– Идет! – кивает коротышка и бежит за мячом.
Я осторожно выхожу на поле, поросшее изумрудно-зеленой травой; не в силах устоять, я наклоняюсь и глажу ее ладонью. Она мягкая и влажная – утром прошел дождь. Я бегу – вначале медленно, потом все быстрее. В тюрьме я старалась не терять формы; бегала по двору во время прогулок, а в камере отжималась и делала упражнения для брюшного пресса. Но футбольное поле большое; вскоре я задыхаюсь и вынуждена остановиться. Наклоняюсь, упираюсь ладонями в колени. Мышцы уже болят.
Девчонки-футболистки косятся на меня; наверное, их, загорелых, крепких, смущает моя нездоровая бледность. В тюрьме я редко видела солнце. Но вот кто-то передает мне пас, и все возвращается. Я чувствую мяч и инстинктивно вспоминаю, в какую сторону бежать. Я несусь между девчонками, веду мяч, пасую. На минуту можно забыть, что мне двадцать один год, что жизнь пущена под откос, что я только что освободилась из тюрьмы. Какая-то девочка посылает мне мяч, и я бегу к воротам. Дешевые теннисные туфли скользят на сырой траве, но мне удается не упасть. Навстречу мне бежит защитница другой команды; я обвожу ее и передаю пас девочке в налобной повязке. Она точным ударом посылает мяч в ворота; наша команда бурно радуется. Целую минуту мне кажется, будто мне снова тринадцать и я играю с подружками. Улыбаясь, я вытираю пот со лба.
Потом я оглядываюсь и вижу Девин. Она терпеливо ждет меня в машине. На ее лице странное выражение. Должно быть, я выгляжу по-дурацки – взрослая тетя в мешковатых штанах цвета хаки и рубашке поло играет в футбол с детишками.
– Ты прирожденная футболистка, – говорит Девин.
– Да, а что толку? – отвечаю я, радуясь, что она не замечает моего смущения, потому что лицо у меня и так раскраснелось от усталости.
– Никогда не знаешь, что тебе пригодится, – отвечает Девин. – Поехали, у нас есть еще немного времени. Давай перекусим, а потом отправимся в «Дом Гертруды».
Когда Девин останавливается у «дома на полдороге», где мне суждено провести следующие полгода, снова начинается дождь. Я вижу огромный особняк в викторианском стиле, выкрашенный белой, уже облупившейся краской, с черными ставнями и крыльцом с белыми перекладинами.
– Надо же, не думала, что он такой большой, – говорю я, задирая голову. Дом выглядел бы жутковато, если бы не красивый, ухоженный палисадник.
– Здесь шесть спален, в каждой живут по две или три женщины, – объясняет Девин. – Олин тебе понравится. Она основала «Дом Гертруды» лет пятнадцать назад. Ее родная дочь тоже вышла из тюрьмы… и погибла. Олин думает, если бы Труди было куда пойти после освобождения, если бы суд предписал ей жить в каком-нибудь учреждении для реабилитации, она осталась бы жива. Вот почему она открыла «Дом Гертруды», в котором женщины, вышедшие из тюрьмы, привыкают к жизни на свободе.
– Отчего погибла ее дочь? – спрашиваю я, когда мы выходим из машины.
– Возвращаться к матери Труди не захотела. После освобождения она сразу поехала к своему дружку, который еще до тюрьмы посадил ее на иглу. Через три дня после освобождения она умерла. Передозировка. Олин нашла ее.
Не знаю, что тут скажешь. Мы молча бредем под дождем, поднимаемся на крыльцо. Девин стучит в дверь. Нам открывает женщина лет шестидесяти в бесформенном джинсовом платье. Она худая, с коротко стриженными серебристо-седыми волосами. Кожа у нее загорелая, дубленая. Она похожа на засохшую морковку, которую слишком долго продержали в овощном ящике холодильника.
– Девин! – восклицает она, обнимая мою спутницу. На тонких запястьях звякают серебряные браслеты.
