Их привезли в Алапаевск и разместили в школе 20 мая. А в начале июня в городе появился некий монах, который снял квартиру рядом со школой. Звали этого монаха Афанасий, и по описаниям Черняка он очень походил на брата Василия Мессмера.
Черняк, командовавший тогда в Алапаевске интернациональным красногвардейским отрядом, которому впоследствии была поручена охрана школы (вначале члены царской фамилии находились на вольном положении), говорил мне, что Афанасий доставил ему немало хлопот. Монах несколько раз встречался с сестрой царицы и великим князем Сергеем Михайловичем, передавал им деньги, письма. Не чуждался он и благотворительности, которая носила слишком односторонний характер: монах помогал только семьям красногвардейцев, охранявших школу…
Афанасием, разумеется, заинтересовались, но арестовать его не удалось: он успел скрыться.
В ночь с 17 на 18 июля в связи с наступлением белых все члены царской фамилии были расстреляны.
А когда в город вошли белые, здесь вновь объявился вездесущий Афанасий.
Черняк, оставшийся тогда в Алапаевске для подпольной работы, рассказывал, что Афанасий организовал розыск расстрелянных. Тому, кто их найдет, было обещано пять тысяч рублей золотом. А затем он вместе с игуменом Серафимом организовал пышные похороны.
Черняк утверждал, что «благотворительность» и похороны обошлись Афанасию в пятнадцать – двадцать тысяч рублей золотом.
Откуда такие деньги у скромного монаха из Валаамского монастыря?
Семья Мессмеров богатством не отличалась. Их родовое имение в Серпуховском уезде давало более чем скромный доход. Следовательно, Афанасий тратил в Алапаевске не собственные деньги.
А чьи, не «Алмазного ли фонда»? Похоже было на то, что Борин не ошибся и Афанасий действительно навещал Эгерт. К нему, возможно, и перешли ценности, полученные ею от Галицкого.
Но если это так, кто тогда Елена Эгерт, любовница командира партизанского отряда «Смерть мировому капиталу!», и какие нити ее связывали с братом казначея «Алмазного фонда»?
Куда девалась Эгерт и где теперь обитает Афанасий?
Видимо, на все эти вопросы можно было бы найти ответы. Но, к сожалению, после того, как я ушел из Совета милиции, ценностями «Фонда» никто практически не занимался. Специальная группа, созданная для расследования ограбления Патриаршей ризницы, была расформирована, а у Московской уголовно-разыскной милиции, преобразованной к тому времени в уголовно-разыскной подотдел административного отдела Совдепа, забот и без того хватало. Достаточно сказать, что в Москве в 1918 году было зарегистрировано около четырнадцати тысяч преступлений, а вопрос о борьбе с вооруженными грабежами рассматривался под председательством Ленина на заседании Совнаркома.
Но как бы то ни было, а прекращать дело о розыске ценностей «Алмазного фонда», конечно, не следовало.
И вот теперь оно возобновлено Центророзыском.
Любопытно. Весьма любопытно.
– А чего, собственно, любопытного? – пожал плечами Рычалов, которого я навестил в день своего приезда. – Тогда нам было не до жиру, а теперь пришло время ликвидировать прежние огрехи. Все закономерно.
Детерминист по натуре, Рычалов во всем ухитрялся отыскивать закономерности. Случайности он исключал или относился к ним с настороженной подозрительностью человека, который понимает, что его хотят обмануть. В том, что слух о моей смерти не подтвердился, он тоже, кажется, усматривал закономерность. Во всяком случае, мое появление его не удивило и почти не нарушило привычный распорядок дня начальника отдела фронта Московского Совдепа. Рычалов отнюдь не собирался меня целовать – не уверен, что он когда-либо целовался даже с собственной женой. Не прервал он и беседу с командиром, который пытался получить для своей части партию керосиновых ламп.
– Заходи, Косачевский. Значит, живой? – сказал он и, подумав, добавил: – Это хорошо, что живой.
Я не мог не согласиться с ним.
– Садись. Через пять минут мы кончим.
Действительно, ровно через пять минут он проводил посетителя до дверей кабинета. Затем подошел ко мне и с таким видом, будто мы расстались только вчера, спросил:
– Как в Киеве идет сбор сапог для армии?
