В проигрыше оказались в конце концов все, хотя подведение итогов растянулось на годы. В несчетный раз подтвердилось: честь роняют, как правило, на собственную голову.
Как повернулось бы международное развитие, не согласись Сталин – в ответ на письмо Гитлера – с приездом в Москву Риббентропа?[220] Фюрер не позже 22 августа был извещен о приглашении Геринга на встречу с Чемберленом и Галифаксом, организацией которой, чтобы избежать огласки, занимался шеф британской разведки лично. Гитлер не отвергал идею, как таковую. Момент смущал. Англичане ввели 23 августа в игру козырную карту – предложили созвать «конференцию четырех на высшем уровне». На ней в отсутствие СССР и Польши можно было бы все уладить. Предложение, направленное по неофициальному каналу, подкреплялось посланием Чемберлена. Премьер умолял Гитлера «не совершать непоправимого».
Днем 23 августа Г. Геринг провел заседание кабинета министров. «Война с Польшей – дело решенное», – услышали собравшиеся. Но угроза мирового конфликта неактуальна и риск оправдан, поскольку поляки будут единственным противником. Операцию, уточнил Геринг, предполагается начать через три дня.
Заметим про себя: переговоры имперского министра иностранных дел в Москве еще не начинались. Самолет с Риббентропом на борту не без приключений добрался до столичного аэродрома: в районе Великих Лук он был обстрелян средствами ПВО. Повезло, не сбили, но, право, предзнаменование необнадеживавшее. Таким образом, если не перенапрягать формулу Гегеля «история есть пророчество, обращенное вспять», придется признать, что решение воевать и установление первоначальной даты нанесения удара по Польше (26 августа) принимались не после, а до встречи Риббентропа со Сталиным и Молотовым, и, естественно, до подписания договора о ненападении[221]. Неточности при воспроизведении последовательности событий здесь не вкрадываются, а намеренно вносятся и способом мультиплицирования обретают видимость фактов.
Позднее Риббентроп уверял, что, отправляясь в Москву, он не знал о решении Гитлера напасть на Польшу. Министр будто бы думал, что фюрер блефует в расчете выжать из Лондона и Варшавы максимум. Договоренности в Москве не были программой действий, а имели назначением поднять давление в котле до критических отметок. По его версии, в политическом планировании нацистская Германия превзошла все высоты. К несчастью, на пике все пошло насмарку из-за вдруг нахлынувшего головокружения.
«Мы неохотно верим тому, что выходит за пределы нашего горизонта», – саркастически заметил блистательный Ларошфуко. Горизонта видения, понимания, интереса. А если перенестись в ситуацию 30-40-х годов, воздерживаясь мерить мысли и поступки актеров той поры сегодняшними мерками, не придавая обратную силу нормам и принципам, утвердившимся после и в результате Второй мировой войны? Может быть, откроются непознанные грани случившегося, не делающие иррациональное рациональным, но в какой-то степени объясняющие его.
Упор Гитлера после Мюнхена на насилие корреспондирует со спецификой его видения ситуации и перспектив, а также представлениями о том, что психологический настрой, доведенный до исступления, есть половина успеха. Если не фальшивить (из желания не мытьем, так катаньем закрепить за 1 сентября 1939 года репутацию рубежа между миром и войной), надо будет признать, что аншлюс Австрии, отторжение от Чехословакии Судет и, конечно, ликвидация остатков этой республики были военными операциями с использованием политической завесы. В марте и сентябре 1938 года политики выполняли функцию не повивальных бабок при рождении новой жизни, а насильников, рассекающих жизненный нерв или отнимающих саму жизнь у намеченной к захвату жертвы.
Гитлер как-то заявил, что не в его намерениях вести войны ради войн. Цель для него превыше всего. Способы и средства для ее достижения имеют подчиненное значение. Приоритет должен отдаваться тем из них, которые обещают скорый успех и накопление предпосылок для следующего, более масштабного успеха. Ничто не свидетельствует о том, что фюрер отклонился от этой генеральной установки в августе 1939 года. Навар, собранный Риббентропом в Москве[222], укрепил веру Гитлера в свой «провидческий» дар.