– Здравствуй, Олин, – со смехом отвечает Девин. – Я тоже всегда рада тебя видеть.
– Ты, должно быть, Эллисон. – Олин выпускает Девин и берет мою руку в обе свои. Руки у нее теплые и сильные. – Рада с тобой познакомиться, – продолжает она сиплым, прокуренным голосом, не сводя с меня зеленых глаз. – Добро пожаловать в «Дом Гертруды»!
– И я рада с вами познакомиться, – отвечаю я, стараясь не отводить взгляда в сторону.
– Входи же, входи! Сейчас устрою тебе экскурсию. – Олин отступает в прихожую.
Я оглядываюсь на Девин; грудь сжимается от страха. Девин ободряюще кивает.
– Эллисон, мне пора возвращаться на работу. Я навещу тебя завтра, договорились? – Заметив мое встревоженное лицо, она обнимает меня. Хотя легче мне не становится, я благодарна ей за ласку. – До свидания, Олин… и спасибо тебе! – говорит Девин и, повернувшись ко мне, добавляет: – Держись. Все будет хорошо. Если что-то понадобится, звони.
– Все нормально, – отвечаю я, успокаивая скорее себя, чем Девин. – Привыкну.
Я смотрю ей вслед. Она быстро сбегает с крыльца и возвращается к машине – и к своей привычной жизни. А ведь и я могла быть такой же! Могла бы носить серый костюм и возить клиентов в дорогой машине. А вместо этого прижимаю к груди рюкзак, в котором уместилось все мое имущество. Мне предстоит жить в одном доме с людьми, с которыми в своей прежней жизни я бы даже не стала знакомиться. Я поворачиваюсь к Олин. Она пытливо изучает меня, и на ее лице появляется выражение, которое я пока не могу описать. Жалость? Печаль? Может, она вспоминает свою дочь? Не знаю.
Она откашливается – хрипло, с мокротой – и продолжает экскурсию:
– Сейчас здесь живут десять женщин, вместе с тобой уже одиннадцать. Твою соседку по комнате зовут Би. Она славная. Вот здесь раньше была библиотека. – Олин кивком указывает на большую квадратную комнату слева. – Сейчас мы проводим в ней собрания – каждый вечер в семь. Здесь столовая. Ужин ровно в шесть. Завтракать и обедать можно когда хочешь. Кухня вон там – я проведу тебя туда, когда закончим экскурсию. Как бывает почти везде, кухня – сердце «Дома Гертруды».
Олин передвигается стремительно; приходится спешить, чтобы не отстать, и у меня нет времени осмотреть все комнаты по очереди. После безыскусной тюремной камеры «Дом Гертруды» очень давит на психику. Стены здесь ярко окрашены, повсюду картины и фотографии, мебель и разные безделушки. В дальнем углу играет музыка; мне кажется, что я слышу детский плач. В ответ на мой вопросительный взгляд Олин объясняет:
– Родственники могут навещать постоялиц. А плачет ребенок Кейси. Кейси на следующей неделе уходит от нас. Возвращается домой, где будет жить с мужем и детьми.
– Почему она оказалась здесь? – спрашиваю я, когда Олин подводит меня к еще одной комнате, похожей на гостиную.
– У нас, в «Доме Гертруды», не принято расспрашивать друг друга о прошлом. Мы предпочитаем загладить свои ошибки, делая лучше жизнь других и помогая друг другу достичь своей цели. Правда… – Олин встряхивает головой, – здесь слухи распространяются быстро; ты довольно скоро познакомишься со всеми.
Неожиданно я чувствую страшную усталость. Очень хочется, чтобы Олин поскорее отвела меня в мою комнату. Хочется вползти под одеяло и заснуть. Навстречу нам попадается приземистая толстушка с черными волосами до талии. Видимо, она любительница пирсинга – в ее носу и губах целая коллекция самых причудливых колечек и сережек.
