Ли всегда страшно нервничала перед публичными выступлениями; опыта у нее было немного: на первой в ее жизни лекции один из студентов случайно сломал проектор, и ей пришлось выступать без слайдов, буквально на пальцах объясняя, как выглядят скульптуры Уолтера де Марии; в другой раз в аудитории было душно, кто-то открыл окно, и ее конспекты утянуло на улицу сильным ветром, Ли кинулась их ловить и чуть не выпала вслед за ними; это был один из самых неловких и стыдных моментов в ее недолгой карьере лектора.
Поэтому, заходя вслед за Гариным в аудиторию, она уже морально готовилась к новому форс-мажору. Когда лекция началась, казалось, в этот раз удача на ее стороне – проектор отлично работал, за окном было жарко, но безветренно, хотя теперь Ли на всякий случай всюду возила с собой пресс-папье – камень, который нашла в пустыне Мохаве; придавливала им конспекты. И вот – буквально за двадцать минут до конца с улицы стали доноситься крики. Сперва как будто издалека, затем все ближе – за окнами собрались люди с плакатами и стали скандировать «Долой! Долой!» И первые минуты Ли попросту не могла понять, что происходит и что им нужно, и отчаянно делала вид, что не замечает воплей, но время шло и перекрикивать шум было все сложнее. К толпе прибавился женский голос, усиленный мегафоном, – хрипящий, гулкий, подначивающий: «Зачем нужен попечительский совет, если он ничего не решает?» – и демонстранты отвечали ей: «Да-а-а-а!»; «Они водят нас за нос, считают нас дураками! Мы дураки?» – «Не-е-е-ет!» Ли все чаще сбивалась, но продолжала читать лекцию на автомате – лишь бы закончить – и уже видела, что студенты в аудитории слушают не ее, а вопли за окнами, и переглядываются, и как-то растерянно смотрят на нее и на Гарина. И дочитав наконец лекцию до конца, Ли пробормотала «на этом, пожалуй, все» и тут же почти бегом направилась к выходу из аудитории – боялась расплакаться у всех на глазах.
Зашла в туалет, хлопнула дверью кабинки и пару минут просто стояла, уперевшись лбом в боковую стенку. Люминесцентный свет и запах хлорки. Ремонт явно новый, на полу – плитка с причудливым византийским узором. Акустика такая, что даже у дыхания небольшое эхо. Кто-то вошел, прошагал мимо кабинок, открыл кран, зашумела вода.
– Ли-и? Вы здесь? – Голос Гарина.
Пауза.
– Господи, это что, мужской туалет?
– Нет. Женский. Я пришел извиниться. Простите меня, пожалуйста. Мне очень-очень жаль, что так вышло.
– За что?
– Вы замечательно выступили. Даже не думайте огорчаться.
Пауза.
– Да уж…
– Простите. Я не думал, что эти болваны сегодня опять выйдут.
– Кто это был?
– Ох. Это долгая история.
– Нет, правда. Что им нужно?
– Давайте так: вы выйдете, мы сядем где-нибудь в более подходящем месте, и я расскажу.
Она помолчала.
– Еще пару минут. Пару минут – и я выйду.
* * *Гарин отвел ее в бар, панорамные окна которого смотрели на футбольное поле. На поле на всю катушку работали поливалки, хотя даже они, очевидно, не могли спасти газон от жары – здесь и там виднелись желтые проплешины. Ли провела в Колумбии всего полдня, но уже уловила ее запах – город пах разогретой зноем кирпичной кладкой. Для Ли запахи были главным инструментом маркировки мира и взаимодействия с ним. У каждого места был свой особенный запах, и, попадая в новый город, она старалась дышать глубоко, это был ее способ «познакомиться». Ее родной Шаллотт пах мокрым после дождя асфальтом и можжевельником, Чапел-Хилл – вспаханной землей и – совсем чуть-чуть – дизельным топливом; она пять лет снимала там квартиру, окнами выходящую на стоянку для фур, и по ночам грузовики шумно парковались в свете фонарей возле цистерны с дизелем. Даже у пустынь были свои особые запахи – Ли могла с закрытыми глазами отличить Мохаве от Чиуауа: первая пахла раскаленными на солнце валунами, вторая – мхами и сырым гипсом.
