Уже в этом первом труде сказался творческий ум Маркса даже и там, и в особенности там, где, в частностях, можно оспаривать его понимание Эпикура. Ибо возражать можно, собственно, только против того, что Маркс глубже продумал основной принцип Эпикура и сделал из него более ясные выводы, чем сам Эпикур. Гегель называл эпикурейскую философию принципиально непродуманной. Ее родоначальник, как всякий самоучка, придавал большее значение обычной жизненной речи, не прибегал, конечно, к спекулятивным ухищрениям гегелевской философии, при помощи которых разъяснял эпикуреизм Маркс. Диссертация Маркса – аттестат зрелости, выданный учеником Гегеля самому себе; он уверенно пользовался диалектическим методом, и его язык обнаруживает ту твердую силу, которая все же была присуща Гегелю, но которую давно утратили его ученики.
Однако в этом своем труде Маркс стоит еще целиком на идеалистической почве гегелевской философии. Читателя наших дней с первого взгляда наиболее поражает неодобрительное суждение о Демокрите. Маркс говорит о нем, что он лишь выдвинул гипотезу, которая является результатом опыта, а не действенной его силой и потому остается без осуществления и в дальнейшем не определяет собою реального исследования природы. В противоположность своему отношению к Демокриту, Маркс восхваляет Эпикура, говоря, что он создал науку об атомах, несмотря на произвольное толкование им физических явлений и несмотря на его отвлеченно обособленное самосознание; оно, как признает и сам Маркс, уничтожает подлинную науку, поскольку обособленность не является господствующим началом в природе вещей.
В наши дни уже нет надобности доказывать, что, поскольку учение о бесконечно малых телах и о возникновении всех явлений путем движения их легло в основу современного научного исследования, поскольку им объясняются законы распространения звука, света, тепла, химические и физические изменения в вещах, пионером этой науки был Демокрит, а не Эпикур. Но для тогдашнего Маркса философия, или, вернее, философия понятия, была в такой мере наукой, что привела его к взгляду, которого мы теперь даже не поняли бы, если бы в нем не сказалась также основа существа Маркса.
Жить всегда значило для Маркса работать, а работать всегда значило бороться. От Демокрита его отталкивало отсутствие «действенного начала»; в этом, как он говорил впоследствии, «главный недостаток всего доныне существовавшего материализма», который рассматривал предмет, действительность, чувственность лишь в форме объекта или в форме созерцания, а не субъективно, не как практическую деятельность человека. В Эпикуре же Маркса притягивало именно «действенное начало», побуждавшее этого философа восставать против гнетущей силы религии и дерзостно противиться ей,
Не пугаясь ни молний, ни гнева богов,Ни ворчанья сердитых небес…Огневым и необузданным боевым задором дышит предисловие, которым Маркс намеревался снабдить свою диссертацию, посвятив ее тестю: «Философия, пока хоть одна капля крови бьется в ее все покоряющем, абсолютно свободном сердце, всегда будет взывать вместе с Эпикуром к своим противникам, говоря им: «Безбожен не тот, кто презирает богов толпы, а тот, кто держится суждений толпы о богах». Философия открыто разделяет признание Прометея:
Проще говоря, я ненавижу всех богов.Тем же, которые жалуются на изменившееся, видимо, к худшему положение философии в обществе, она отвечает, как Прометей посланнику богов Гермесу:
Уверен будь, я свой несчастный жребийНа барщину твою не променял бы.«Прометей – величайший святой и мученик в философском календаре» – так заключает Маркс свое задорное предисловие, испугавшее даже его друга Бруно Бауэра. Но то, что казалось Бауэру «излишним задором», было на самом деле исповедью человека, которому суждено было стать вторым Прометеем по своим страданиям так же, как и по своей борьбе.
«Анекдоты» и «Рейнская газета»
Не успел Маркс положить в карман свой университетский диплом, как его жизненные планы, связанные с получением этого диплома, разрушились вследствие новых насилий, учиненных романтической реакцией.