Второй вопрос касался нательного белья, а третий – портянок. Затем он посмотрел на часы – мое появление распорядком дня не предусматривалось – и предложил работу в отделе фронта.
Работа была не по мне.
– Очень важный участок, – сказал Рычалов, который любую работу рассматривал только с этой точки зрения.
– Липовецкий мне говорил, что Центророзыск занялся «Фондом»?
– Да, – подтвердил он, – постановление о прекращении дела отменено.
Рычалов уделил мне полчаса. И это убедительней любых слов свидетельствовало о том, как он меня любит, ценит и счастлив видеть живым и невредимым. Таким отношением к себе начальника отдела фронта мог похвастаться не каждый.
– Кстати, Ермаш тоже живет во 2-м Доме Советов, – сказал на прощание Рычалов. – Заглянешь к нему?
– Через недельку.
Но встретились мы значительно раньше. Во время обеда в громадной столовой 2-го Дома Советов, где из изящных серебряных мисок разливали в не менее изящные фарфоровые тарелки жидкий чечевичный суп, к нашему столу подошел бритоголовый плотный человек, одетый в кожаную куртку «Правь, Британия!», или, как ее еще именовали в Москве, «Подарочек английского короля» – иронический намек на поспешную эвакуацию английских войск из Мурманска, где на вещевых складах интервентов осталось много обмундирования, в том числе и кожаные куртки.
Это и был начальник Центророзыска республики Фома Васильевич Ермаш.
Архимандриту Димитрию Ермаш бы не понравился. От всего облика этого человека – от его походки, жестов, манеры говорить, слушать – исходила уверенность. А Александр Викентьевич не любил людей, которые слишком уверенно шагают по жизни. В этом, как, впрочем, и во многом другом, мы с ним расходились.
– Косачевский? – спросил Ермаш у Липовецкого и кивнул в мою сторону.
– Косачевский, – буркнул Зигмунд, не отрывая глаз от тарелки. Он терпеть не мог во время еды никаких разговоров. – Ты же небось уже все знаешь.
– Знаю, – подтвердил Ермаш, – мне Рычалов говорил. Ну, будем знакомы.
Он протянул мне руку.
– А ты вовремя воскрес из мертвых. Хочу с тобой поговорить об «Алмазном фонде». Не возражаете, если переберусь к вам?
Не дожидаясь ответа – кажется, Ермаш исходил из того, что его присутствию всегда и все должны быть рады, – он перенес свою тарелку с супом на наш столик.
Во время еды я несколько раз ловил на себе его изучающий взгляд.
После обеда он пригласил меня к себе.
– Если не возражаешь, давай потолкуем. – И точно так же, не дожидаясь ответа, поднялся из-за стола.
Мы отдали свои пустые тарелки судомойке, которая тут же опустила их в серебряную лохань с горячей водой, и поднялись к Ермашу.
Он жил двумя этажами выше. Через всю его комнату была протянута веревка. На ней сушилось выстиранное белье.
– Холостой?
– Как видишь. Только верней будет сказать – вдовец. С восемнадцатого вдовствую. Когда Пермь сдавали, жена брюхатой была… Ну и осталась по недомыслию бабьему… Вот так.
Как я имел возможность убедиться, Ермаш досконально изучил все материалы дознания не только по «Алмазному фонду», но и по Патриаршей ризнице. Он хорошо ориентировался во всех эпизодах дела, помнил фамилии свидетелей, названия драгоценностей и даже даты.
Он рассчитывал получить от меня сведения, которые по каким-либо причинам не были зафиксированы в документах. Но тут его ждало разочарование. Ничего, кроме алапаевской истории, я ему рассказать не мог. А деятельности брата Василия Мессмера в Алапаевске Ермаш особого значения не придал.
– С Афанасием, понятно, попытаемся раскрутить. Но я не очень-то верю, что через него мы на что-нибудь выйдем.
– Недаром же тебя Фомой окрестили, – пошутил я.
Ермаш лениво улыбнулся:
– Фома неверующий? Это ты в точку… А с чего его так прозвали? Когда-то в церковно-приходском учил, да запамятовал.
– Никак не хотел поверить в воскресение Христа, покуда своими собственными руками его раны не ощупал.
– Вот-вот, – кивнул Ермаш. – Так нам и толковали. А ведь правильный был апостол. Ежели все своими руками пощупаешь, не ошибешься.
