Если Маркс примыкал этими мыслями к своей статье по еврейскому вопросу, то силезское восстание ткачей быстро подтвердило его слова о вялости классовой борьбы в Германии. В «Кёльнской газете», говорил он, теперь больше коммунизма, чем прежде в «Рейнской», как писал ему его приятель Юнг из Кёльна. «Кёльнская газета» открыла подписку в пользу семей павших или захваченных ткачей; для той же цели собрано было сто талеров у высших чиновников и самых богатых купцов города на прощальном обеде в честь правительственного президента; вся буржуазия проявляет участие к опасным мятежникам; «то, что у вас немного месяцев тому назад считалось смелой и совершенно новой постановкой вопроса, превратилось уже почти в бесспорность общего места». Маркс указывал на общее участие к ткачам, видя в этом довод против пренебрежительного отношения к восстанию со стороны Руге; но его все же не обманывало «слабое противодействие буржуазии социальным устремлениям и идеям». Он предвидел, что рабочее движение задушит внутренние политические столкновения и рознь в господствующих классах и обратит на себя всю вражду в области политики, когда обретет решительную власть. Маркс раскрыл глубочайшую разницу между буржуазной и пролетарской эмансипацией, доказав, что первая продукт общественного благополучия, вторая – общественной нужды. Оторванность от политической государственности – истинная причина буржуазной революции, оторванность от человеческой сущности, от истинной общей сущности человека – причина революции пролетарской. Насколько оторванность от человеческой сущности безусловно общее, невыносимее, страшнее, насколько она связана с большими противоречиями, чем оторванность от политической государственности, настолько и уничтожение ее, даже в таком частичном случае, как силезское восстание ткачей, тем более необъятно, чем человек беспредельнее гражданина, и человеческая жизнь более всеобъятна, чем жизнь политическая.
Отсюда следует, что Маркс совершенно иначе судил об этом восстании, нежели Руге. «Вспомним прежде всего песню ткачей, этот смелый лозунг борьбы; пролетариат метко, беспощадно и мощно провозглашает в ней свою противоположность обществу, основанному на частной собственности. Силезское восстание началось как раз с того, чем кончались восстания французские и английские: с сознания пролетариатом своей сущности; это превосходство сказалось в самом способе действия. Уничтожали не только машины, этих соперников рабочего, но и торговые книги – знаки собственности; и в то время, как все другие движения обращены были прежде всего против хозяев предприятий, то есть против видимого врага, это движение обратилось также против банкира – скрытого врага. И наконец, ни одно английское рабочее восстание не было проведено с таким мужеством, с такой рассудительностью и выдержкой, как это».
В связи с силезским бунтом Маркс напоминает о гениальных произведениях Вейтлинга, который в теоретическом отношении иногда шел дальше Прудона, хотя и уступал ему в выполнении. «Разве у буржуазии, включая ее философов и ученых, есть нечто равное „Гарантиям гармонии и свободы“ Вейтлинга по вопросу об эмансипации буржуазии, то есть политической эмансипации? Если сравнить сухую боязливую посредственность немецкой политической литературы с этим широким по своему захвату и блестящим литературным выступлением немецких рабочих, если сравнить исполинские детские сапоги пролетариата со стоптанными карликовыми политическими сапогами немецкой буржуазии, то можно предсказать немецкой золушке, что она достигнет гигантского роста». Маркс называет немецкий пролетариат теоретиком европейского пролетариата, английский пролетариат его национальным экономом, а французский – политиком.
То, что Маркс говорил о произведениях Вейтлинга, подтвердилось суждением потомства. Они были гениальны для своего времени, тем более гениальны, что немецкий портняжный подмастерье – до Луи Блана, Кабэ и Прудона и гораздо более действенно, чем они, – подготовил соглашение между рабочим движением и социализмом. Более странно то, что Маркс говорит об историческом значении силезского рабочего восстания. Он приписывает ему стремления, наверное совершенно чуждые ему. По-видимому, Руге вернее оценил мятеж ткачей, увидев в нем только голодный бунт, лишенный более глубокого значения. Все же, как и в прежнем их споре о Гервеге, в этом случае еще ярче сказалось, что вина филистеров перед гениями заключается в том, что они правы. И в конце концов великое сердце побеждает мелкий ум.
