет ее забрала к себе бабушка, как смерть матери помешала ей прожить нормальную жизнь и как ее шокировала новость о том, что ее мать на самом деле убили не на площади, вместе с рабочими, а в ее собственном кабинете, и что убили ее «чертовы браконьеры»; убили не просто так, но за честность, за то, что не хотела участвовать в их грязном деле; и теперь убийца – или одна из убийц – сидит в этом зале, и сама Ева теперь хочет только одного – справедливости, хотя и все прекрасно понимает – и про срок давности, и про отсутствие доказательной базы.

– Тогда зачем вы здесь? – спросил адвокат.

– Хочу в глаза ей посмотреть.

Кира была в зале и видела профиль матери. Мать сидела, опустив голову и – это задело Киру сильнее всего – улыбалась. На лице у матери не было страха или раскаяния, только с трудом скрываемая ухмылка – ухмылка человека, который знает, что ему ничего не будет. В тот день Кира почувствовала, что линза льда у нее в груди начинает трескаться и все вмерзшие в эту линзу чувства – и ярость, и ненависть, и обида – вот-вот вырвутся наружу. Самое страшное было в том, что Кира тоже все понимала: по понятиям Сулима, мать поступила правильно – наказала человека, который пытался разрушить, остановить промысел. Все знали, что промысел нельзя останавливать, промысел – главная религия этого места.

Процесс разваливался на глазах, и, кажется, даже судья очень быстро потерял интерес к происходящему. Проблема была не только в сроке давности и недостатке улик, но и в том, что расстрел рабочей демонстрации 2 июня 1962 года был, кажется, еще слишком деликатной страницей в истории, и потому вся бюрократическая машина новой, еще не до конца созданной на обломках Советского Союза страны изо всех сил старалась замять дело, замести его под ковер. По факту расстрела двадцати шести рабочих на площади военная прокуратура Российской Федерации завела уголовные дела против Хрущева, Козлова, Микояна и еще восьми чиновников высшего и среднего звеньев – и тут же прекратила их в связи со смертью фигурантов. Убийство же Нины Китце попало в отдельную папку – слишком маленькое на фоне большой истории, погрешность, не более.

В итоге спустя всего два месяца после начала процесса, не обнаружив достаточно улик, доказывающих прямое участие Надежды Щепкиной в убийстве, суд постановил освободить ее из-под стражи, и она спокойно, как ни в чем не бывало, вернулась домой, в Сулим. Соседи, конечно, шептались за спиной – но лишь сначала; сама она вела себя так, словно не было ни суда, ни убийства, – и эта ее уверенность каким-то образом сводила на нет сплетни и перешептывания; мать знала, что память у местных коротка, и нужно просто подождать, и очень скоро появится новый повод для кухонных разговоров, а ее случай если и не забудется, то превратится в обычный анекдот, городскую легенду, утратит силу. В этом был главный талант матери – ничто не могло ее поколебать, забраться под кожу, позор к ней просто не прилипал, все как с гуся вода; она жила дальше и вела себя так, словно ничего не было – и жители Сулима довольно быстро приняли ее правила и потеряли интерес к ее прошлому.

Была только одна проблема: бесчестье, от которого так ловко увернулась мать, всем своим весом обрушилось на дочь. Кира стала замечать, как люди замолкают, стоит ей заглянуть в магазин или пройти мимо по улице. Она старалась быть сильной, не обращать внимания, но сдерживаться и терпеть было все сложнее. Особенно неприятным открытием стали шутки в школе – причем шутили не только дети, но и учителя. Шутили про мать, но почему-то обязательно в присутствии Киры. С такой временной дистанции никто уже всерьез не воспринимал убийство, для шутников застреленная Нина Китце была анекдотом, не более, а мать они называли «кукушкой» – потому что подбросила лишнее тело в гору трупов, ха-ха… очень смешно. Для местных шутки подобного рода были нормой, никто не видел в этом противоречия или кощунства, и только Кира всякий раз при слове «кукушка» жмурилась – и в груди у нее словно трещал лед.

Трещины снились ей все чаще. Сначала помогало снотворное – таблетки вырубали ее и позволяли спать, не видя снов. Но прошло время, и звуки трескающихся льдин проникли даже туда – за границу снотворного забвения.

Ближе к Новому году завуч, Светлана Борисовна Тернова, вызвала Киру к себе и как-то очень неловко стала намекать, мол, лучше бы вам, Кира Юрьевна, сходить в отпуск.