Летом 1841 г., под давлением Эйхгорна, богословские факультеты принялись постыдно травить Бруно Бауэра за его критику Евангелия. Кроме университетов в Галле и Кёнигсберге, все другие изменили принципу академической свободы, и Бауэру пришлось сдаться. Но этим закрывалась и для Маркса всякая возможность оставаться при Боннском университете.
Одновременно провалился и план издания радикальной газеты. Новый король был сторонник свободы прессы; по его требованию выработан был смягченный цензурный устав, опубликованный в конце 1841 г. Но король ставил при этом условием, чтобы свобода печати не выходила за пределы, предоставленные ей романтическим капризом. Тем же летом 1841 г. он показал, как понимает свободу прессы; по его распоряжению Руге предписывалось издавать свои «Ежегодники», печатавшиеся в Лейпциге у Виганда, под прусскою цензурой; в противном случае ему грозило запрещение журнала в прусских владениях. Это настолько просветило Руге насчет «свободной и справедливой Пруссии», что он переселился в Дрезден и там, с июля 1841 г., стал издавать свой журнал под названием «Немецкий ежегодник». С этого времени тон его издания сделался более резким, чем прежде; тогда Бауэр и Маркс, которым раньше именно этой резкости в нем недоставало, решили сотрудничать в его журнале вместо того, чтобы основывать свой собственный.
Свою докторскую диссертацию Маркс не напечатал. Непосредственная цель ее отпала, и, по позднейшему заявлению автора, напечатание откладывалось до того времени, когда эта работа займет надлежащее место в общем изложении философии эпикурейцев, стоиков и скептиков; но выполнению замысла Маркса помешали «политические и философские занятия совсем иного рода».
К этим занятиям относилась прежде всего попытка доказать, что не только старик Эпикур, но и старик Гегель был завзятым атеистом. В ноябре 1841 г. Виганд издал «ультиматум», озаглавленный «Трубы Страшного Суда над Гегелем, атеистом и антихристом». Под маской оскорбленного в своих правоверных чувствах автора этот анонимный памфлет оплакивал в тоне библейских пророков атеизм Гегеля, доказывая весьма убедительно выдержками из его сочинений, что он действительно был атеист. Памфлет произвел сенсацию, тем более что вначале никто, даже Руге, не догадывался, кто скрывается за маской. Оказалось, что «Страшный Суд» был написан Бруно Бауэром, который, вместе с Марксом, намеревался продолжить свой критический разбор Гегеля и доказать наглядно, на его «Эстетике», «Философии права» и других произведениях, что не старо-, а младогегельянцы унаследовали истинный дух учителя.
Тем временем памфлет был запрещен к продаже, и издатель противился выпуску второго номера; вдобавок Маркс заболел, а тесть его уже три месяца не вставал с постели и 3 марта 1842 г. скончался. Ввиду всех этих обстоятельств Марксу не удавалось «написать ничего путного». Однако «маленькую статейку» он все же послал Руге 10 февраля 1842 г. и предоставил себя, по мере сил, в распоряжение «Немецкого ежегодника». Темой статьи был обновленный и смягченный по королевскому приказу цензурный устав. Этой статьей Маркс начал свою политическую карьеру; он подверг новый устав уничтожающей критике, шаг за шагом доказывая его логическую бессмысленность под оболочкой романтической напыщенности. Это резко противоречило ликованию «мнимолиберальных» филистеров и даже многих младогегельянцев, уже «вообразивших, будто солнце стоит высоко на небе», так они обрадовались «королевским воззрениям», высказанным в уставе.
К рукописи приложено было письмо, в котором Маркс просил поспешить с печатанием, «если цензура не зарежет моей цензуры». Предчувствие не обмануло его. 25 февраля Руге ответил ему, что «Немецкий ежегодник» отдан под строжайшую цензуру; «ваша статья стала невозможностью». Руге писал далее, что у него много таких, поневоле непринятых, статей и он даже намерен эту коллекцию «отборно красивых и пикантных вещей» выпустить в свет в Швейцарии, под названием «Anecdota philosophica». Маркс, в письме от 5 марта, чрезвычайно одобрил этот план. «При внезапном возрождении саксонской цензуры, – писал он, – заранее следовало предвидеть невозможность напечатать мою статью о христианском искусстве, которая должна была появиться как продолжение „Страшного Суда“». Он предложил поместить статью в измененной редакции в «Анекдотах» и обещал для того же сборника критику гегелевского естественного права, поскольку оно касается внутренней политики, направленную против конституционной монархии, как противоречивого строя, самоупраздняющегося по своему двойственному существу. Руге охотно принял все его предложения, но кроме статьи о цензурном уставе ничего не получил.