«Полтора подмастерья», на которых Руге презрительно смотрел сверху вниз, в противоположность Марксу, усердно их изучавшему, образовали Союз справедливых; он разросся в тридцатых годах, примкнув к французским тайным союзам, и был разгромлен вместе с ними в 1839 г. Но это послужило ему на пользу в том отношении, что распавшиеся элементы не только вновь соединились в своем старом центре – Париже, но и перенесли союз в Англию и Швейцарию. Свобода союзов и собраний открывала ему там большую возможность развития, и новые побеги развились более сильными, чем старый ствол. Руководителем парижской организации был Герман Эвербек из Данцига; он перевел «Утопию» Кабэ на немецкий язык и сам подпал под влияние морализирующего утопизма Кабэ. Гораздо выше его по духу был Вейтлинг, который вел агитацию в Швейцарии, а в смысле по крайней мере революционной решимости Эвербека превосходили и лондонские вожди союза, часовщик Иосиф Молль, сапожник Гейнрих Бауэр и Карл Шапер; последний был студент, изучал лесоводство, а потом пробивался в жизни то наборщиком, то преподавателем языков.
О «внушительном впечатлении», которое производили эти «три настоящих человека», Маркс, вероятно, впервые услышал от Фридриха Энгельса, посетившего его в сентябре 1844 г. проездом через Париж. Они тогда видались в течение десяти дней, и при этом вполне подтвердилась общность взглядов, которая сказывалась уже в их статьях в «Немецко-французских ежегодниках»). Против их воззрений высказался тем временем их старый друг Бруно Бауэр в основанном им литературном журнале; Маркс и Энгельс узнали об его отзыве во время совместного пребывания в Париже. Они сразу решили ответить ему, и Энгельс тотчас же написал то, что хотел сказать. Маркс же, по своему обыкновению, глубже вникнул в вопрос, чем предполагалось сначала, и, работая очень напряженно, написал в течение последующих месяцев двадцать печатных листов; он закончил работу в январе 1845 г., когда закончилось и его пребывание в Париже.
Сделавшись редактором «Форвертса», Бернайс очень резко ополчился против «христианско-германских простаков» в Берлине и не стеснялся также по части «оскорблений величеств». Гейне в особенности спускал одну за другой свои зажигательные стрелы против «нового Александра» в берлинском замке. Легитимная королевская власть обратилась тогда к полицейскому начальству незаконного французского буржуазного королевства с просьбой принять решительные меры против «Форвертса». Но Гизо уклонялся от этого требования. При всей своей реакционности он был образованный человек и знал к тому же, какую доставит радость отечественной оппозиции, если выступит сыщиком прусского деспота. Он сделался несколько податливее, когда «Форвертс» напечатал «возмутительную статью» о покушении бургомистра Чеха на Фридриха Вильгельма IV. После совещания в совете министров Гизо изъявил готовность принять меры против «Форвертса», и даже меры двоякого рода: исправительно-полицейские, накладывавшие взыскание на ответственного редактора за невнесение залога, а затем в уголовном порядке, путем привлечения редактора к суду присяжных за подстрекательство к убийству короля.
Первое предложение было принято в Берлине, но оно ни к чему не привело: Бернайса приговорили к двум месяцам тюрьмы и штрафу в триста франков за невнесение требуемого законом залога; но «Форвертс» тотчас же заявил, что будет выходить в виде ежемесячника, для чего не требуется залога. А второе предложение Гизо в Берлине решительно отвергли, опасаясь, и не без основания, что парижский суд присяжных не захочет насиловать свою совесть ради прусского короля. Тогда к Гизо стали снова приставать, чтобы он выслал из Парижа редакторов и сотрудников «Форвертса».