– Эллисон, это Табата. Табата, это Эллисон Гленн. Она будет жить в комнате с Би.
– Я знаю, кто ты, – хмыкает Табата, отбрасывая волосы назад и поднимая большое ведро с чистящими средствами.
Я, конечно, не думала, что мне удастся сохранить свою личность в тайне, и все-таки хочется, чтобы будущие соседки считали, что я угоняла машины, нюхала кокаин или даже убила мужа, не выдержав его издевательств…
– Рада познакомиться, – говорю я, и Табата фыркает так громко, что я боюсь, как бы у нее из носа не вывалилась серьга. Вдруг мне становится смешно, потому что я вспоминаю свою подругу Кейт. Когда нам было по четырнадцать лет, она, ничего не сказав родителям, проколола себе пупок. Вскоре место прокола воспалилось и загноилось. Я пыталась помочь ей, но Кейт боялась щекотки и хихикала всякий раз, как я прикасалась к ее животу. Бринн вошла в комнату, когда я помогала ей промыть рану, и мы невольно расхохотались. После того случая всякий раз, как мы с Бринн видели человека с пирсингом в необычном месте, на нас нападал смех.
Я притворяюсь, будто не замечаю в Табате ничего необычного, и оборачиваюсь к Олин:
– У вас можно звонить по телефону? Могу я поговорить с сестрой?
Бринн
Я слышу телефонный звонок.
– Я подойду! – кричит бабушка.
Через минуту она входит на кухню, где я намазываю себе бутерброд. Я вижу, какое выражение у бабушки на лице, и понимаю, что звонок как-то связан с Эллисон.
– Это твоя сестра, – говорит она. Я сразу трясу головой. – Бринн, по-моему, тебе стоит подойти и поговорить с ней!
Бабушка пытается говорить строго, но я знаю: она ни за что не станет заставлять меня разговаривать с ней.
– Нет, – говорю я, намазывая хлеб арахисовым маслом.
– Рано или поздно тебе все равно придется с ней поговорить, – терпеливо говорит бабушка. – По-моему, тебе сразу полегчает.
– Я не хочу с ней разговаривать! – твердо отвечаю я. Я не могу сердиться на бабушку. Знаю, она любит нас обеих и теперь разрывается пополам. Она всегда желала нам обеим только хорошего.
– Бринн, раз ты не подходишь к телефону и не отвечаешь на письма, Эллисон придумает другой способ связаться с тобой!
Неожиданно у меня в голове что-то щелкает. Я все понимаю, посмотрев в бабушкины добрые голубые глаза. Эллисон выходит из тюрьмы. А может, она уже на свободе!
Руки у меня дрожат, и комок арахисового масла падает с ножа на пол. Мне очень страшно. Вдруг она возьмет и без предупреждения заявится сюда? Живо представляю: вот я на заднем дворе дрессирую Майло, метиса немецкой овчарки и чау-чау. Учу его проходить мимо угощения, не съев его. Оборачиваюсь и вижу ее. А она стоит и смотрит на меня. Ждет, что я скажу ей… Что? Что я могу ей сказать? И что может сказать мне она? Она ведь написала мне целую кучу писем. Сколько раз можно просить прощения?
Я отрываю кусок бумажного полотенца и нагибаюсь, но Майло успевает слизать с пола арахисовое масло раньше меня.
– Я не могу с ней разговаривать.
Бабушка сжимает губы и с расстроенным видом качает головой.
– Хорошо, я ей передам. И все-таки, Бринн, когда-нибудь тебе придется с ней встретиться.
Я не отвечаю, но следом за ней иду в гостиную и смотрю, как она берет трубку.
– Эллисон! – Бабушкин голос дрожит от смешанных чувств. – Бринн не может подойти к телефону. – Она молча слушает ответ. – У нее все хорошо… Да, очень хорошо.