В письме от 20 марта Маркс говорит, что ему бы хотелось освободить статью о христианском искусстве от библейски-напыщенного тона и докучной связанности с изложением Гегеля и подойти к вопросу с более свободной и более основательной критикой; он обещает сделать это к половине апреля. 27 апреля он пишет, что статья «почти готова», и просит Руге подождать всего несколько дней; он прибавляет, что пришлет статью в извлечении, так как в работе она разрослась чуть не в целую книгу. Затем, 9 июля, Маркс пишет, что не пытался бы оправдываться, если бы за него не говорили «неприятные внешние события»; при этом он даст слово не браться ни за какое дело, пока не кончит статьи для «Анекдотов». Наконец, в письме от 21 октября Руге пишет, что «Анекдоты» готовы и выйдут в издании «Литературного бюро» в Цюрихе; для статьи Маркса он все же приберег местечко, хотя Маркс до сих пор кормил его больше надеждами, чем их выполнением; но он отлично понимает, что Маркс может сделать очень много, если только возьмется за дело.
Подобно Кеппену и Бруно Бауэру, Руге, который был на шестнадцать лет старше Маркса, питал глубокое уважение к его молодому таланту, хотя Маркс и подвергал жестоким испытаниям его редакторское терпение. Удобным автором Маркс не был никогда, ни для своих сотрудников, ни для издателей; но никому из них в голову не приходило приписать небрежности или лени задержки, которые объяснялись лишь чрезмерной полнотою мыслей и ненасытной самокритикой.
В данном случае выступало новое обстоятельство, оправдывавшее Маркса и в глазах Руге: Маркс захвачен был интересами несравненно более волнующими, чем философия. Своей статьей о цензурном уставе он вступил на путь политической борьбы и продолжал ее теперь в «Рейнской газете», вместо того чтобы прясть по-прежнему философскую нить в «Анекдотах».
«Рейнская газета» стала выходить в Кёльне с 1 января 1842 г. Вначале она была не оппозиционным, а скорее правительственным органом. Со времени епископских волнений в Кёльне в тридцатых годах «Кёльнская газета», имевшая восемь тысяч подписчиков, защищала притязания ультрамонтанской партии, чрезвычайно могущественной на Рейне и доставлявшей немало хлопот королевским жандармам. Делалось это не из священного воодушевления и преданности католицизму, а из коммерческих соображений, в угоду читателям, ибо они не признавали благодати, исходившей из Берлина. Монополия «Кёльнской газеты» держалась очень крепко; издатель устранял всех конкурентов, покупая их газеты, даже когда их субсидировали из Берлина. Та же участь грозила и «Рейнской всеобщей газете». Она получила разрешение на издание в декабре 1839 г., при чем разрешение было дано именно с целью подорвать единодержавие «Кёльнской газеты». В последнюю минуту, однако, образовалось акционерное общество зажиточных обывателей Кёльна для коренного преобразования газеты. Власти этому покровительствовали и временно сохранили за газетой, переименованной в просто «Рейнскую», разрешение, выданное ее предшественнице.
Кёльнская буржуазия отнюдь не имела в виду противодействовать прусским властям, все еще чужим для населения рейнских провинций. Дела шли хорошо, и буржуазия забыла о своих французских симпатиях; а когда основался таможенный союз, она даже стала требовать господства Пруссии над всей Германией. Политические притязания ее были крайне умеренные; на первом плане стояли экономические требования, клонившиеся к облегчению условий капиталистического производства на Рейне, уже тогда высоко развитого: бережливость в управлении государственными финансами, развитие железнодорожной сети, понижение судебных пошлин и почтового тарифа, общий флаг и общие консулы для государств, входящих в состав таможенного союза, и прочие обычные пожелания буржуазии.