Я спросил, что послужило поводом к возобновлению дела.
– Про Кустаря небось слышал? Вот от него все и пошло.
Кустарь была кличка Федора Перхотина, происходившего из крестьян Жиздринского уезда Калужской губернии.
До семнадцатого года Перхотин занимался ложкарным промыслом, то есть делал и продавал в Москве деревянные ложки. А после Февральской революции освоил более рискованную, но зато и более выгодную профессию налетчика.
Среди московских бандитов того времени Кустарь занимал довольно скромное положение. Куда ему было до таких прославленных знаменитостей, как Сашка Семинарист, Яков Кошельков, Сабан или Мишка Чума!
Он не участвовал в нападении на машину Ленина, в нашумевшем на всю Россию ограблении Сената, в налете на Народный комиссариат по военным делам. Кустарь предпочитал грабить квартиры и магазины, преимущественно ювелирные. К чужой жизни относился уважительно: на его совести было «всего» пять или шесть убийств.
И все же с этим налетчиком бандотдел МЧК и Московский уголовный розыск намучились больше, чем с Мишкой Чумой, Сашкой Семинаристом и Яковом Кошельковым. Секрет тут заключался не в удачливости, не в особом уме или хитрости ложкаря, а в его основательности.
С той же тщательностью, с какой он некогда вырезал ложки, Кустарь совершал и свои налеты. Иной на удачу понадеется, на русское авось. Другой поленится или лихость захочет показать. А Кустарь все делал на совесть, честно, добросовестно – не придерешься.
И еще. Став налетчиком, Кустарь по своей натуре остался мужиком. Уголовный мир с его обычаями и традициями был ему чужд. Он не посещал притонов Хитровки, не нюхал кокаина, не пользовался услугами профессиональных скупщиков краденого. И за месяц до моего возвращения в Москву Ермаш решил поручить розыск Кустаря своей бригаде «Мобиль», которая занималась особо важными делами.
Так бывший ложкарь удостоился чести оказаться под опекой одного из опытнейших работников сыска, Петра Петровича Борина.
Подход Борина к поставленной перед ним задаче был одновременно и прост, и психологически точен. Он исходил из того, что ни один бандит не может действовать без сообщников. Ему всегда потребуются наводчики и те, что смогут реализовать награбленное. Если Кустарь не имеет никаких дел с профессиональными уголовниками, значит, он пользуется услугами других людей, которым полностью доверяет. Скорей всего, это его земляки. На родине налетчика Борин собрал сведения об односельчанах и родственниках Перхотина.
Список жиздринцев, осевших в разное время в Москве, оказался обширным. Но после отсева в нем осталось несколько фамилий, в том числе фамилия Марии Степановны Улимановой, двоюродной тетки Перхотина, которая некогда занималась сбытом деревянных ложек оптовикам.
Борин установил за домом Улимановой наружное наблюдение. Оно ничего не дало. Тогда он пошел на определенный риск и произвел неожиданный обыск. Его результаты превзошли все ожидания. В обширном темном чулане обнаружили под тряпьем пачки денег, золотые и серебряные вещи. В том, что это добыча Кустаря, не было никаких сомнений. Тогда же в руки Борина попало и письмо, которое послужило поводом к возобновлению дела о розыске ценностей «Алмазного фонда». Это письмо было использовано как оберточная бумага. Аккуратный и педантичный Кустарь завернул в него золотые кольца…
– В том письме «Лучезарная Екатерина» поминается, – объяснил Ермаш. – Вот мы и ухватились.
«Лучезарная Екатерина» среди драгоценностей «Алмазного фонда» занимала такое же почетное место, как «Батуринский Грааль», «Два трона» и «Золотой Марк». Когда я в свое время поинтересовался у профессора Карташова ее стоимостью, он только усмехнулся: «Из тех вещей, что не покупаются и не продаются, Леонид Борисович. Уникум».
– А чье письмо? Кто писал?
– Покуда не установлено.
– Но адресат известен?
– Нет. Копать нужно, Косачевский. Глубоко копать.
– Кто же у тебя занимается… земляными работами?
– Борин и занимается. Кому ж еще?
Ермаш улыбнулся той простодушной улыбкой, которая меньше всего свидетельствует о простодушии.