– Я не хочу в отпуск, – сказала Кира.

Тернова трогала свои пожженные химией волосы, явно недовольная тем, что ее заставляют проговаривать вслух то, что и так, по ее мнению, очевидно.

– Вы поймите, Кирочка, у меня к вам никаких претензий. Никаких. И дети вас, и вообще. Но я тут, как бы это сказать, – она неопределенно махнула рукой. – А родители жалуются, нехорошо.

– Жалуются на что?

– Кира Юрьевна! Что вы из меня дуру делаете? Ежу же понятно, на что. Неприятно, да, очень неприятно, и я вам сочувствую, и вообще не дай бог, но, – она понизила голос, словно боялась, что их могут подслушивать, – учительница с такой биографией, это сами понимаете.

Кира, вдруг удивив саму себя, рассмеялась – смех вышел нервным и истеричным.

– Сергей Семеныч, трудовик наш, – сказала она, – за воровство сидел, это все знают. У него и наколки видно.

– Кира Юрьевна, ну что вы теплое с мягким-то, а? То трудовик! Сравнили тоже, – снова понизила голос. – Я вас очень понимаю, вы поймите, очень. Я на вашей стороне. Но тут. Тут же родители и из районо пишут. Давайте хотя бы годик?

– Годик что?

– Пропустите годик. А потом, глядишь, вся эта пена уляжется, и обстановка, – она снова неопределенно махнула рукой, словно отгоняла назойливую муху, – устаканится немного, и я вас обратно и возьму. А там уж через год никто и не вспомнит. А?

Кира молчала.

– Ну поймите вы, Кирочка, – почти взмолилась Тернова, – мне сейчас даже сложнее, чем вам. Такое давление, я поседела вон, видите, – показала седые непрокрашенные корни волос над ухом. – Валерьянку пью пузырьками. Поберегите, ну – и себя, и меня. И детей.

И она сдалась. Зимой, под самый Новый год, в полярную ночь собрала вещи – всего один чемодан – и еще удивилась тому, как мало места она занимает в мире и как мало ей нужно, – и села в сто первый автобус и уже никогда не вернулась. Стерла мать из своей жизни, и себя – из жизни Сулима.

* * *

И ей стало легче. Честное слово. Она переехала в Москву, быстро нашла работу в школе, где все было хорошо, потому что никто не знал о ее прошлом и не шутил ужасных шуток про кукушку и застреленную главврачиху. И очень скоро она вышла замуж и родила двух дочерей. Потом был развод, 90-е, тяжелые времена – но это все равно было лучше, чем душная жизнь в длинной тени материнского бесчестья. Иногда воспоминания все же настигали ее – в самых неожиданных местах: в очереди к врачу или зимой в промерзшем автобусе, но она научилась справляться с памятью, держать прошлое под контролем. Она искренне полагала, что ей повезло – вот так сбежать и начать с нуля, – и взяла за правило никогда не жаловаться на жизнь. И запрещала жаловаться другим, считала, что жалобы – это слабость, а слабым быть стыдно и некрасиво. Однажды совершенно случайно она подслушала в учительской разговор коллег и с удивлением узнала, что те считают ее грубым и холодным человеком; это было неприятное откровение. Она пришла домой и очень долго сидела за столом на кухне, пыталась проверять тетрадки, но не могла сосредоточиться. До этого момента она особо не думала о том, какое впечатление производит на людей, и всегда считала себя человеком требовательным и строгим – возможно, иногда чрезмерно строгим, – но уж точно не грубым; и эта мысль – о том, что она так долго не замечала и не понимала, как ее видят другие – весь вечер не давала ей покоя. Она зашла в ванную почистить зубы и застыла перед зеркалом, разглядывала, трогала свое лицо, как будто пытаясь вспомнить, на кого похожа, – и вспомнила мать, и то, что сама всегда считала свою мать грубым и холодным человеком; и поразилась этому воспоминанию, потому что вдруг поняла, что, даже сбежав от матери, она выросла, постарела и стала ее точной копией – не только внешне, но и, кажется, душой.

А потом было падение. С младшей дочкой на даче она спасала лягушек из вырытой под фундамент ямы на соседнем участке. Оступилась, упала и загремела в больницу. И уже там, после серии операций, проходя курсы восстановительной физиотерапии, она однажды увидела себя в большом зеркале и замерла – теперь, после падения и травмы позвоночника, она не только выглядела, но и двигалась как мать; сутулая, располневшая и вся перекошенная. В этом постепенном трагическом превращении, в его неизбежности, было что-то одновременно страшное и ироничное.