Оказалось, однако, что двое молодых людей, которым поручено было составить редакцию, референдарий Георг Юнг и асессор Дагоберт Оппенгейм, были ярыми младогегельянцами и находились под влиянием Мозеса Гесса, также рейнского купеческого сына; помимо гегелевской философии он ознакомился также и с французским социализмом. Сотрудников они вербовали среди своих единомышленников; из них Рутенберг вошел даже в состав редакции, и ему поручено было заведование внутренним отделом. Его рекомендовал Маркс, которому эта рекомендация не принесла много чести.
Маркс, по-видимому, стоял с самого начала очень близко к «Рейнской газете». В конце марта он собирался переселиться из Трира в Кёльн, но тамошняя жизнь казалась ему слишком шумной, и он основался в Бонне, откуда Бруно Бауэр тем временем уехал: «Жаль, если бы здесь никто не остался досаждать праведникам». Из Бонна Маркс начал писать свои статьи в «Рейнской газете» и скоро затмил всех прочих сотрудников.
Газета сделалась органом младогегельянцев первоначально благодаря личным взглядам и связям Юнга и Оппенгейма; все же трудно допустить, что это произошло без согласия, а тем более ведома владельцев предприятия. Последние отлично понимали, что более даровитых сотрудников в тогдашней Германии им было не найти. К Пруссии младогегельянцы относились даже почти слишком дружественно, а то, что в их статьях могло казаться непонятным или же подозрительным кёльнской буржуазии, она, по всей вероятности, объясняла невинным чудачеством. Как бы то ни было, но пайщики не заявляли никаких протестов, когда, в первые же недели существования газеты, из Берлина стали сыпаться жалобы на «разрушительное направление» газеты, а в конце первой четверти года ей пригрозили запрещением. В Берлине особенно испугались, когда в газете появился Рутенберг; он слыл опасным революционером и состоял под строгим политическим надзором; еще в мартовские дни 1848 г. Фридрих Вильгельм IV дрожал перед ним, считая его главным зачинщиком революции. И если сокрушительный удар был отложен на время, то этим газета была прежде всего обязана министру народного просвещения: при всей своей реакционности Эйхгорн стоял за необходимость противодействовать ультрамонтанским тенденциям «Кёльнише цайтунг»; направление «Рейнской газеты» он считал, пожалуй, «еще более опасным», но полагал, что идеи ее не могут соблазнить людей, которые стоят на твердой почве в жизни.
В этом, конечно, меньше всего можно было упрекнуть статьи, которые писал для «Рейнской газеты» Маркс; его практическое отношение к каждому вопросу, по-видимому, более мирило пайщиков газеты с младогегельянством, чем статьи Бруно Бауэра или Макса Штирнера. Иначе непонятно было бы, почему, уже через несколько месяцев после появления первой его статьи, в октябре 1842 г., они предложили ему стать во главе газеты.
Здесь Маркс впервые выказал свое несравненное умение исходить из реального положения вещей и вносить движение в окаменелую жизнь, заставляя всех плясать под свою дудку.
Рейнский ландтаг
В ряде больших статей, всех числом пять, Маркс взялся осветить деятельность рейнского провинциального ландтага, ровно за год до того заседавшего девять недель в Дюссельдорфе. Провинциальные ландтаги были бессильными фиктивными представительными учреждениями, которыми прусский король пытался прикрыть тот факт, что он нарушил обещание 1815 г. и не дал стране конституции. Заседали они при закрытых дверях и имели голос разве только в обсуждении мелких общинных дел. С тех пор как в 1837 г. начались в Кёльне и Познани столкновения с католической церковью, ландтаги вообще больше не созывались; от рейнского и познанского ландтагов можно было еще скорее, чем от других, ждать оппозиции, хотя бы и в ультрамонтанском направлении.
От всяких уклонений в сторону либерализма эти почтенные учреждения были застрахованы уже тем, что непременным условием избрания в ландтаг было владение землей; при этом половину всего состава ландтага составляли дворяне-землевладельцы, треть – городское население, имевшее земельный ценз, и одну шестую – крестьяне. Впрочем, этот достойный принцип не проводился в полной своей красоте во всех провинциях, и как раз во вновь завоеванных рейнских землях пришлось сделать некоторые уступки духу времени; все же и там дворянство владело больше чем третью всех голосов в ландтаге, а так как решения принимались большинством двух третей всего состава, то нельзя было ничего провести против воли дворянства.