– А хочешь, чтобы занялся я?
Такого лобового вопроса он не ожидал и несколько опешил.
– А ты не лыком шит, Косачевский.
– Это точно. Не лыком – дратвой.
– Я тут о тебе с Рычаловым беседовал…
– Ну и как?
– Что – как?
– Подхожу тебе?
Ермаш засмеялся:
– Иначе бы с тобой разговора не затевал.
– Ну, разговор-то, положим, затеял я. Ты все возле да около ходил.
– Пойдешь к нам начальником бригады «Мобиль»? – Надо подумать.
– А чего думать? Ты всю эту кашу с «Фондом» заварил, тебе ее и расхлебывать.
– Сними с веревки белье. Высохло.
– А ведь верно, – сказал он, – и впрямь просушилось. Выходит, не зря с тобой толковали: один добрый совет я от тебя уже получил. Ну так как? Договорились? Я поднялся:
– Отложим до завтра.
– Думать будешь?
– Ничего не поделаешь, – извинился я, – привычка.
Из описания драгоценностей «Алмазного фонда», выполненного по указанию заместителя председателя Московского совета народной милиции тов. Косачевского профессором истории изящных искусств Карташовым, приват-доцентом Московского университета Шперком, ювелирами Гейштором, Оглоблинским и Кербелем в апреле 1918 г.
«Лучезарная Екатерина» – первый экземпляр дамского ордена, учрежденного Петром Первым в ознаменование заслуг императрицы Екатерины в Прутском походе.
«Лучезарная Екатерина» сделана по эскизу императора придворным ювелиром Францем Мерлингом.
История ордена святой великомученицы Екатерины, или ордена Освобождения, такова.
Прутский поход сложился для Петра крайне неблагоприятно. Окруженному и прижатому к реке русскому войску грозила гибель. «Извещаю вам… – писал император Сенату 10 июля 1711 года, – что я, без особливыя Божия помощи, ничего инаго предвидеть не могу, кроме совершенного поражения, или что я впаду в турецкий плен».
А через три дня после этого письма турки сняли свои заслоны и беспрепятственно выпустили из прутского лагеря русские войска. Какую именно роль сыграла в происшедшем Екатерина, неизвестно. Но в манифесте о ее коронации Петр указывал: «Наша любезнейшая супруга, государыня императрица Екатерина великою помощницею была… а наипаче в Прутской кампании с турки… о том ведомо всей нашей армии…»
По уставу ордена святой великомученицы Екатерины (Освобождения), разработанному самим императором, «кавалерственные дамы» обязывались «освобождать одного христианина из порабощения варварского, выкупая за собственные деньги», что являлось, видимо, своеобразным намеком на участие самой Екатерины в освобождении окруженной русской армии во время Прутской кампании (по некоторым свидетельствам, Екатерина тогда отдала туркам все свои драгоценности).
Знаками ордена Петр установил крест с изображением святой великомученицы Екатерины и золотую восьмиконечную звезду. Надпись на красной с серебряной каймой ленте гласила: «За любовь и отечество».
По статуту орден не полагалось украшать драгоценными камнями. Однако для императрицы было сделано исключение. Овал в центре креста, который в дальнейшем покрывался обычной эмалью, был заполнен крупным рубином с резным изображением святой Екатерины, держащей в руках крест, а лучи восьмиконечной звезды окантовали бриллиантами весом от одного до двух каратов.
Вышеуказанный рубин, который обычно именуют «Гагаринским», принадлежал губернатору Сибири князю М.П. Гагарину. Губернатор подарил его Меншикову, а последний – Екатерине. «Гагаринский рубин», вес которого определялся в 32 карата, густого темного цвета, относится к числу рубинов, добываемых в Индии в Ратнапуро («Город рубинов»). По своим качествам может соперничать с лучшими рубинами в мире.
После смерти императрицы «Лучезарная Екатерина» (имеется в виду крест с «Гагаринским рубином», звезда была утеряна) перешла к ее брату, бывшему ямщику, получившему в год смерти Екатерины графский титул, Федору Самойловичу Скавронскому, а от него – к двоюродному брату императрицы Елизаветы, графу Мартыну Карловичу Скавронскому.
По слухам, перед революцией «Лучезарная Екатерина» принадлежала князю Юсупову.