После долгих переговоров французский министр уступил наконец давлению, которое оказывали на него. Случилось это, как тогда предполагали и как это повторил Энгельс в своем надгробном слове Марксу, при очень некрасивом посредничестве Александра фон Гумбольда, который приходился шурином прусскому министру иностранных дел. В недавнее время были сделаны попытки очистить память Гумбольда на том основании, что в прусских архивах нет ничего, подтверждающего его вину. Но это, конечно, ничего не опровергает; документы по этому печальному делу сохранились лишь в очень неполном виде, а кроме того, такие сделки никогда не делаются письменно. То, что почерпнуто действительно нового из архивов, доказывает скорее, что решительное действие разыгралось за кулисами. В Берлине были более всего взбешены против Гейне, который напечатал в «Форвертсе» одиннадцать самых резких своих сатир против прусской внутренней политики и против короля. Но с другой стороны, вопрос о Гейне был для Гизо самым неприятным во всем этом щекотливом деле. Гейне был поэт с европейским именем и считался у французов почти национальным поэтом.
Об этом главнейшем преткновении – ввиду неудобства для Гизо говорить о нем самом – напела, вероятно, какая-нибудь птица на ухо прусскому посланнику в Париже. 4 октября посланник внезапно послал донесение в Берлин, что Гейне, напечатавший будто бы только два стихотворения в «Форвертсе», едва ли был членом редакции. И смысл этого донесения был понят в Берлине.
Гейне поэтому не тронули; но целый ряд других эмигрантов, писавших в «Форвертсе» или подозреваемых в сотрудничестве, получили 11 января 1845 г. предписание покинуть пределы Франции. В число высланных вошли Маркс, Руге, Бакунин, Бернштейн и Бернайс. Часть их спаслась от высылки: Бернштейн тем, что отказался от издания «Форвертса»; Руге тем, что износил сапоги, бегая к саксонскому посланнику и к французским депутатам, чтобы доказать им, что он верноподданный гражданин своего государства. Маркс, конечно, никаких таких шагов не предпринимал и переселился в Брюссель.
Его парижское изгнание длилось немногим более года, но это была самая значительная пора его годов учения и скитаний. Год этот обогатил его впечатлениями и опытом и, главное, дал ему товарища по оружию, в каковом он, чем далее, тем больше, нуждался для того, чтобы свершить великое дело своей жизни.
Глава 4. Фридрих Энгельс
Контора и казарма
Фридрих Энгельс родился 28 ноября 1820 г. в Бармене. Так же как Маркс, он не из родительского дома вынес свои революционные взгляды, и тоже, как Маркса, не личная нужда, а возвышенный ум толкнул его на революционный путь. Отец его, состоятельный фабрикант, был консерватор, а также приверженец церкви, и в религиозном отношении Энгельсу пришлось больше преодолеть, чем Марксу.
Энгельс учился в гимназии в Эльберфельде, но выступил за год до окончательных экзаменов и посвятил себя торговому делу. Подобно Фрейлиграду, Энгельс сделался хорошим купцом, хотя у него никогда не лежало сердце к «проклятой коммерции». Личность его впервые обрисовывается в письмах, которые он писал восемнадцатилетним юношей, учеником в конторе консула Лейпольда в Бремене, братьям Гребер; они были его товарищи по гимназии и поступили на богословский факультет. В этих письмах мало говорится о торговле и торговых делах, кроме как, например, в таком тоне: «Дано у нас в конторе, когда голова не трещала с похмелья». Энгельс любил выпить в веселой компании уже в юные года, как потом и в старости; и, хотя он не предавался грезам, как Гауф, в бременском пивном погребе городской ратуши и не воспевал его, как Гейне, но со здоровым юмором рассказывал о «здоровой попойке» в этих стенах, освященных славными преданиями.
Подобно Марксу, Энгельс пробовал свои силы прежде всего на поэтическом поприще, но, как и Маркс, очень скоро убедился, что не пожнет лавров на этом пути. В письме, помеченном 17 сентября 1838 г., то есть когда ему еще не исполнилось восемнадцати лет, Энгельс сообщает, что отрешился от веры в свое поэтическое призвание под влиянием гётевских советов «молодым поэтам». Он имеет при этом в виду две небольшие статьи Гёте, в которых великий старец доказывает, что немецкий язык достиг чрезвычайно высокой ступени развития, и поэтому каждому дано изменяться не без приятности в стихах; не следует, однако, придавать этому большое значение.