У людей тоже были свои запахи-маяки: например, мама пахла детской присыпкой, а ее коллега-ихтиолог Сара – хной и красным вином, хотя она и утверждала, что не любит вино; научный руководитель Ли на пятом курсе, мистер Уильямс, всегда пах старой одеждой, даже когда одевался во все новое – он словно бы сам источал запах залежалого, пыльного, скроенного по устаревшим лекалам костюма. И вот теперь, сидя за одним столиком с профессором Гариным, она осторожно втягивала носом воздух, пытаясь как бы «опознать» его, внести в свою «картотеку запахов» – и не могла; от него как будто совсем не пахло – и это было необычно и волнительно; таких, как он, она еще не встречала – человек без запаха.
– Если кратко, – начал Гарин, когда ему наконец принесли сидр, – демонстрацию устроила одна из наших студенток. Очень дотошная. И вы тут совершенно ни при чем. Она писала работу по истории штата и выяснила, что Чарльз Генри Люгер – один из отцов-основателей нашего достославного университета – был, мягко скажем, человеком неоднозначным. Помимо прочего он сколотил первое состояние на торговле оружием – организовывал поставки из Европы. А еще был антисемитом. Звучит не очень хорошо, но что поделать, – Гарин пожал плечами, – в смысле, Люгер был продуктом своего времени – обычный коммерсант, ни больше ни меньше. Я его не оправдываю, но – тридцатые годы девятнадцатого века, чего вы хотите? В Техасе сотнями вырезают апачей, а в Миссури тем временем строят университет – на деньги с продажи карабинов, из которых люди палят друг в друга на границе с Мексикой. В общем, все очень запутано. Но некоторые активисты решили, что это чересчур, и теперь требуют переименовать улицу Люгера, – у нас тут есть такая, – и убрать памятную табличку с его именем. Некоторые даже отказываются по этой улице ходить. И поскольку я в попечительском совете – они и меня решили взять измором.
– А вы что?
– А что я? – Он сложил вместе запястья, словно предлагал заковать себя в кандалы. – У меня руки связаны – попечительский совет занимается проблемами образования, переименование улиц и прочие градостроительные вопросы – это уже сложнее. Вы же видели «Лицей», я там паркет уже два года не могу поменять, потому что здание помечено как «объект культурного наследия» – бюрократия такая, что спятить можно. И точно так же мы не можем переименовывать улицы всякий раз, когда на них выходят недовольные с плакатами. Если начнем вычеркивать из истории сомнительных персонажей, у нас не останется истории. – Он вздохнул, отпил сидра из высокого стакана. – В общем, пытаемся как-то договориться. Пока не очень успешно.
– А ваши студенты?
– М-м?
– Ваши студенты тоже ходят на демонстрации?
Он засмеялся.
– Еще как! Я их сам туда засылаю – собирать данные. Такой материал не должен пропадать. Одна моя студентка уже пишет об этом случае статью: мемориальная культура и что-то там. Самое интересное в работе профессора антропологии – это наблюдать, как студенты ищут и обрабатывают материал.
Ли разглядывала лицо Гарина, и ее вдруг осенило. Она вспомнила, что во время лекции он сидел с краю, на стуле, повернувшись к ней боком, и делал заметки в блокноте. Только сейчас до нее дошло – он сел так, чтобы видеть лица студентов; и заметки его были не по теме лекции – он наблюдал за реакцией учеников.
– Вы никогда не отдыхаете, да?
– В каком смысле?
– Все время в режиме сбора данных. Студенты знают, что вы не только обучаете, но и изучаете их?
Он пожал плечами.
– Должны сами догадаться. Это же как с писателями. Писатель всегда наблюдает за вами, подслушивает и записывает. Он так устроен.
– Я никогда не встречала живого писателя, – она задумалась. – Но у меня была подруга, которая училась на режиссера. Она сняла фильм о матери. Мать видела, что ее снимают, но не знала, что это для дела. Думала, просто для семейного архива. И когда узнала, что стала персонажем фильма, который показывают чужим людям, страшно обиделась. Я точно не знаю, но, кажется, они до сих пор не разговаривают. – Ли вздохнула. – Простите.
– Почему вы извиняетесь?
– Не знаю, просто устала. Еще и на лекции катастрофа.