Я больше не выдерживаю; ухожу на кухню, хватаю бутерброд и выбегаю черным ходом к машине. Я давно поняла: с животными ладить намного легче, чем с людьми. Родители никогда не позволяли мне завести домашнего питомца – от них много шерсти, много грязи, они требуют много времени и сил. Я вечно притаскивала домой с улицы щенят или котят в надежде, что мне позволят их оставить. Я прихорашивала своих найденышей как могла – расчесывала свалявшуюся шерсть старой расческой, срезала колтуны, брызгала на них дезодорантом, чистила им зубы старой зубной щеткой. Я подбирала старых дворняжек, одноглазых кошек с рваными ушами. Помню, как я торжественно выносила их родителям. Смотрите, какой славный песик! Смотрите, какая пушистая кошечка! Какие они ручные, смышленые, милые! Неужели вы не понимаете, как мне одиноко? Вы понимаете? Нет. Мне не разрешали оставить любимца дома. Отец заставлял меня отвезти найденышей в приют, и всякий раз я плакала и так крепко вцеплялась в них, что они царапались и кусались, стараясь вырваться из моей хватки.
Бабушка позволила мне завести питомцев, хотя ограничила их количество пятью. У нас две кошки, майна, морская свинка и Майло. Бабушка заявила: хорошенького понемножку; она не хочет превращаться в свихнувшуюся старуху, к которой ездят инспекторы комиссии по жестокому обращению с животными.
Я хочу выдрессировать Майло на собаку-компаньона. Он должен быть послушным: например, сейчас он учится в течение тридцати секунд сидеть или лежать и прибегать, когда его зовут. А еще Майло придется пройти тест на стрессоустойчивость, то есть не реагировать на крики и ссоры. Бабушка помогает мне учить его. Мы с ней нарочно кричим друг на друга, как будто ссоримся, чья сегодня очередь выносить мусор или готовить ужин. По-моему, Майло понимает, что мы ругаемся понарошку; он зевает, ложится и выразительно смотрит то на меня, то на бабушку. В конце концов мы не выдерживаем и смеемся. Когда курс дрессировки будет окончен, я собираюсь водить Майло в дома престарелых и больницы. Доказано, что животные способны облегчать страдания тяжелобольных и пожилых людей. Когда-нибудь я хочу открыть свой питомник – выращивать собак-компаньонов. Впервые в жизни у меня появилась цель. Причем хорошая. Не хочу, чтобы кто-то или что-то отвлекало меня от нее. И родители, и – особенно – сестра.
Если бы только Эллисон тогда поступила как всегда, то есть сделала правильный выбор! Вся наша жизнь сложилась бы по-другому. Ее бы никуда не увезли. Родители были бы счастливы, а я могла бы раствориться в тени – то есть там, где мне самое место. Но она сделала неверный выбор. Она с грохотом упала с пьедестала и оставила меня в доме наедине с родителями.
Я не была и никогда не буду образцовой девочкой, такой как Эллисон. А ведь родители так бились надо мной! Когда я училась в старших классах, они неустанно давили на меня. Давили, давили, давили. Живя с ними, я не могла мыслить здраво, не могла ничего решить, не могла дышать. Я честно поступила в колледж Святой Анны, старалась хорошо учиться, пробовала завести там друзей, но всякий раз, как я входила в аудиторию, меня охватывал страх. Он всегда начинался с шума в ушах. Что-то вибрировало в горле, постепенно спускаясь вниз, распространяясь по телу. Потом вибрация добиралась до кончиков пальцев. Грудь сжималась; я не могла вздохнуть. Преподаватели и однокурсники глазели на меня, а я в ответ глазела на них, и вдруг они словно начинали таять. Уши сползали по щекам, губы проваливались сквозь подбородки… в конце концов все они превращались в жирные лужи.
И только когда я выпила целый флакон снотворного, найденного в маминой аптечке, родители наконец оставили меня в покое. Они с радостью услали меня «через речку, через лес»[1] – к бабушке. С чемоданом и рецептом на антидепрессант.