Гёте заканчивает свои советы четверостишием:
Каждый юноша пусть знает:Там, где ум и дух высок,Муза лишь сопровождает,Но вперед их не ведет.Советы Гёте молодой Энгельс нашел чрезвычайно применимыми к себе; они ему разъяснили, что его стихи ни чего не вносят в искусство. Он решил поэтому смотреть на свое поэтическое творчество лишь как на «приятный придаток», по выражению Гёте, и все же печатать иногда в журналах свои стихи: «Печатаются же другие молодчики, такие же ослы, как и я, если не большие; и я знаю, что своими стихами не подниму и не унижу немецкую литературу». Развязный тон немецких буршей, в котором Энгельс любил выражаться всю жизнь, не был у него знаком легковесности, даже и в его юности: в том же письме он просил своих друзей прислать ему из Кёльна народные книги: «Зигфрида», «Уленшпигеля», «Елену», «Октавиана», «Шильдбюргеров», «Детей Хеймона», «Доктора Фауста», а также писал, что изучает Якова Бёме. «У него темная, но глубокая душа. Во многое приходится очень напряженно вчитываться, чтобы хоть что-нибудь понять».
Искание глубины отвратило молодого Энгельса довольно скоро и от плоской литературы молодой Германии. В немногим позже написанном письме, от 10 января 1839 г., он обрушивается на этих «молодчиков» главным образом за то, что у них все выдуманное. «Вот этот Теодор Мундт несет вздор про девицу Тальони, будто бы исполняющую Гёте на языке танцев; он нахватал словечек у Гёте, Гейне, Рахили и у Штиглица и говорит отчаянные нелепости про Беттину – но в таком модном вкусе, таком модном, что для какого-нибудь вертопраха или тщеславной, похотливой молодой бабенки читать его полное упоение… А Генрих Лаубе! Этот молодец марает бумагу без конца, сочиняя то характеры, каких не бывает на свете, то новеллы из путевых впечатлений, ничего общего не имеющие с путевыми впечатлениями, словом, полный вздор. Прямо ужас». «Новый дух» в литературе начался для молодого Энгельса с «громового удара Июльской революции», «прекраснейшего выявления народной воли со времени освободительной войны». К представителям этого духа он причислял Бека, Грюна и Ленау, Иммермана и Платена, Бёрне и Гейне, а также Гуцкова, которого он с отличавшей его твердостью суждений ставил выше других светил молодой Германии. Энгельс, как видно по письму от 1 мая 1839 г., дал статью в «Телеграф», журнал, издаваемый этим «честнейшим парнем», но просил строго хранить тайну его сотрудничества, потому что иначе он попадет в «адскую передрягу».
Свободолюбивые тирады молодой Германии не обманывали молодого Энгельса относительно малой художественной ценности ее литературы; но это далеко не вызывало в нем более снисходительного отношения к нападкам на молодую Германию из реакционного и ортодоксального лагеря. В этих случаях он становился всецело на сторону преследуемых, подписывался представителем молодой Германии и грозил своему другу: «Говорю тебе, Фриц, – писал он, – если ты сделаешься когда-нибудь пастором, держись каких тебе угодно будет ортодоксальных воззрений; но если ты сделаешься пиэтистом, то я с тобой разделаюсь по-своему». С такого же рода чувствами связано было его особое расположение к Бёрне; книгу Бёрне против доносчика Менцеля молодой Энгельс считал в стилистическом отношении лучшим немецким произведением того времени, а Гейне одновременно с этим обзывал иногда «поросенком». То было, правда, время сильного возмущения против поэта, когда и молодой Лассаль писал в своем дневнике: «И этот человек изменил делу свободы! Он сорвал с головы якобинский колпак и надел шляпу с галунами на благородные кудри!»