– Это вы простите, я должен был предвидеть, что они явятся. – Он запнулся, почесал бровь мизинцем. Ли заметила, что он всегда так делает, когда пытается сформулировать в уме мысль – чешет бровь мизинцем. – Все мои студенты изучают друг друга – это часть учебного процесса. У нас даже есть семинары, на которых мы обсуждаем, насколько это этично – превращать близких, или коллег, или учеников в материал для исследования. Или для искусства. Близкие впускают тебя в свою жизнь, а ты крадешь их личное пространство и превращаешь в текст, в научную работу. Ты используешь их. С другой стороны: что поделать, если чужое личное пространство – самый лучший материал для создания чего-то нового? И далее – еще целая куча неприятных вопросов: это подло – без спросу брать фрагмент чьей-то жизни, обрабатывать и подписывать своим именем? И если я так поступаю, значит ли это, что я подлый человек?
– Ну, всегда можно спросить разрешения. Простая этика.
Он задумался.
– Возможно. Но не всегда. Например, если я скажу Джоан, моей студентке, что собираю о ней данные, сбор данных потеряет смысл, потому что Джоан будет знать, что я собираю о ней данные, и перестанет вести себя естественно в моем присутствии. А мне необходимо, чтобы она вела себя естественно, потому что иначе на выходе я получу искаженные и неполные данные. Точно так же с вашей подругой: если бы она сказала маме, что снимает ее для проекта, мать вела бы себя иначе, зажималась бы, старалась бы «играть на камеру», а ей, подруге, я полагаю, важно было заснять мать в, скажем так, естественной среде обитания.
Ли поймала себя на мысли, что ей очень нравится слушать Гарина. Не только его слова, но и голос – спокойный, медленный, уверенный. Гипнотический – вот правильное слово.
Он вдруг поднялся со стула.
– Пойдемте.
– Куда?
– Покажу вам одно хорошее место.
Ли взглянула на часы над барной стойкой.
– Я не могу, у меня завтра в восемь автобус.
– Да бросьте вы. Проделали такой путь и вот так уедете? Ну нет. Я вас пригласил, и развлечь вас – моя святая обязанность.
Ли очень не хотела идти, но Гарин был настойчив и выглядел так, словно отказ его обидит, и ей было ужасно неловко. Через двадцать минут на такси они подъехали к старому зданию, которое, честно говоря, просто поразило ее – индустриальный стиль в нем причудливо сталкивался с неоготикой, – как будто изнутри сталелитейного завода проросла шпилями и стрельчатыми окнами католическая церковь; как будто кто-то в самый разгар проекта подбросил на стол архитектору другие чертежи, а тот не заметил и просто продолжил строительство. Внутри было прохладно и темно, на полу – мозаики с изображениями танцующих людей, на потолке раскидистые люстры, которые, впрочем, несмотря на сотни лампочек, света особо не давали. Гарин знакомил Ли с какими-то людьми, имен она не запомнила, но все они были так милы и доброжелательны, что она постепенно расслабилась и почувствовала себя в безопасности. В конце концов, рядом был Гарин. Он указал на сцену, заваленную какими-то деревянными бочками, коробками и длинными бамбуковыми палками, и сообщил, что сегодня в городе гостят некие братья Волковы, «самые известные в мире перкуссионисты».
На сцене появились двое мужчин. Один щуплый, худой, в белой одежде; второй – огромный и широкий, но не толстый, а именно массивный – большой такой амбал, одетый в черное. Ли хорошо запомнила, как их лысины ловили блики софитов. Пару минут музыканты неподвижно стояли, окруженные причудливыми деревянными инструментами. Затем один издал что-то похожее на боевой клич и кинулся к бочке – как позже объяснил Гарин, называлась она «щелевой барабан» – и стал ритмично долбить по ней бамбуковыми палками – звук получался низкий, брутальный, с очень длинным, мучительным эхом – у Ли он вызвал ассоциацию с ночной бомбардировкой мирного города. Бум-бум-бум-бум – затем четыре такта тишины, амбал тоже схватил две бамбуковые палки и подскочил к квадратному барабану – БУМ-БУМ-БУМ-БУМ – звук разлетался по помещению и странными перкуссионными щелчками рикошетил от стен, как картечь.
– Вы в порядке? – спросил Гарин, склонившись к ее уху, когда подошла к концу первая композиция.
– Душно. Тяжело дышать, – сказала Ли.
– Это бывает. С непривычки.
– Где тут выход? Я хочу выйти, подышать.
– Эй, да вы что? – Гарин взял ее за локоть. – И пропустить такое? Они только размялись, сейчас сыграют второй гимн.
