Друг мой недавно сказал, что как только появляется представление о «правильном» (поведении, состоянии, образе мыслей и пр.), оно автоматически подразумевает существование «неправильного», наличие которого нас и убивает.
И меня это в очередной раз окрылило, потому что в очередной раз стало можно вообще все в этом мире, сотканном из пузырьков и лучей света. Какие могут быть правила для текущего света, кроме одного – быть светом. А не быть им никак нельзя, мы все с рождения – свет, кто спящий, кто бодрствующий, но в любом состоянии сияющий и текущий, иначе это был бы не свет, а что-нибудь другое.
Однако как деятельный исследователь происходящего, вундеркинд из спецшколы для трехголовых зайчиков и царь мира сего, я дипломатически протестую против полной невозможности совершить роковую ошибку и умными словами из книжек ее обсудить!
Город-сон
Шутливое предположение, будто князь Гедиминас, увидев во сне волка, так и не проснулся, а перевернулся на другой бок и стал видеть во сне город, могло бы забыться на следующий же день, если бы речь шла о любом другом городе. Но поскольку речь о Вильнюсе, эта версия прижилась и уже почти полностью заместила в моем сознании историческую правду. Иначе и быть не могло.
Здесь (я это регулярно говорю, потому что не просто правда, а одна из немногих базовых, фундаментальных правд) несколько потоков реальности, они почти не смешиваются, и можно (теоретически) войти в любой из них и оставаться там сколько душа пожелает, или (так точнее), сколько хватит внимания, намерения и сил.
Причем, если не входить ни в один из потоков намеренно (кто бы объяснил, как это можно сделать намеренно, и о каких «потоках» вообще речь, – думают сейчас многие читатели, и они по-своему правы), велика вероятность, что рано или поздно вы все равно макнетесь во все. Тем и удивителен Вильнюс, что здесь некоторые непростые процессы порой включаются сами, без усилий воспринимающего, и некоторые удивительные штуки тоже показываются сами, не требуя от нас никаких особых метафизических заслуг. Только сиди и смотри.
Один из потоков, в который, мне кажется, почти невозможно не войти, находясь тут, это город-сон. Я имею в виду, здесь происходит множество событий, которым место скорее в сновидениях, чем наяву. События эти сами по себе незначительны, но именно они создают ту совершенно особую городскую атмосферу, аналогов которой лично мне видеть не доводилось.
Вот сейчас я сижу на уличной веранде очередного «Кофеина» при торговом центре. Теоретически, нет места скучней и обыденней.
И вот просто в качестве эксперимента отрываюсь от компьютера и смотрю по сторонам. Чего происходит?
И вижу:
– Старик сидит в инвалидной коляске. В каждой руке у него по воздушному шарику – синий и белый.
– Ребенок едет в детском автомобильчике с музыкой, которая, как я понимаю, играет от движения. Окрестности оглашаются пронзительным рождественским «Jingle Bells».
– Мать ребенка бежит следом вприпрыжку, размахивает брендовыми пакетами с покупками и подпевает вслух.
– Человек, завернутый в желтый клеенчатый дождевик, за неимением дождя, прыгает вокруг фонтана. Чтобы брызгало! Зря он, что ли, дурацкую клеенку надевал.
– Вокруг того же фонтана бродит девочка с кукольной коляской. В коляску кое-как упихан слишком большой для нее плюшевый динозавр.
По-моему, эксперимент удался.
И вот примерно так случается всякий раз, когда я выныриваю из внутренних потемок и начинаю смотреть и слушать. Ни минуты без странных, нелепых происшествий, бессмысленных с точки зрения здравого смысла, но идеально укладывающихся в логику сновидения.
Вы можете сказать, что дело в смотрящем и слушающем, т.е., во мне. Теоретически, это правда. Но многие люди, побывавшие в Вильнюсе и гулявшие здесь без меня, подтвердят – такой фон городской жизни тут норма. Как, по словам очевидцев, написано на стене одного израильского кафе, ЗДЕСЬ – ТАК.
ДДаже удивительно, насколько все сводится к совсем простым базовым вещам, которые начали казаться докучливыми банальностями еще в детстве.