Но ни Бёрне, ни Гейне и ни какой-либо другой поэт не направили молодого Энгельса на истинный путь его жизни: то, чем он стал, сделала из него судьба. Энгельс был родом из Бармена и жил в Бремене; оба этих города были цитаделями северогерманского пиетизма, и освобождение от оков пиетизма положило начало великой борьбе за освобождение, которая заполнила его славную жизнь. Когда Энгельс говорит о борьбе с верой детских лет, в тоне его звучит несвойственная ему обычно мягкость. «Я молюсь ежедневно, – пишет он, – молюсь почти целый день об истине. И всегда молился, когда на меня нападали сомнения; а все же я не могу вернуться к вашей вере… У меня подступают слезы к глазам в то время, как я тебе пишу, я глубоко взволнован, но чувствую, что не погибну; я приду к Богу, ибо всем сердцем стремлюсь к нему. И это тоже свидетельство о Духе Святом, так я уповаю и в этом уповании живу и умру, хотя бы Библия десять тысяч раз говорила другое». С такими душевными муками молодой Энгельс отошел от Генгстенберга и Круммахера, главарей тогдашнего ортодоксального течения, на мгновение задержался, скорее всего в недоумении, на Шлейермахере и пришел, наконец, к Давиду Штраусу; и тогда он признался друзьям, что для него нет больше возврата. «Рационалист обычного типа, – писал Энгельс, – мог бы, конечно, отвернуться от штраусовских объяснений чудес естественным путем и от его пресной морали и полезть обратно в смирительную рубашку ортодоксальности; но философское умозрение не может вновь спуститься с „высот, озаренных лучами зари“, в „туманные низины“ ортодоксальности». «Я собираюсь стать гегельянцем. Сделаюсь ли действительно, не знаю, но Штраус раскрыл мне многое в Гегеле, и мне это кажется вполне вероятным. Гегелевская философия истории и так кажется мне написанной из моей души». Разрыв с церковностью привел непосредственно к политической ереси. По поводу одного поповского дифирамба тогдашнему прусскому королю, виновнику травли демагогов, Энгельс восклицает с пылом неистового Перси: «Я жду хорошего только от того монарха, у которого звенит в голове от пощечин, полученных им от народа, и у которого разбиты окна во дворце камнями, брошенными революционной толпой».
Этими своими взглядами Энгельс перерос «Телеграф» Гуцкова и созрел для «Немецких ежегодников» и «Рейнской газеты». Он работал в обоих этих изданиях, когда служил – с октября 1841 по октябрь 1842 г. – вольноопределяющимся в гвардейской артиллерии в Берлине и поселился в казарме у Купферграбена, неподалеку от дома, где жил и умер Гегель. Свой писательский псевдоним, Фридрих Освальд, принятый им вначале, чтобы не смущать консервативных и ортодоксальных родных, Энгельс вынужден был сохранить по еще более веским причинам, когда надел «королевский мундир». 6 декабря 1842 г. Гуцков писал в виде утешения одному писателю, которого Энгельс резко раскритиковал в «Немецких ежегодниках»: «К сожалению, это я ввел Ф. Освальда в литературу, и это оказалось довольно печальной заслугой. Несколько лет тому назад один мелкий служащий в торговой конторе, некто Энгельс, прислал мне из Бремена письма о Вупертале. Я исправил их и напечатал, вычеркнув слишком резкие личные нападки. С тех пор он присылал еще много другого, причем мне регулярно приходилось все переделывать. Потом он вдруг запротестовал против поправок, принялся изучать Гегеля и стал писать в других журналах. Еще незадолго до появления рецензии о вас я послал ему в Берлин пятнадцать талеров. Новички почти все таковы. Они обязаны нам тем, что научились думать и писать, а первое же их самостоятельное выступление – духовное отцеубийство. Эта черствость не привела бы, конечно, ни к каким дурным последствиям, если бы ей не пошли навстречу „Рейнская газета“ и издание Руге». В этих словах Гуцкова слышится не плач старика Мора в голодном заточении, а скорее кудахтание курицы, которая высидела утенка и видит, как он уплывает от нее.
Так же как конторская служба сделала Энгельса дельным купцом, и выучка в казарме выработала из него хорошего солдата; со времени военного обучения и до конца жизни военная наука была для Энгельса одним из любимых предметов его занятий. Тесное и постоянное общение с действительной жизнью восполнило пробелы умозрительной глубины в его философском сознании. Во время службы вольноопределяющимся Энгельс часто принимал участие в попойках берлинских «свободных», а также отчасти и в их борьбе и написал для них несколько брошюр; это относилось к тому времени, правда, когда характер движения еще не извратился. Уже в апреле 1842 г. появилась в одном лейпцигском издательстве анонимная брошюра Энгельса в пятьдесят пять страниц, под заглавием «Шеллинг и откровение». В ней он критиковал «новейшее реакционное покушение на свободную философию». Так он называл попытку Шеллинга, получившего кафедру в Берлинском университете, разбить гегелевскую философию своей верой в откровение. Руге думал, что брошюра написана Бакуниным, и приветствовал ее лестной похвалой. «Этот привлекательный юноша заткнет за пояс всех берлинских старых ослов», – писал он. В действительности брошюра Энгельса отражает собой еще сохранившее философский характер молодое гегельянство в его самых крайних выводах; но и другие критики не совсем не правы, усматривая в ней не столько резкую критику, сколько поэтически-философские излияния.