И снова грохот барабанов – еще громче, еще мучительнее. У Ли опять перехватило дыхание – ее как будто лупили звуком в солнечное сплетение. Затем – какое-то тихое потрескивание отовсюду. Сначала она даже не поняла, что происходит, только взглянув на Гарина, увидела, что он стучит каблуком по полу, и все вокруг тоже топают в такт. В желудке у Ли заболело – такое ощущение, словно проглотила рыболовный крючок и кто-то теперь тянет за леску. Рядом вновь возник Гарин со стаканом, вложил ей в руку, она сделала глоток и поморщилась. Что-то горькое и, кажется, алкогольное. Она протянула стакан обратно, но Гарин покачал головой «пейте, сразу полегчает».
Она вытерпела еще две композиции – или два «гимна», как называл их Гарин, один громче другого, и продолжала стоять там, в толпе, потому что стеснялась сказать, что ей нехорошо, ей не нравится здесь, и она хочет домой. К пятому «гимну» воображаемый крючок в желудке резко дернулся вверх, к диафрагме. У Ли подкосились ноги, и она схватилась за Гарина.
– Меня сейчас вырвет.
Гарин посмотрел на нее.
– Господи, да на вас лица нет! Что же вы молчали-то?
Он взял ее под руки и повел к выходу. На свежем воздухе ее легкие раскрылись, и она вдохнула – ощущение, будто оттолкнулась от дна и выплыла на поверхность. Стало полегче, она сидела на ступеньках, а Гарин размахивал перед ней сложенной в веер стопкой бумаги.
– Что вы ели сегодня? – спросил он.
– Что?
– Вы сказали, что вас тошнит. Что вы ели сегодня?
– Ничего. Только салат с креветками. И сок.
– Могу я взять вас за запястье?
– Что?
– Запястье. Хочу проверить пульс.
Она кивнула. Он взял ее руку, прижал два пальца – средний и указательный – к запястью.
– Похоже на отравление. Пойдемте, тут аптека недалеко.
Ну конечно, с облегчением подумала Ли, этот крючок в желудке – всего лишь отравление. Как глупо. Как глупо было думать, что это из-за музыки.
– Простите меня, – сказала она.
– Пожалуйста, перестаньте извиняться. Позвольте вам помочь, – он предложил локоть, она взялась за него, и он повел ее по улице. Свет фонарей отдавал болезненной желтизной. – Нет, это вы меня простите. Какой-то сегодня дурацкий день. То митинг под окнами, то вот это теперь.
Они зашли в аптеку, белый свет лупил по глазам, Ли зажмурилась и закрыла лицо ладонями. Гарин купил воды и еще чего-то, какой-то порошок. Насыпал его прямо в бутылку, взболтал и заставил Ли выпить. Ей сразу стало легче, и он повел ее в гостиницу, где очень строго приказал консьержу проследить за тем, чтобы ее проводили до номера и обязательно разбудили в восемь. Ли не помнила, как легла в постель. Ей снилось, что она стоит в темноте и вокруг – ничего, только ритмичный топот сотен каблуков. И хотя спала она от силы часа три, утром, проснувшись от звонка консьержа, она чувствовала себя прекрасно, как если бы и не было вчерашнего отравления.
Она собрала чемодан – или, точнее, запихнула в него вещи – желания складывать их не было совершенно, и спустилась в фойе, где, к ее огромному удивлению, сидел Адам. Ли ощутила легкий укол обиды – ей почему-то было жаль, что Гарин не пришел проводить ее лично, хотя он и не обещал, но, с другой стороны, он прислал Адама, а значит, позаботился о ней, и эта мысль, что о ней позаботились, очень обрадовала ее и доставила какое-то странное удовольствие.
Адам перебирал в руке зеленые четки. Он выглядел виноватым и уставшим, словно тоже не спал всю ночь, сказал, что пришел помочь ей с чемоданом. Чемодан был на колесиках (одно из которых, как мы помним, заунывно скрипело), катить его нужно было всего три квартала до остановки, но Ли из вежливости приняла его помощь. Пару минут они молча шли по улице, затем Адам спросил:
– Он злится на меня, да?
– Что?
– Я знаю, он злится на меня. Он говорил что-нибудь про меня? Может, намекал?
– Кто, не понимаю?
– Профессор. Профессор что-нибудь про меня говорил?
Чтобы как-то сменить неловкую тему, Ли пошутила насчет колесика, скрип которого напоминал тоскливую игру на очень маленькой скрипочке. Но Адам шутку не оценил, тогда она спросила про четки: они какие-то особенные? У них есть история?