Есть два вопроса:
1. Ты можешь обидеть того, кто слабее? (Важное уточнение: нанести ущерб именно в той сфере, где другой слабее. То есть, не только тупо ударить хлипкого, но и подразнить эмоционально уязвимого, обобрать бесхитростного, напомнить о более низком социальном статусе и т.п.)
2. Тебе это нравится?
Честный ответ на первый вопрос будет утвердительным у каждого, даже с ангелами порой такое случается, потому что иногда просто трудно рассчитать, кто слабее в конкретной ситуации, а иногда, чего уж там, бывает состояние аффекта, и тогда спасайся кто может.
Важная правда о нас, конечно, в ответе на второй вопрос.
Очень страшный, социально одобряемый (даже более одобряемый, чем водка) наркотик это наслаждение иллюзией собственного превосходства. Один из самых простых способов дешево и невыгодно продать душу. И такой прельстительный.
В бездне, которая уготована его жертвам, нет ничего интересного. И вообще ничего. Вот в чем штука.
Два Вильнюса
На самом деле, конечно, гораздо больше чем два. И даже чем уайлдеровские «девять городов». Вильнюс в этом смысле как торт «Наполеон» Мебиуса, если вы хоть примерно представляете, что я имею в виду.
Но простоты ради можно говорить только о крайностях.
В одной из крайностей живу, например, я. И мне регулярно приходится слышать, что к так называемому «реальному» Вильнюсу мое представление об этом городе не имеет никакого отношения. Потому что у нас же тут «БУУУ!» – а не «тру-ля-ля». И даже так: «БУУУУУУУУУУУ!» Чтобы проняло.
Это обычное дело – самую скучную, паскудную, подлую интерпретацию происходящего называть «реальностью», а все остальное объявить романтической фантазией, или просто глупостью. Изредка делают наоборот, то есть, «реальностью» объявляют только то, что нам нравится. Так, конечно, гораздо приятней, но тоже довольно глупо.
Правда же состоит в том, что все – реальность. Точнее, реальность – это все вместе. Сумма бесконечного (или почти) числа слагаемых. Сами же слагаемые вполне равнозначны, каждое из них не вся правда, но ее обязательная часть, вот в чем штука.
Да, так вот. Что касается Вильнюса. Вернее, Вильнюсов. Если брать два крайних варианта, это будут мой город-сон и такая унылая херня, что даже описывать словами ее не хочется, вдруг одно из них к небу прилипнет, и как я тогда стану жить.
При этом у настоящего Вильнюса (который есть сумма всех представлений о нем) очень хороший характер. Он легко и охотно соглашается со всеми мнениями о себе. И соглашается не словом, а делом: чего от него ожидаешь, то и получишь, чего напредставляешь, в том и будешь жить.
Казалось бы, чего проще – замри на пороге в ожидании десерта и наслаждайся потом всю жизнь.
Поэтому, кстати, так хорошо тут счастливым туристам. Среднестатистический турист, приезжая в незнакомый город, ждет все же скорее праздника, чем фуфла. Хотя бывают такие специальные фуфлоискатели, прям с первой минуты так и рыщут в поисках недостатков и проблем, но это все же скорее патология, чем норма.
В общем, среднестатистический турист получает тут свой праздник по полной программе. Турист же несреднестатистический получает здесь такое, что словами не расскажешь. Ну, то есть, расскажешь – кое-что. Одну тысячную примерно часть.
О местных жителях говорить пока не буду вообще, местные жители – это отдельная большая тема, о каком бы городе ни шла речь.
А с приехавшими надолго жить и работать выходит интересно и очень непросто, потому что легко сказать – имей хорошие ожидания. Когда они, негодники, по большей части, вообще бессознательные – ожидания-то. Настороженная готовность к плохому настолько норма для современного человека (особенно когда он не в отпуске), что ее даже не замечают, не выделяют как некоторое особенное состояние. Норма – она норма и есть.
А в таком пластичном городе как Вильнюс настороженная готовность к плохому – это конец всему. В смысле, полный бейт.
Так вот, приехать и поселиться в моем Вильнюсе, прозрачном городе-сне, очень трудно. Но некоторым все-таки удается. Время от времени я слышу истории о разных странных людях – английском профессоре, канадском лесорубе, немецком враче – которые приехали в Вильнюс, влюбились с первого взгляда и живут теперь тут долго и счастливо, палкой не выгонишь.