В Нью-Эймери все сразу стало лучше. Бабушка записала меня к врачу; я стала принимать лекарство, которое вправило мне мозги. Сейчас мне неплохо живется. Но разговаривать с Эллисон я не буду. Я не могу разговаривать с ней! Так лучше. И для нее, и для меня.
Впервые в жизни Эллисон получила по заслугам.
Эллисон
Я ставлю телефон в базу; Олин внимательно наблюдает за мной своими пронзительными птичьими глазами. Как только обживусь здесь и устроюсь на работу, первым делом куплю себе сотовый телефон, чтобы разговаривать не при всех. Родители наверняка купят мне мобильник, если я попрошу, но не хочется в первую же встречу о чем-то их просить. Кроме того, мне важно доказать им, что у меня все будет нормально, что я способна о себе позаботиться. Интересно, вспоминают ли они меня? В глубине души я надеялась, что их машина будет стоять напротив «Дома Гертруды» и они выйдут ко мне, когда я приеду.
Наверное, Олин умеет читать мысли, потому что она вдруг говорит:
– Здесь почти у всех мобильные телефоны, но у нас существуют определенные правила. Мобильник нужно выключать, когда ты выполняешь работу по дому или во время собрания. Мы уважаем потребность других в тишине.
Олин продолжает свою экскурсию с того места, где прервала ее. Она ведет меня на кухню, где все по очереди готовят ужин, и в восьмиугольную комнату с высоким потолком, где стоит телевизор. Я вижу, что на диване дремлет седовласая женщина в фартучке официантки, а в кресле сидит молодая, миниатюрная, темнокожая женщина. Она держит на коленях малыша и тихо напевает ему что-то по-испански. По телевизору идет мыльная опера; звук прикручен.
– Это Флора и ее сын Манало, – шепчет Олин. – А там Марта. – Олин тычет рукой в дремлющую женщину.
Флора подозрительно щурится и крепче прижимает к себе Манало. Малыш машет нам пухлой ручкой и улыбается.
– Приятно познакомиться, – говорю я.
Флора поворачивается к Олин и с пулеметной скоростью тарахтит по-испански; интонации у нее явно враждебные. Олин тоже отвечает ей по-испански. Похоже, согласившись принять меня в «Доме Гертруды», Олин вызвала целую бурю. Теперь ей долго придется успокаивать моих соседок.
– Пошли наверх; я покажу тебе твою комнату, – говорит Олин.
По винтовой лестнице мы поднимаемся на второй этаж, где расположены спальни. Я спиной чувствую на себе испепеляющий взгляд Флоры. В «Доме Гертруды» я пробыла здесь всего двадцать минут, но, похоже, все уже знают, кто я и что сделала. Правда, мне не привыкать. С таким же отношением мне пришлось столкнуться и в тюрьме, но здесь все как-то по-другому.
– Предполагается, что все принимают активное участие в наведении порядка в доме, – говорит Олин, и я вижу, что так оно и есть.
Олин тихо стучит в закрытую дверь, распахивает ее, и я вижу маленькую комнату с двухъярусной кроватью и двумя комодиками. Постели застелены бельем в сине-белый цветочек; подушки пухлые, мягкие. На меня снова накатывает усталость. Мне хочется поскорее лечь. Стены выкрашены в голубой цвет; на окнах накрахмаленные тюлевые занавески. Комната очень мирная.
– Твоя соседка, Би, сейчас на работе. Она вернется через несколько часов. Располагайся, разложи вещи. Я вернусь попозже, мы закончим экскурсию, я тебе обо всем расскажу.
Я смотрю на двухъярусные кровати. Которая из них моя?
– Твое место нижнее, – говорит Олин. – Би любит спать наверху; говорит, что на нижней койке у нее начинается клаустрофобия.
Олин хлопает меня по плечу и идет к выходу.
– Олин, – окликаю ее я. Она оборачивается ко мне, и я вздрагиваю, заметив, какое у нее доброе морщинистое лицо. – Спасибо!