Приблизительно в то же время, под свежим впечатлением отрешения Бруно Бауэра, Энгельс напечатал, тоже под псевдонимом, в Неймюнстере близ Цюриха «Христианскую героическую поэму» в четырех песнях – сатиру на «торжество веры» над «верховным чёртом», который «пришел в великий ужас». В этой поэме Энгельс широко пользуется правом юности относиться ко всему с придирчивой критикой и попутно описывает в стихах себя, а также Маркса, с которым еще тогда не был лично знаком. Он сам изображен в поэме как «Освальд – монтаньяр в сером сюртуке и брюках перечного цвета – внутри тоже приправленный перцем, самый рьяный из всех с головы до пят». Он играет на инструменте, что зовется гильотиной, и аккомпанирует на ней всегда одной и той же каватине. Неустанно раздается адская песня, вечно он рычит припев: Formez vos bataillons! Aux armes, citoyens!.. А за ним неистово несется «черномазый парень из Трира, мощное чудовище (Маркс)». Он скачет, преисполненный бешенства, «точно хочет ухватиться за небосклон и стащить его на землю».
По окончании военной службы, в конце сентября 1842 г., Энгельс вернулся в родительский дом и оттуда отправился два месяца спустя в Манчестер, в качестве приказчика бумагопрядильни «Эрмен и Энгельс», фирмы, в которой отец его был компаньоном. Проездом через Кёльн Энгельс зашел в редакцию «Рейнской газеты» и там впервые встретился с Марксом. Встреча их была довольно холодная, так как она произошла как раз в дни разрыва Маркса с «свободными». Энгельс был настроен против Маркса письмами братьев Бауэр, а Маркс видел в Энгельсе единомышленника берлинских «свободных».
Английская культура
Энгельс прожил тогда двадцать один месяц в Англии, и это время имело для него такое же значение, как парижский год в жизни Маркса. Оба они вышли из школы немецкой философии и, исходя из нее, пришли за границей к одинаковым результатам; но Маркс понял борьбу и стремления своего времени путем изучения Французской революции, а Энгельс – благодаря знакомству с английской промышленностью.
Англия тоже пережила буржуазную революцию, даже на целое столетие раньше Франции, но – именно поэтому – в условиях гораздо меньшего общего развития. Революция в конце концов привела к компромиссу между аристократией и буржуазией, и они основали монархию сообща. Английскому среднему классу не пришлось вести такую упорную и длительную войну против королевской власти и аристократии, как третьему сословию во Франции. Но даже во Франции историческая наука, лишь озираясь на прошлое, поняла, что борьба третьего сословия на самом деле классовая борьба; в Англии же мысль о классовой борьбе возникла совершенно внове, когда пролетариат, во время билля о реформе 1832 г., вступил в борьбу с господствующими классами.
Это различие объясняется тем, что крупная промышленность гораздо глубже взрыла почву в Англии, чем во Франции. Она уничтожила старые классы и создала новые в почти осязательном процессе развития. Внутренний строй современного гражданского общества был в Англии гораздо более прозрачный, чем во Франции. Энгельс понял из истории, а также из знакомства с сущностью английской промышленности, что экономические явления, которым до того историческая наука не придавала никакого или же самое ничтожное значение, являются – по крайней мере, в современном мире – решительной исторической силой; они были основной причиной, вызвавшей столкновения классовых интересов в наше время, и там, где противоположность интересов наиболее усиливается при развитии крупной промышленности, это в свою очередь ведет к возникновению политических партий, к партийной борьбе и тем самым становится основой всей политической истории.