(Интересно, вот хоть кому-то хоть чуть-чуть понятно, что я стараюсь выразить словами? Потому что, мне кажется, ужасно невнятно получается. То есть, не читатель потенциально тупой, а тема такая неподъемная. О таком вообще человеческими словами обычно не говорят, ох.)
Мне повезло приехать в Вильнюс в состоянии ожидания чуда. То есть, не просто ожидания, а жажды и даже настойчивого требования чудесного, как необходимого условия выживания, Москва меня к тому времени как раз уже приканчивала.
И в том же состоянии мне повезло вернуться сюда во второй раз. И в третий. А потом…
Потом было всякое, включая нормальные человеческие неприятности. Одни только хождения в департамент миграции чего стоили. Но к тому времени мне удалось просечь фишку и всякий раз сознательным волевым усилием возвращать себя в состояние почти младенческой невинности, широко распахивать рот и застывать в ожидании метафизической конфетки. И конфетки падали в рот одна за другой – это же Вильнюс. Чего ждешь, то и получишь. Практически незамедлительно. Отличный город для тренировки, если вы заинтересованы воспитать в себе полное и безоговорочное доверие к миру, который – удивительное, непостижимое, невероятное место, точка, и слушать больше ничего не желаю. Осознанно и намеренно не желаю. Знали бы вы, как это трудно мне, человеку с самым критическим в мире умом. Ну или почти самым.
Но я продолжаю тренироваться стоять на всех ветрах с наивно распахнутым ртом в ожидании немыслимых чудес.
И это работает.
Две вещи
1. Нужно всегда доверять шефу[2]. Кричать, когда больно, дрожать, когда страшно, грустить, когда фигня творится – это нормально, никто не запретит. Но при этом – безгранично доверять шефу, чьи замыслы и планы нам обычно неведомы и непонятны, просто потому, что не помещаются в нас. Но это ерунда, что не помещаются, главное – доверять ему по большому счету. И даже плача от боли, дрожа от страха, грустя от фигни, не следует маяться глобальным недоверием. Двойным стандартам тут не место.
2. Двойным стандартам не место еще вот в каком вопросе. Всякому, кто верит (или, тем более, знает о бессмертии) следует не забывать о необходимости (в каком-то смысле даже обязанности – перед собой) рассматривать все происходящее с точки зрения бессмертного существа, у которого впереди вечность. Хоть и не очень понятно пока, в каком виде. Но все равно рассматривать все с точки зрения непостижимого существа, каким станешь миллион лет спустя (и при этом – такой парадокс – никогда не перестаешь быть).
Потрясающая переоценка ценностей случается при такой перспективе.
Ну и, в конце концов, это просто красиво.
Дверь в стене
В центре всюду расклеены самодельные, распечатанные на принтере объявления – пропал человек тридцати двух лет, вышел в пять утра из такого-то клуба, в последний раз его видели в пять десять на такой-то улице.
Такая-то улица – наша. И, кстати, я могу прикинуть расстояние до указанного клуба – как раз десять минут очень быстрым шагом. То есть, на ногах пропавший держался твердо, если что.
Объявление снабжено двумя фотографиями ужасного качества. Ну как ужасного. Любительские цифровые фото, распечатанные на домашнем принтере, по уши влюбленном в свои красные чернила, бывает и хуже. С фотографий смотрит печальное лицо оборотня, давно забывшего, из кого и на кой черт он превратился в человека. Но смутно понимающего, что было еще что-то – когда-то, давно.
Обычно история о пропавшем человеке – скверная история. Но я говорю себе, что на этот раз она хорошая. Потому что я так хочу. И еще потому что в последний раз пропавшего человека видели на нашей улице.
Штука в том, что на нашей улице есть наш дом, а в доме – наш подъезд. А в нашем подъезде – невидимая дверь на втором этаже. То есть, никакой двери в том месте, конечно, нет, но некоторые люди иногда ее видят. Например сосед-аутист, который топчется перед невидимой дверью часами. Уж он-то точно видит ее всегда. Но его туда не пускают.