– Я был его лучшим учеником, – проворчал Адам вместо ответа. – А теперь нет. Я даже не знаю, что такого сделал. Что я сделал не так? Вы знаете? Он же наверняка говорил про меня.
Подъехало такси, и Ли забрала у него ручку от чемодана.
– Спасибо за помощь, Адам. Было очень приятно. Мне правда пора.
* * *Вернувшись в Чапел-Хилл она снова с головой ушла в работу над диссертацией и даже совершила наконец паломничество в Нью-Йорк, чтобы увидеть еще одну скульптуру де Марии – «Земляную комнату». Однажды вечером, сидя на кухне и слушая привычный уже грохот фур на стоянке под окном, Ли дописала главу, посвященную символам и ритуалам в современном искусстве, и подумала: интересно, что сказал бы о моем тексте Гарин? – и затем: а почему бы не написать ему? Как-нибудь ненавязчиво, мол, вот продолжаю работу, написала главу и хотела спросить вашего мнения и так далее.
Сидя в библиотеке за компьютером, – интернет в те времена был в основном в библиотеках, компании Google еще даже не существовало, – она забила в строку поиска его имя и нарвалась на серию работ о культуре тюремных и лагерных татуировок в Советском Союзе и США и еще книгу о микронезийских туземцах под названием «Кахахаси. Самое жестокое племя». Среди прочего в одной из статей была фотография Гарина, жмущего руку самому Виктору Тэрнеру.
Еще пару дней она думала о том, чтобы написать ему, и наконец решилась. И правда – почему бы и нет? Это же очень логично – обратиться за помощью к профессору, попросить проверить текст на наличие ошибок. И вообще – она просто напишет ему благодарственное письмо и как бы между делом спросит, что он думает о ее работе. Худшее, что может случиться, – он просто не ответит. Хотя, признаться, ей было неприятно думать о том, что он ее проигнорирует. Она написала письмо – подчеркнуто профессиональное – во всяком случае так ей казалось, в котором с восторгом отзывалась о Миссурийском университете и даже добавила, что если бы могла, перевелась бы в Колумбию, потому что кафедра антропологии там явно сильнее, чем в Чапел-Хилле. Нашла красивый конверт из плотной коричневой бумаги, вложила в него распечатку главы о ритуалах и отнесла на почту. А дальше – мучительное ожидание ответа и тошнота при мысли, что она нарушила какой-то внутренний научный этикет, что все это – глупости, и своим вниманием она доставляет профессору Гарину неудобства, и что, наверно, он в день получает десятки таких вот дурацких писем от молодых студенток, которые ищут в интернете его статьи и разглядывают его фотографии. Через неделю она уже жалела о своем поступке и представляла, как он открывает ее дурацкий коричневый конверт, читает письмо и смеется над ней или еще хуже – хмурится, или тяжело вздыхает, или качает головой.
Он ответил. Спустя две с половиной недели она нашла в почтовом ящике письмо с гербом университета Миссури. Он сообщал, что находит ее работу очень интересной и даже готов – если, конечно, она пожелает, – проконсультировать ее насчет неточностей, но, к сожалению, «буквально сегодня» он улетает в Микронезию, в очередную экспедицию. На два месяца. Но, добавлял он, когда он вернется, если у нее еще будет желание, он с удовольствием выступит консультантом во всем, что касается ритуалов.
Он написал вновь – ровно через два месяца, как и обещал. В письме были только хорошие новости – он показал ее текст коллегам из попечительского совета, «дернул за пару ниточек», и теперь отделение антропологии университета Миссури предлагает ей стипендию – если, конечно, она не шутила, когда в письме упомянула о том, что подумывает перевестись. В Колумбии у нее будет отличная возможность переработать свой текст о религиозных откровениях в докторскую. Плюс ей зачтут семинары за два года магистратуры в Северной Каролине.
Перевестись в Колумбию было не так просто: для этого нужно было фактически заново поступать – на этот раз в докторантуру. И хотя в деканате UNC на Ли смотрели с недоумением: «Два года потратила здесь в магистратуре и теперь уезжаешь? Зачем?» – она была счастлива от того, что ей подвернулась такая возможность. Учиться у самого Гарина – кто откажется от такого?
Таня
Таня отлично помнила день, когда мать оступилась. Это было летом, на даче. На соседнем участке хозяин выкопал яму под фундамент, из ямы пахло сыростью, и каждую ночь в нее забирались сотни лягушек – падали на дно и не могли выбраться. Их кваканье сводило с ума всех, включая собаку на цепи на участке через дорогу. По утрам Таня надевала комбинезон и резиновые сапоги, они с матерью подтаскивали к яме лестницу, спускались и собирали лягушек в ведра, чтобы затем унести в лес и отпустить.