Городской земельный ценз был еще ограничен условием, чтобы земля находилась не менее десяти лет во владении избираемого; кроме того, правительство имело право не утвердить выбор любого городского служащего.
К этим ландтагам все относились с презрением; но все же Фридрих Вильгельм IV, вступив на престол, вновь созвал их на 1841 г. Он даже несколько расширил их права, – впрочем, лишь с целью надуть кредиторов государства, которым еще в 1820 г. дано было обязательство заключать новые займы лишь с согласия и под гарантией государственных чинов дальнейшего созыва. В своей знаменитой брошюре Иоганн Якоби обратился к провинциальным ландтагам, убеждая их требовать, как своего права, чтобы король выполнил обещание дать конституцию; но ландтаги оставались глухи к его призыву.
Даже рейнский ландтаг бездействовал, и притом как раз по церковно-политическому вопросу, внушавшему правительству наиболее опасений. Большинством двух третей голосов он отклонил предложение, вполне естественное и разумное как с либеральной, так и с ультрамонтанской точки зрения, – или предать суду незаконно арестованного кёльнского архиепископа, или вернуть его в его епархию. Вопрос о конституции вообще не затрагивался; с присланной же ему из Кёльна петицией, покрытой тысячью, если не больше, подписей и требовавшей свободного доступа публики на заседания ландтага, ежедневных и несокращенных газетных отчетов о заседаниях, свободного обсуждения в официозах того, что говорилось на этих заседаниях, и, наконец, закона о печати вместо цензуры, ландтаг поступил самым жалким образом. Он ходатайствовал перед королем лишь о разрешении называть имена ораторов в отчетах о заседаниях ландтага, а также не об упразднении цензуры с заменою ее законом о печати, а лишь о цензурном законе, который бы обуздал произвол цензоров. Трусость ландтага потерпела заслуженную судьбу – король отказал даже в этом.
Ландтаг оживал лишь тогда, когда дело касалось интересов землевладения. Правда, о восстановлении феодального величия напрасно было и думать. Всякие попытки в таком направлении были ненавистны населению рейнских земель; оно их не потерпело бы, как доносили о том в Берлин чиновники, присылаемые на Рейн из восточных провинций. Особенно крепко держалось население рейнских провинций за право свободного дележа земли, не поступаясь им ни в пользу дворянства, ни в пользу «крестьянского сословия», хотя это дробление до бесконечности, как не без основания предостерегало правительство, и угрожало привести к распылению земельного фонда. Предложение правительства поставить известные пределы дележу земли, «в видах сохранения сильного крестьянского сословия», было отклонено большинством 49 голосов против 8. Зато ландтаг вознаградил себя на внесенных правительством законах о самовольной рубке леса и всякого рода браконьерстве; тут уж законодательная власть без стыда и совести служила частным интересам крупного землевладения.
Маркс творил суд над рейнским ландтагом по заранее выработанному обширному плану. Первая серия, из шести больших статей, была посвящена прениям о свободе печати и опубликовании прений ландтага. Разрешение оглашать их в печати, не называя имен ораторов, было одной из маленьких реформ, которыми король пробовал подбодрить ландтаги; но он натолкнулся при этом на сильнейшее сопротивление в самих ландтагах. Правда, рейнский ландтаг не заходил так далеко, как бранденбургский и померанский, просто отказавшиеся печатать протоколы своих заседаний; но он тоже обнаружил нелепое самомнение и усматривал в избранниках народа существа высшего порядка, не подлежащие прежде всего критике собственных избирателей. «Ландтаг не выносит дневного света. Во мраке частной жизни нам удобнее и уютнее. Раз целая провинция выказывает полное доверие отдельным личностям, вверяя им защиту своих прав, то само собой разумеется, что эти отдельные личности милостиво удостаивают принять доверие провинции; но было бы поистине безумно требовать, чтобы они платили тою же монетой и доверчиво отдавали самих себя, свою личность и жизнь на суд провинции». Маркс с обаятельным юмором вышучивал этот «парламентский кретинизм», как он его называл впоследствии, с самого момента его возникновения и всю свою жизнь не выносил его.