– Пожалуйста, – улыбается она. – Отдыхай. Если что-нибудь понадобится, кричи.
Мои скудные пожитки умещаются в одном ящике комода, и еще остается много места. Чем-то «Дом Гертруды» напоминает мне летний лагерь, куда я ездила в одиннадцать лет, наверное двухъярусными кроватями и тем, что, по словам Олин, скучать здесь не приходится. Распорядок дня висит в гостиной. Подъем без четверти шесть, отбой в половине одиннадцатого. День заполнен хозяйственными делами; на вечерних собраниях обсуждается все – от покупки продуктов до способов гасить вспышки гнева. Кроме того, здесь можно, например, узнать, как лучше вести себя на собеседовании, устраиваясь на работу.
Я сажусь на нижнюю койку и слегка подпрыгиваю. Пружины упругие, но податливые. Похоже на настоящую кровать, не то что твердые койки в Крейвенвилле с грубыми, шершавыми простынями, от которых воняет хлоркой. Я поднимаю пухлую подушку и зарываюсь в нее носом. От наволочки пахнет лавандой. На глаза у меня наворачиваются слезы. Может, здесь будет не так плохо? Вряд ли здесь окажется хуже, чем в тюрьме. Надеюсь, мои соседки постепенно привыкнут ко мне. Надеюсь, родители перестанут волноваться, что скажут соседи, и снова вспомнят о том, что я их дочь. И может быть… может быть, Бринн тоже простит меня.
Я глубоко вздыхаю еще раз, отрываю подушку от лица… и вижу ее. На меня смотрят пустые, бессмысленные глаза. На грязном пластмассовом личике застыла полуулыбка. Я хватаю куклу – старую, помятую; похоже, ее достали из мусора. На голой кукольной груди несмываемым маркером выведено всего одно слово. Я знаю, что теперь это слово будет следовать за мной повсюду, куда бы я ни поехала. Убийца.
Клэр
В «Закладке» полумрак и тишина. Внезапный воскресный ливень смыл удушающую августовскую жару – и всех покупателей. Клэр Келби распаковывает очередную коробку с книгами. Из-за прилавка показывается голова Джошуа; на макушке, как всегда, торчит соломенный вихор. Клэр с трудом подавляет желание послюнить пальцы и пригладить торчащие прядки. Его темно-карие глаза выжидательно смотрят на нее.
– Чем я могу вам помочь, молодой человек? – полунасмешливо-полусерьезно спрашивает Клэр у сынишки.
– Мне скучно, – капризничает Джошуа и ногой, обутой в теннисную туфлю, лягает прилавок.
– Уже прочел все книжки в детском отделе? – спрашивает Клэр, и Джошуа оглядывается через плечо на многочисленные полки с книгами. Оглянувшись на мать, он кивает, стараясь сдержать улыбку.
Клэр недоверчиво хмыкает и спрашивает об их шестилетнем пятнистом английском бульдоге:
– Где Трумэн?
– Дрыхнет, – ворчит Джошуа, сдвигая брови. – Опять!
– Очень его понимаю. День сегодня дождливый, и так приятно вздремнуть, – отвечает Клэр. – Хочешь мне помочь? До закрытия надо успеть вынуть книги из коробок и расставить их на стеллажи. А может, ты тоже хочешь вздремнуть?
– Я не хочу спать, – упрямится Джошуа, хотя глаза у него сонные-сонные. – Когда папа приедет?
– Скоро, – уверяет Клэр и, перегнувшись через прилавок, чмокает сына в светлую макушку.
Она оглядывает книжный магазин, ставший для нее и убежищем, и бременем. Много лет назад он помог ей не сойти с ума. Она с утра до позднего вечера трудилась, и голова была занята. В «Закладке» Клэр забывала горькие мысли о том, что тело, которое много лет так хорошо ей служило, в корне предало ее. Иногда она вдруг вспоминала об этом и застывала на месте, забыв, что ей нужно завернуть покупку, распаковать книги или подойти к телефону. Она заставляла себя отталкивать тревогу, которая стискивала сердце, до тех пор, пока к ней не возвращалась возможность дышать.