А потом, спустя еще 10 лет, она получила письмо – какие-то юристы извещали ее о том, что мать умерла, – как праведница, тихо, во сне, от старости, – и оставила ей наследство. И это письмо, напоминание, сработало как детонатор – та самая линза льда в груди, в которую она давным-давно вморозила свою прошлую жизнь, взорвалась, и все ее чувства – стыд, ярость, вина – вырвались наружу.

Она рыдала несколько часов кряду и не могла остановиться.

Примерно в то же время – за пару дней до письма от юристов – она нашла в почтовом ящике листовку: «Поможем справиться с утратой, вылечить душевные раны. Методики духовного возрождения. Первый тренинг бесплатно…»

И решила сходить.

Таня

Позвонила тетя Нина – та самая соседка снизу – и давай кричать: «Таня, ей-богу, ну сколько можно! Мы из-за вас спать не можем. Скачут и скачут, скачут и скачут!»

– Тетя Нина, – Таня пыталась как-то вклиниться в поток ругани, – тетя Нина, да послушайте вы! Это не мы! Мама там больше не живет, слышите? – сказала она и сама удивилась тому, как тоскливо звучал ее голос.

Бросила трубку, минуту задумчиво смотрела на экран смартфона. Вошла Лера.

– Ты чего?

– А-а?

– Чего застыла?

Таня подняла на нее взгляд.

– Там кто-то живет.

– Где?

– В маминой квартире. В маминой квартире кто-то живет.

* * *

Подъехали к дому на Пожарского, поднялись на третий этаж. Лера уже хотела постучать, но Таня остановила.

– Давай сначала у бабы Вали спросим. Она точно что-то знает.

Позвонили в восьмую квартиру, в двери защелкали замки – все тридцать штук, – затем в проеме появилась голова бабы Вали.

– Вам чего?

– Баб Валь, это я, Таня.

– Ой, Танюшка, привет! Как же ты выросла-то, совсем большая! Не узнала тебя, богатой будешь. А это кто с тобой?

– Лера.

– О-ой, какие вы стали-то! – Пропала за дверью. – Сема! Се-е-ема! Да ничего! Сюда иди, чегокает он! Смотри, кто пришел.

В проеме появилась борода Семена Иваныча, мужа бабы Вали.

– Ого! Таня, Лера, вас и не узнать! А чего вы за дверью-то? Валюн, ну чего ты их держишь за порогом! – Захлопнул дверь, снял цепочку, распахнул. – Ну-ка, заходите немедленно!

– Да, но мы…

– Ничего не хочу слышать. Вот тапочки. Валюн, чайник поставь!

– Да без тебя разберусь! Указывает он мне.

* * *

За чаем Таня с Лерой рассказывали о своей беде, и баба Валя без конца цокала языком и каждую минуту поворачивалась к мужу и громко говорила: «Вот! А я говорила тебе! Говорила, что там теперь наркоманы! Глаза стеклянные, ходят туда-сюда, звенят бутылками».

Семен Иваныч рассказал им, что в квартире матери теперь иногда ночуют «всякие подозрительные товарищи», у них там что-то вроде перевалочного пункта. Баба Валя постоянно его перебивала: «А я сразу тебе говорила, что у них там нарколаборатория».

Семен Иваныч ушел в коридор и вернулся со стопкой писем.

– Вот, – он протянул их Тане, – пока квартира пустая стояла, туда раз в неделю курьер приходил, достучаться не мог и начал нам названивать. Ну я и взял у него, думал, отдам, как вернетесь.

Таня просмотрела письма и показала Лере. На конвертах – печать юридической фирмы «Овсов и партнеры». Адресованы матери. Лера вскрыла одно, зачитала:

– Кому: Щепкиной Кире Юрьевне. Наша фирма представляет интересы вашей матери, Щепкиной Надежды Валерьевны. Приносим Вам искренние соболезнования в связи с ее недавней кончиной. В ее завещании вы указаны, как единственный законный наследник…

* * *

Офис компании «Овсов и партнеры» был рядом с метро «Менделеевская». Таню и Леру встретила секретарша и провела в переговорную – длинную комнату с большим окном во всю стену с видом на старые крыши соседних зданий. Разговор был, в общем, недолгий, юрист объяснил, что его задача – проследить «за трансфером наследуемой собственности». Когда Таня спросила, о какой собственности речь, он еще раз попросил у нее паспорт, «чтобы убедиться», что она «действительно родственница» его клиентки, и только затем протянул ей папку. В завещании было две позиции:

1) приватизированная в 2006 году двухкомнатная квартира (49.5 кв.м.) по адресу: Мурманская область, город Сулим, улица имени 1-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е. Ворошилова

2) банковский депозит на сумму 420 062 руб 19 коп.