Меч, поднятый Марксом в защиту свободы печати, был сверкающий и острый, как ни у одного публициста до и после него. Руге без всякой зависти признавал, что «никогда еще не было сказано ничего более глубокого и не может быть сказано ничего более основательного о свободе печати и в ее защиту. Мы должны поздравить себя с появлением в нашей публицистике статьи, свидетельствующей о столь основательном образовании, размахе и умении превосходно разбираться в обычной путанице понятий». В одном месте Маркс между прочим говорит о привольном, ласковом климате своей родины, и на этих статьях о ландтаге до сих пор лежит светлый отблеск, точно от игры солнечных лучей на прирейнских холмах, покрытых виноградниками. Гегель говорил о «жалкой, все разлагающей субъективности дурной прессы», Маркс же возвращался к буржуазному просвещению, доказывая в «Рейнской газете», что философия Канта – это немецкая теория французской революции; но он возвращался к этому вопросу, обогащенный всеми политическими и социальными перспективами, которые ему открывала историческая диалектика Гегеля. Достаточно сравнить его статьи в «Рейнской газете» с «Четырьмя вопросами» Якоби, чтобы увидеть, как далеко вперед ушел Маркс. О королевском обещании конституции в 1815 г., о котором твердит Якоби, видя в нем альфу и омегу всего конституционного вопроса, Маркс не считал нужным даже упомянуть.
Маркс превозносил свободную печать, как открытые глаза народа, в противоположность подцензурной печати с ее основным пороком, лицемерием, из которого вытекают все прочие недостатки, в том числе и отвратительный даже с эстетической точки зрения порок пассивности; но он не закрывал глаза на опасности, грозившие и свободной печати. Один оратор, из представителей городов, требовал свободы печати как составной части свободы промыслов, и Маркс писал, возражая ему: «Разве печать, унизившуюся до положения ремесла, можно считать свободной? Правда, писателю нужно зарабатывать, чтобы иметь возможность существовать и писать, но он не должен существовать и писать только для того, чтобы зарабатывать… Первое условие свободы печати – не быть ремеслом. Если писатель низводит ее на степень материального средства к жизни, то в наказание за внутреннюю несвободу он заслуживает и внешней кары в виде цензуры, или, вернее, уже самое существование его становится для него карой». Всею своею жизнью Маркс подтвердил то, что он требует от писателя: чтобы труд писателя всегда был самоцелью и менее всего средством к жизни для него и других – настолько, что, если понадобится, писатель обязан жертвовать собственным существованием во имя своего труда.
Вторая серия статей о рейнском ландтаге была посвящена «архиепископской истории», по выражению Маркса в письме к Юнгу. Вся серия целиком была зарезана цензурой и не появилась в печати и потом, хотя Руге и предлагал поместить ее в «Анекдотах». 9 июля 1842 г. Маркс пишет Руге: «Не думайте, что мы живем в политическом Эльдорадо. Нужно много упорства и выдержки, чтоб издавать такую газету, как «Рейнская». Моя вторая статья о ландтаге, касающаяся церковных смут, вычеркнута цензурой. Я доказал в ней, что защитники государства стали на точку зрения церкви, а защитники церкви на государственную точку зрения. Инцидент этот тем более неприятен «Рейнской газете», что глупые кёльнские католики попались бы в ловушку, и защита архиепископа могла поднять подписку. Вы не можете себе представить, какие низости проделывали эти насильники и как вместе с тем глупо они вели себя по отношению к правоверному упрямцу. Но дело увенчалось успехом: кончилось тем, что Пруссия на глазах всего света облобызала папскую туфлю, и наши правительственные машины ходят по улицам, не краснея». Эта заключительная фраза относится к тому факту, что Фридрих Вильгельм IV, обладавший романтическими наклонностями, вступил в мирные переговоры с римской курией, а та в благодарность ответила ему пощечиной по всем правилам ватиканского искусства.