Потом – вдруг, внезапно – произошло чудо: у них появился Джошуа. В самый обычный день, после того, как они уже смирились с тем, что детей у них не будет – ни своих, ни приемных. Сейчас ей кажется: «Закладка» отнимает у нее все больше времени, которое ей хочется проводить с сыном. Скоро он пойдет в подготовительный класс; Клэр наслаждается последними часами, которые они могут провести вместе, хотя и понимает, что сынишке гораздо полезнее играть на воздухе, чем сидеть с ней в магазине.
Прошло почти двенадцать лет с тех пор, как Клэр открыла собственный книжный магазин. Почти всем она занималась сама. Нашла подходящее помещение на обсаженной дубами Салливан-стрит, в недавно отреставрированном центральном районе Линден-Фоллс, взяла в банке заем для малого бизнеса, заказала книги и наняла помощницу на неполный рабочий день. А Джонатан поработал над интерьером. О такой красоте Клэр даже не мечтала. Раньше, в середине девятнадцатого века, в этом здании размещалась швейная мастерская; она принадлежала одной независимой женщине, переехавшей в Линден-Фоллс со стареющим отцом. Дом оказался очень красивым. Сняв многочисленные слои краски, отчистив стены и потолки от копоти, Джонатан обнаружил ореховые панели и лепнину. На втором этаже Клэр и Джонатан нашли заплесневелые рулоны материи, а на чердаке, под столом, – большие жестянки с пуговицами, костяными, оловянными и сделанными из раковин мидий. Клэр нравилось представлять наряды, которые раньше здесь кроили – крестильные платьица, обшитые кружевом, свадебные платья, обшитые жемчужинками по корсажу, черные траурные платья из кашемира…
Джошуа пытается подтянуться и взгромоздиться на прилавок; подошвы шаркают по панели.
– Мне скучно! – тянет он, соскальзывая на пол. – Когда папа приедет?
Клэр выходит из-за прилавка, наклоняется, берет Джошуа на руки и сажает его на прилавок рядом с кассовым аппаратом.
– Он приедет примерно через… – она смотрит на часы, – через полчаса и заберет тебя. Ну а пока чем займемся?
– Расскажи, как я к вам попал, – приказывает он.
Клэр молчит и выжидательно смотрит на сына.
– Пожалуйста! – добавляет мальчик.
– Ладно, – соглашается Клэр, обнимая его и слегка покачивая. В последнее время она все чаще удивляется тому, как он вырос. Прямо не верится, что ему всего пять лет! Она утыкается носом ему в шею и вдыхает живительный аромат мыла «Ярдли», с которым он принимал ванну утром. Джошуа растет и начинает стесняться; теперь он не пускает ее в ванную, когда моется.
– Когда я принимаю ванну, смотреть могут только папа и Трумэн, потому что мы все мальчики, – объясняет он.
Поэтому Клэр, пустив для него воду, выходит за дверь и садится на пол. Через каждые пять минут она кричит:
– Эй, как ты там?
Сейчас она несет Джошуа на мягкий плюшевый диван в углу. Рассказ о том, как Джошуа стал их сыном, – его любимый. Он может слушать его несчетное число раз.
– Прежде чем говорить о том дне, когда ты к нам попал, – начинает Клэр, – надо вспомнить другой день – когда мы впервые тебя увидели.
Джошуа теснее прижимается к ней и, как каждый день за последние пять лет, Клэр поражается, до чего он сладкий.
– Пять лет назад, в июле, мы с папой сидели на кухне за столом и соображали, что бы нам приготовить на ужин. Как вдруг зазвонил телефон.
– Звонила Дана, – бормочет Джошуа, теребя жемчужную сережку в ее ухе.