Письмо неизвестного, обнаруженное инспектором бригады «Мобиль» то в. Бориным при обыске на квартире гр. Улимановой, имеющей жительство в бывшем доходном доме Оловяшникова по Свиньинскому переулку
Здравствуй, Алексей!
Пересылаю тебе по прежним каналам через Заику уже третье письмо, но от вас, кроме той записки, которая вселила в меня столько надежд, ничего не получил. Впечатление, что цепочка связи где-то порвалась. Надеюсь, произошло это без участия Красавца. Избави бог, чтобы наша почта оказалась у него в руках.
Похоже, он водит вас за нос. Не исключаю и ловушку. Когда снова будете выходить на связь с ним, примите меры предосторожности.
Мое положение улучшилось. Пока это единственный реальный результат. Сижу в одиночке. В нарушение тюремной инструкции мне разрешено днем спать, а также пользоваться чернилами и бумагой. Избиения прекратились. Короче говоря, ко мне относятся, как к курице, которая несет золотые яйца. Покуда она их несет, разумеется…
Допрашивает он меня по-прежнему ежедневно, преимущественно по ночам, но уже без кровопусканий, деликатно. Дает понять, что все это пустая формальность. Пожалуй, так оно и есть.
Допросы начинаются традиционно: кто продавал нам оружие, как я его транспортировал, где находится перевалочная база и так далее. Затем он записывает мои столь же традиционные ответы человека, по ошибке оказавшегося за решеткой.
Закончив официальную часть, Красавец неизменно переходит к разговору «по душам». Темы самые разнообразные, но без «Лучезарной Екатерины», разумеется, не обходится. За время Гражданской войны он поднаторел не только в пытках, но и в ювелирном деле – формы огранки драгоценных камней, скань, финифть…
Несколько раз Красавец исподволь пытался узнать что-нибудь о тебе. Особенно его интересует, находишься ли ты постоянно в городе или бываешь здесь наездами. Это не может не настораживать. Подлец что-то замышляет.
Вчера напомнил ему об его обещании. Он стал сетовать на различные причины, которые связывают ему сейчас руки, а закончил милой шуткой: во сколько я оцениваю свою голову?
Я ответил, что недорого.
«Скромничаете, дорогой, скромничаете!» – И стал перечислять тех, с кем ему нужно будет поделиться.
Список получился длинный…
Боюсь, Алексей, что моя голова окажется тебе не по карману.
Аристократа видел всего лишь раз – на допросе. Они на «ты». Но, кажется, Красавец ему не оченъ-то доверяет. Признаюсь, что Аристократ мне особого доверия тоже не внушает. Такое впечатление, что он успел начисто забыть, для чего его сюда направили. Впрочем, может быть, я к нему несправедлив. Тюрьма обостряет подозрительность.
Но пора кончать. В коридоре шум – похоже, повели на убой очередную партию.
Привет товарищам.
P.S. Если со мной что произойдет, переправь мое письмо матери. Оно у Заики. Выругай меня еще раз за сентиментальность – и переправь.
Глава 2
Первые шаги и первые сюрпризы
1На следующее утро Ермаш постучал в дверь нашего номера. Он был чисто выбрит и щеголеват. Английская кожаная куртка сидела на нем как влитая.
– Подумал?
– Подумал.
Мое решение он воспринял как нечто само собой разумеющееся: Ермаш относился к числу тех, которым все удается.
– Значит так, – сказал он, – сейчас я еду на совещание, в Совдеп. Пробуду там час, от силы – полтора. А оттуда – к себе. Буду тебя ждать.
Хватка у Ермаша была железная. Кажется, Центророзыску повезло с начальником.
– Окрутил, выходит? – спросил Зигмунд, когда дверь за Ермашом закрылась, и меланхолично заметил: – Единственно, что люди охотно делают, – это глупости.
На Липовецкого теория Борина не распространялась. К своей душе он сыщика и близко не подпускал. Как и некоторые другие бывшие политкаторжане, Зигмунд относился к людям этой профессии с предубеждением человека, которого всю жизнь выслеживали, ловили, допрашивали и обыскивали.
Я его мог, конечно, понять. Нечто похожее испытывал и я в семнадцатом, когда меня вопреки моему желанию назначили заместителем председателя Совета милиции.