Мне удалось увидеть эту дверь всего два раза. В первый раз туда вошли две девушки-художницы. Ну, по крайней мере, одна несла холсты на подрамниках, а другая – очень большую картонную папку для графики, уж не знаю, пустую, или полную.
Мы тогда только-только сюда переехали, и мне еще не было известно, что никакой двери на втором этаже нет. Была сделана отметка в памяти – ага, да у нас тут соседки-художницы, на втором, под тринадцатой (на нашей лестничной клетке на соответствующем месте как раз есть совершенно настоящая дверь квартиры номер тринадцать).
И только на следующий день, когда нам в почтовый ящик бросили чужое письмо, при попытке выяснить, какой номер квартиры у художниц, обнаружилось, что двери в том месте нет. И мне стало понятно, что с нашим подъездом все довольно непросто.
И совершенно непонятно все остальное.
Еще какое-то время спустя выяснилось, что перед дверью на втором этаже (то есть перед белой стеной) часто топчется странный сосед. Постепенно до меня дошло, что он-то, в отличие от нас, дверь видит. Однажды мне пришло в голову, что надо попробовать посмотреть на стену его глазами, а не своими, и тогда дверь снова была явлена мне.
Нет, не зеленая. Темно-коричневая. Обычная такая старая входная дверь.
С тех пор сосед-аутист от меня прячется, вернее, просто резко отворачивается от стены, заслышав мои шаги, и у меня нет его глаз, чтобы увидеть дверь.
Впрочем, мне не то чтобы вот прям печет.
Наш подъезд запирается на замок, но замок довольно часто не защелкивается, особенно зимой. Тогда в подъезд может войти кто угодно.
И вот я смотрю на лицо затосковавшего оборотня с самодельных объявлений о пропавшем человеке. Я прекрасно знаю, что в большинстве случаев такие объявления рассказывают о смерти. Иногда – просто о продолжении загула. Если очень повезет.
Я вообще много чего знаю. Моим здравым смыслом стены можно крушить.
Но кроме всего вышеперечисленного я знаю священный принцип: «как скажешь, так и будет». Поэтому по вечерам я вхожу в свой внутренний храм, такой же невидимый, как эта темно-коричневая дверь на втором этаже, ставлю свечу перед иконой святого Лионеля Уоллеса, покровителя странников, и говорю ему: «Позаботься».
И будет по слову моему.
Даже если не будет.
Девочки
– …стал нудить, что я как-то неправильно квашу капусту, и она пропадет, и никакой пользы. А я ему говорю: «Это тебе всегда нужна польза, а мне нужны только радость и любовь».
…вот считается, будто смысл нашей жизни в детях. И я вдруг поняла, это такая глупость! Дети у меня хорошие, но при чем тут смысл? Вот сын недавно приезжал в гости. Я на него смотрю – красивый взрослый мужик. Совсем отдельный человек. Как он может быть смыслом моей жизни? Мой смысл всегда тут (стучит кулачком под ключицей), и когда его вдруг там нет, никакие дети не помогут, даже если все трое сразу приедут и внуков привезут. А когда есть, тогда уж есть, и пусть все будет как будет. Ничего не боюсь.
Сын спрашивает: «Ты чего смеешься?» А я не знаю, что ответить. Не говорить же ребенку, что в нем нет никакого смысла? Вот я и не сказала.
…позвонил человек, который пятьдесят лет назад был… ну, другом. Можно и так сказать. И вдруг он нашел меня, позвонил. И оказалось, что он все-все помнит. И о чем мы разговаривали, и где стояли, и в каком я платье была, и что ответила. Я такая глупая тогда была и глупости отвечала, а он эти глупости помнит. Серьезный человек, врач, столько лет все это помнит, так странно. Но важно совсем не это! Важно, что он мне потом смс написал. В стихах. И я подумала, надо тем же ответить. Просто из вежливости. И стала сочинять стихи. Никогда такого не было, даже в юности, когда все про любовь сочиняют. А тут вдруг начала. И мне так понравилось. Уже несколько месяцев прошло, а я хожу, стихи придумываю. Не записываю, ты что. Нет, ну иногда что-то записываю… Но не покажу! Вот умру, тогда читайте. А сейчас не дам. Не хочу. Но это такое счастье оказалось – писать стихи! Все время об этом думаю. В голове раньше разная ерунда крутилась: то сделать, поехать, спросить, позвонить, узнать – ну, как у всех. А теперь там только стихи. Ничего больше не помещается… Что? А, тот человек потом еще звонил. И писал. Но это совсем неважно. Не в нем же дело.