Следующей ночью все повторялось, лягушки возвращались в яму с таким упорством, словно это было какое-то священное для них место. Скорее всего, их привлекал запах сырой земли.
Сбор лягушек тем летом стал для них чем-то вроде ритуала. Они завтракали на веранде, затем мать помогала Тане натянуть сапоги, и они вместе спускались в яму и «собирали урожай», и мать рассказывала об удивительных способностях земноводных: они, например, могут отращивать новые хвосты и лапки взамен потерянных; а еще могут вмерзнуть в лед и провести в его толще месяцы и годы, и если лед растопить, они «проснутся» и будут жить дальше как ни в чем не бывало.
А потом мать оступилась. Таня отлично помнила тот день – очередное утро, очередная сотня лягушек на дне ямы, – мать подошла к краю и, кажется, не рассчитала шаг, или, может, земля осыпалась под ногой.
Затем – сирена, мигалки и запахи больничных коридоров; нелепые плакаты на стенах и переломанные люди в отделе травматологии – на костылях, в колясках.
Фамилию доктора Таня запомнила хорошо – Носов, а имя-отчество все время вылетало из головы. Носов был такой добрый дядька с внешностью крестьянина. Озвучивая диагноз, он крутил на пальце обручальное кольцо, как будто нервничал и надеялся, что кольцо защитит его или сделает невидимым; а еще, разглядывая рентгеновские снимки, он вечно что-то напевал себе под нос.
– Пу-рум-пум-пум, какой интересный у вас позвоночник.
Эта его манера ужасно раздражала мать.
– Зайдет в палату и давай пурумкать. Еще и позвоночник мой все время хвалит. Кто в здравом уме делает комплименты позвоночнику? Можно мне другого врача?
* * *Еще ребенком Таня научилась «слышать» настроение матери – могла определить степень ее усталости и раздражения по тому, как она открывает дверь и бросает ключи на комод; как выдыхает, опускаясь на табуретку; как расстегивает пальто; как снимает сапоги и разминает пальцы на ногах, массирует опухшие ступни. Слушать уставшую, угрюмую мать и смотреть на нее было невыносимо, поэтому Таня всегда старалась ее развеселить – так еще в детстве стал проявляться ее комедийный талант. Мать много работала, из школы приходила поздно, шла в душ, затем в халате и с полотенцем на голове садилась за кухонный стол и проверяла тетрадки. Таня – ей тогда было восемь или около того – тоже накидывала халат, сооружала на голове тюрбан из полотенца, заходила на кухню, садилась напротив матери – точная копия в масштабе примерно 1:3 – и начинала подражать ей, «проверять тетрадки». Уже тогда она умела идеально схватывать мимику и характерные жесты людей, которых изображала. Например, «проверяя тетрадки», она так выразительно вздыхала, качала головой и кусала колпачок красной ручки, что даже мать, наблюдая за ней, спрашивала: «Это что, я правда вот так делаю, да?» Таня в ответ смотрела на нее поверх воображаемых очков и говорила: «Танюш, ну, ты же видишь, я занята, не мешай маме работать, иди поиграй», – и интонация ее была настолько узнаваема, что мать откидывалась на спинку стула, склоняла голову набок и улыбалась впервые за день, и Таня точно так же склоняла голову и улыбалась ей в ответ.
– Ц-ц, артистка, – цокая языком, говорила мать.
Танин талант, впрочем, ценили далеко не все – старшую сестру Леру ее «выступления» приводили в ярость.
– Еще раз меня отзеркалишь – из окна выкину, поняла?
Но Таня все равно «зеркалила» – назло. У них с сестрой вообще были сложные отношения – хотя какими еще могут быть отношения двух сестер, которым вечно все приходится делить – игрушки, одежду, комнату?
Таня была домашней, ручной, Лера, наоборот, – из тех, о ком слагают легенды бабки на лавочке возле подъезда; с вечными синяками на ногах, происхождение которых – синяков, не ног – она и сама не могла объяснить. Лет до одиннадцати Таня была уверена, что старшая сестра ее ненавидит и что угроза выкинуть в окно – не пустые слова, поэтому, если в комнату заходила Лера, Таня на всякий случай старалась держаться от окон подальше.