Но это было в семнадцатом, два с половиной года назад. Много с того времени и воды утекло, и крови, и слюнявых иллюзий.
Ермаша с Рычаловым роднило одно – точность. Когда я приехал в Центророзыск, он уже был на месте. Быстро ввел меня в курс дел, которыми занималась бригада, представил сотрудников. И меньше чем через час я уже получил возможность уединиться с Бориным.
На письмо, о котором мне говорил Ермаш, я особых надежд не возлагал. И все же оно меня разочаровало.
Где все происходило – в Перми, Киеве, Екатеринбурге, Ростове, Омске?
В каком году?
Кто такие Алексей и сам автор письма – большевики, правые эсеры, анархисты, боротьбисты или максималисты?
У кого находилась тогда «Лучезарная Екатерина» – у друзей автора письма или у Красавца, офицера контрразведки?
Как письмо попало в Москву? Кто и с какой целью привез его сюда?
Было, конечно, соблазнительно перебросить мостик от письма неизвестного к тем событиям в Екатеринбурге и Алапаевске, о которых мне рассказывал Черняк. Тогда можно было бы хоть за что-то ухватиться. Но я знал: предположение, основанное на предположении, плохая подпорка в разыскной работе. Мостик должен опираться на нечто реальное, вещественное. А этого реального у нас не было. По сути, ничего не было, кроме предположений, нагромождающихся на те же предположения.
– Само по себе письмо нам покуда ничего не дает. Одна игра воображения, Леонид Борисович! – сказал Борин, безошибочно читая мои мысли. – Плясать надо не от него, а от Кустаря и Улимановой.
– Рассчитываете, что допляшетесь до чего-нибудь путного?
Борин огладил вконец поседевшую бородку:
– Смею надеяться, Леонид Борисович. – Он достал из серебряного портсигара с монограммой папироску, покрутил ее в пальцах и вновь положил в портсигар: с куревом в Москве было небогато. – Только плясать, понятно, с толком надлежит, на трезвую голову.
– Не слишком топать и поменьше руками размахивать?
– Вот, вот. Авось до чего путного, как вы изволили выразиться, и допляшемся.
– Ну что ж, для разминки можно и поплясать, – согласился я. – А пока расскажите мне об Улимановой. Ведь вы пляску без меня начали.
Оказалось, что Улиманова, некогда содержавшая небольшое белошвейное заведение на Солянке, хотя и не была профессиональной преступницей, но все-таки числилась до революции в канатчицах. Канатчиками или канатчицами в Московской сыскной полиции называли тех, кто, занимаясь временами «противузаконной» деятельностью, ухитрялся так ловко «ходить по канату», что ни разу не попадал не только в тюрьму, но и в участок. От случая к случаю в полицию поступали сведения, что Улиманова приторговывает наркотиками, а в ее квартире организован тайный игорный притон – «мельница». Но уличить эту оборотистую даму не могли, а может, и не очень стремились.
По мнению Борина, Улиманова оказывала помощь Кустарю уже не первый год. Но встречались они редко, только в случаях крайней необходимости.
Причастность Улимановой и бывшего ложкаря к событиям, описанным в письме, представлялась маловероятной. Скорей всего, письмо попало к Кустарю случайно во время очередного налета вместе с вещами, представляющими реальную ценность. Оно могло, например, находиться в портфеле, где лежали деньги. И налетчик не выбросил его лишь потому, что нашел для него практическое применение – чего зря бумаге пропадать?
Люди, у которых хранилось это письмо, могли бы поведать нам немало интересного. Но кто они и где их искать?
На эти вопросы мог ответить только сам Кустарь. А он отнюдь не торопился засвидетельствовать нам свое почтение…
Удастся ли его взять?
Обыск на квартире Улимановой мог его вспугнуть, согнать с насиженного места. В конце концов, налетчика ничто не удерживало в Москве. Но даже если он останется в городе, то шансов разыскать его тоже не так уж много.
Однако Борин не разделял моих опасений.
– Мария Степановна, понятно, встревоженна, – сказал он, – хотя обошлись мы с ней честь по чести: и выпустили, и вещички вернули, и за напрасное беспокойство извинения принесли – в дурачков, словом, сыграли. А Кустарь, осмелюсь доложить, в неведении пребывает.