…с детства мечтала о мотоцикле. Ничего на свете так не хотела, как мотоцикл. Думала: вот куплю мотоцикл, сяду и уеду. Не хочу в институт, не хочу замуж, хочу ехать на мотоцикле вокруг света и никогда не приезжать. Всю школу деньги копила, половину скопила, пошла на права учиться, отец узнал, и такой был скандал! Не дали мне права получить. И в институт, конечно, поступила. И замуж потом, почти сразу. До сих пор жалею. Ни о чем больше не жалею, только о мотоцикле. Может, хоть сейчас купить? Скажут: «бабка дура», – а пусть. Я сяду и поеду. И не приеду никогда.
…стакан с томатным соком опрокинула, и он, красный, густой, течет по столу, капает на пол, на ковер, а я не вытираю, смотрю, оторваться не могу. И вдруг понимаю, что совсем не боюсь смерти. Как будто бы знаю, что там. И как будто бы даже это умею.
* * *Держат их, держат по полвека в черном теле как бесплатную домашнюю обслугу, на каждом углу бубнят об их неполноценности, с сорока лет начинают публично хоронить, как старых-страшных-никомунинужных, а ничем не перешибить.
Девочки-девочки, вечные храбрые связистки Духа, ненадежные с виду, но прочные веревочные лесенки между землей и небом. Никогда вас не пойму. Как вы это делаете?
Ну вот как? А?
Дедушка, папин отец, по долетевшим до меня обрывочным сведениям, был начальником какого-то из участков железной дороги Варшава – Тифлис. Бабушка родом из какой-то мелкодворянской семьи, обедневшей чуть ли не раньше, чем зародившейся; семья жила где-то возле города Сумы. Никто из них никогда в жизни не был в Одессе.
После революции дедушка и бабушка, взяв троих детей-погодков (папа 1918 года рождения, второй по счету), стали пробираться на дедушкину родину, в Варшаву. По дороге они попали в Одессу и там умерли от тифа. Все.
Выжил только папа; в детдоме каким-то образом сумели разыскать его родственников по матери, и когда детдом разогнали (случалось в те годы и такое), папа сумел добраться до родни, то есть, в Сумскую область. Дальше рос там.
В 1944 году во время освобождения Одессы папа получает там второе за всю войну (и, в отличие от первого, серьезное) ранение, попадает в госпиталь. Соседа по палате, одессита, ходят навещать жена и дочки, завязывается роман с сентиментальной перепиской, после демобилизации папа возвращается в Одессу, женится, остается там жить. И умирает в Одессе пятьдесят с лишним лет спустя.
С точки зрения беспристрастного наблюдателя это выглядит следующим образом: «Выбирай, или ты здесь умрешь, или ты все равно умрешь здесь». Завораживающе красиво. Лучший романист, безусловно, заведует Небесной Канцелярией. Имя Его непроизносимо, творческое наследие неисчерпаемо и по большей части неизъяснимо. Но поддающиеся расшифровке фрагменты прекрасны до немоты.
Декабрьская тьма в больших городах – вовсе не ежегодное зло, а просто ежегодная перестановка визуальных акцентов. То есть, темнота – это благоприятный фон для осколков концентрированного света, а значит, почти благодать.
Это конечно не новость, что нет «хороших» и «плохих» вещей, а только глаза смотрящего, и еще деятельный ум смотрящего, приученный к расклеиванию этикеток из скудного, в несколько наименований всего, набора. Однако перемешать этикетки так, чтобы оценивающая сволочь запуталась, сбилась с толку и растерянно умолкла – всякий раз подвиг, совершаемый, понятно, в одиночку, помощников тут не бывает, и даже карикатурный гуру с бамбуковой палкой мимо не пробежит, в наших широтах они не водятся, холодно им тут.