Таня с Лерой переглянулись. Овсов смотрел на них с легким недоумением – он, очевидно, ждал увидеть на их лицах радость от внезапно свалившегося на голову наследства, но радости не было. Сестры были растеряны.

– Ну так что? – сказал он. – Нужна только подпись вашей матери, ее присутствие. Ну и налоги, конечно, и наш процент, но это мы сами документы подготовим.

– Когда она умерла? – спросила Таня.

– Что?

– Надежда Щепкина. Когда она умерла?

– 14 марта, там написано внизу.

– А маму вы когда оповестили?

– Почти сразу. Спустя три дня.

Таня с Лерой переглянулись.

– Боюсь, мы не можем привести мать. Видите ли, в чем дело – она ушла в секту. – И про себя добавила: – «Почти сразу после того, как получила ваше письмо».

* * *

Когда становилось совсем плохо, она возвращалась в «Юность». Так назывался кинотеатр. Старое, еще конца 70-х годов, здание, настоящий памятник советскому брутализму – безумное нагромождение серых плит, кубов и плоскостей, гремучая смесь из бетона и безвкусицы. За последние 50 лет здание пережило несколько символических трансформаций: в 70-х это был Дом культуры, перед его входом у фонтана каждую осень детей посвящали в пионеры. Потом рухнул Союз, и эту бетонную громадину просто бросили – вынесли мебель, сорвали со стен деревянные облицовочные панели и оставили пустовать. Затем грохнули девяностые, заброшенный ДК стал местом, где студенты из института культуры устраивали рэйвы, а площадь вокруг «Юности» постепенно обросла пестрыми палатками, – так корма затонувшего корабля обрастает полипами и кораллами, – поверх тяжелого бетона вырос легкий, подвижный рынок. По выходным чуть свет сюда сходились люди с клетчатыми баулами и торговали кто чем – вьетнамскими «вареными» джинсами, индийскими сумками, корейской косметикой, американскими сигаретами, турецкими дубленками, польским печеньем, бразильским растворимым кофе, пиратскими видеокассетами, «фирменными» кроссовками abibas, батончиками «сникерс» и жвачками Turbo и Love is. Затем девяностые «устали и ушли», пришли нулевые, и на районе выросли сразу два торговых центра, а рынок вокруг «Юности» исчез; как будто тоже устал и ушел вслед за девяностыми. Потом явился какой-то нефтяник и выкупил эту брутальную гору бетона – говорят, «Юность» была важным для него местом, и его собственная юность была связана с бывшим ДК, и теперь он хотел воссоздать «то самое время и место», те самые восьмидесятые. Кинотеатр отреставрировали, в залах снова затрещали проекторы, а на фасаде появились постеры тех времен – рисованные, архаичные и наивные.

И хотя Таня восьмидесятые не застала – ее сознательное детство пришлось именно на начало нулевых, – кинотеатр «Юность» – эта машина чужой ностальгии – стал для нее и ее сверстников очень важным местом. В первую очередь благодаря репертуару. Крутили там только фильмы восьмидесятых: «Любовь и голуби», «Собачье сердце», «Гостья из будущего», «Узник замка Иф», «Вокзал для двоих». Именно там помимо прочего Таня впервые в жизни посмотрела «Сталкера». Ей было пятнадцать, и она мало что поняла про фильм, зато про себя поняла главное: что хочет снимать кино, создавать нечто подобное – такие же длинные, медитативные и тоскливые картины. «Сталкера» в «Юности» крутили по воскресеньям, и до того, как их семья переехала в другой район, Таня каждое воскресенье стабильно ходила смотреть, как три героя пробираются в Зону, чтобы найти комнату, в которой исполняются все желания. Фильм для нее был как медитация, успокоительное – хотя спроси ее почему, и она не смогла бы объяснить. Бывало, после очередной ссоры с матерью, проваленного экзамена или просто тяжелого дня на работе она садилась на трамвай номер шесть и ехала в «Юность», покупала билет, устраивалась в полупустом зале и забывалась – на 2 часа 43 минуты.