Джокер
Карту-джокер в текущем культурном контексте традиционно романтизируют, так что даже человек, ни разу не игравший в карты, твердо знает, что джокер крут. Чем угодно может быть, тогда как у прочих карт все на лбу написано, раз и навсегда.
Крут-то он крут, не вопрос. Но не следует забывать, что «чем угодно» – вовсе не обязательно означает «тузом». При определенном раскладе (например, в «Рамми») джокера могут выложить за двойку, тройку, или еще какую-нибудь мелочь.
Поэтому тому, кто зачем-то родился джокером, должно быть неведомо чувство иерархии. И чувство собственной значительности заодно. Более того, у джокера не должно быть собственных представлений о том, что он такое. В противном случае, джокер просто не сможет хорошо делать то, ради чего он есть.
А делать все равно придется.
Строго говоря, свобода существа, заключенного в человеческую форму, начинается с безразличия к собственной роли и собственному положению. Все остальное – потом.
Долгие годы более-менее всеобщего атеизма (как искусственно насаждаемого, так и естественного следствия развития науки и ужасов мировых войн) пошли человечеству на пользу. Ну, то есть, качественным его представителям; остальные, впрочем, вообще не в счет, они нам, можно сказать, мерещатся.
То есть, формальная традиционная вера в формального же традиционного бога если не целиком разрушена, то основательно подорвана; при этом потребность в трансцендентных переживаниях никуда не делась. И утрата мифа ощущается как утрата важнейшего из жизненных ресурсов. И так далее.
И в такой драматической ситуации человек (некоторый человек) начинает оглядываться по сторонам в поисках Бога. Согласен на невыразимого, лишь бы живого.
А тот, кто оглядывается по сторонам с таким намерением, получает весь мир и новые коньки в придачу. И еще кучу бонусов (ликование земли, мерцающие нити паутины мира, лестница в небо и Божественный лик под каждым кустом включены в пакет).
А это уже не просто «молиться». Это уже практически «дружить».
Ничего себе, а.
Друг рассказывал, как ездил в Индию, вернее возил туда группу товарищей, которым позарез надо было в какой-то удивительный монастырь с целью чудесного спасения себя от всего сразу. А друг как раз знал, как туда добраться, поэтому был проводником.
И вот едут они в поезде, с юга на север Индии. А что такое индийские поезда, все наверное знают, если не по собственному опыту, то из рассказов знакомых и незнакомых. В индийских поездах нет ни намека не только на комфорт, но и просто на условия, мало-мальски подходящие для глупого белого человека.
А наши белые люди, напоминаю, едут в монастырь, чтобы спасаться. Богатырским здоровьем, стало быть, не обременены. Пока здоровье на месте, индийский монастырь обычно на хрен не нужен.
Поэтому в поезде белые люди стали поспешно готовиться к встрече с кондратием, который явно ехал в соседнем вагоне и уже подумывал о том, чтобы их всех посетить.
Иными словами, у всех наших белых людей тепловой удар, высокая температура, жидкость из организма не выводится, лица и конечности пухнут на глазах. А проводник ничем, кроме доброго совета помочь не может; проблема в том, что его добрые советы хороши для людей более-менее здоровых и выносливых. А не для тех, которые уже и так спасаться поехали.
Короче. Все они едут в индийском поезде и еще не то чтобы помирают, но уже всерьез рассматривают такую перспективу как вполне возможную.
Поезд, тем временем, фигачит через горы, медленно-медленно, так что местный народ входит и выходит не только на станциях, а везде, где захочет.
И в какой-то момент в поезде появляется теплая компания индийских оборванцев – не то монахов, не то просто бродяг, хрен их разберет. Но скорее монахов, потому что очень уж радостные и благостные, смотреть приятно.
Компания неспешно идет по вагонам, где-то останавливается поболтать, где-то получает приглашение перекусить, где-то делает привал, чтобы гимны попеть. И наконец добирается до вагона, где страдают наши путешественники. Присаживаются рядом в проходе и заводят свои гимны. И поют, и поют, а глупые белые люди слушают, распахнув рты, потому что красиво очень, к тому же экзотика, будет о чем дома рассказать, при условии, что они все-таки туда вернутся.