24-25 августа он прикидывал, что должно случиться уже после Польши, судьба которой с отпадением СССР от когорты открытых противников была предрешена. Дальнейший маршрут зависел от того, удастся или нет уломать англичан. В ответ на призыв британского премьера «не совершать непоправимого» Гитлер через посла Гендерсона предложил Англии войти в альянс с Германией на условиях:
а) возвращение Данцига и польского коридора в состав рейха;
б) германские гарантии новых польских границ;
в) достижение соглашения о бывших германских колониях;
г) отказ от изменения германских границ на Западе;
д) ограничение вооружений.
В свою очередь Германия обязалась бы защищать Британскую империю от любых посягательств.
Это был своеобразный сплав из предложений, делавшихся Берлином в октябре 1938 – январе 1939 года полякам, и соображений самих британцев, передававшихся через Г. Вильсона Гитлеру в июле-августе 1939 года. Изюминкой было чаще всего опускаемое примечание Гитлера: ничего страшного не произойдет, объяви Англии из соображений престижа «показную войну». Стоит загодя обговорить ключевые элементы будущего примирения, гроза послужит лишь очищению атмосферы.
По окончании беседы с Гендерсоном фюрер связался с Муссолини. Разговором он остался доволен и в 15.02 отдал приказ ввести план «Вайс» в действие. Нападение на Польшу должно было произойти на рассвете 26 августа. А затем все пошло через пень-колоду.
Итальянское посольство уведомило, что Италия к войне не готова. Затем французский посол, с подачи Аттолико, сделал в 17.30 представление и предупредил, что его страна выполнит обязательства перед Польшей. Около 18.00 Би-би-си передала сообщение о вступлении англо-польского союзного договора в силу.
Где заключался просчет? Замаячил конфликт с Англией и Францией, в котором польская проблема отодвигалась на второй-третий план. Италия выпадала из обоймы до того, как настоящее дело началось. Кто она – союзник или обуза? Гитлер еще не знал, что известие – Италия в войне против Польши не участвует – Рим передал в Лондон и Париж раньше, чем союзнику. Отношения с Японией в расстройстве.
Пока же В. Кейтель получил приказ немедля остановить выход сил вторжения на означенные по плану «Вайс» рубежи. Гальдер занес в дневник: «Гитлер в растерянности. Слабая надежда, что путем переговоров с Англией можно пробить требования, отклоняемые поляками».
Чемберлен больше не хозяин даже в парламентской фракции тори. Общественность повернулась против «умиротворения». Выручить могло лишь одно: антивоенные настроения оставались еще сильнее. Если бы Берлин согласился отступить от края на шаг-другой, их, возможно, удалось бы капитализировать.
Кое-какой политический жирок у Гитлера имелся. С подписанием советско-германского договора о ненападении Лондон и Париж разом потеряли интерес к контактам с СССР. Без внимания остались официальные (в частности, заявление В. Молотова П. Наджиару: «Договор о ненападении с Германией не является несовместимым с союзом о взаимной помощи между Великобританией, Францией и Советским Союзом»)[223] и официозные сигналы из Москвы, рекомендовавшие не рубить швартовы.
В глазах демократий тройственные переговоры отыграли свою партию. Чемберлену и Даладье было любопытней узнать, что думают в Берлине хотя бы о той же совместимости или несовместимости договора, подписанного Молотовым и Риббентропом, с восстановлением взаимопонимания, достигнутого годом ранее в Мюнхене. Если до 20 августа любой разговор с британскими представителями о «великой дружбе» немецкая сторона завершала требованием прекращения обхаживания Москвы, то после 23 августа сходное предварительное условие предъявлялось уже Гитлеру. Длинный конец рычага перешел в его распоряжение.
Германо-советский договор был для нацистов маневром в стратегии наведения «нового порядка»[224]. Фюрер вошел в противоречие с его буквой буквально в день подписания документа. Статьи III и IV предусматривали консультации и взаимное информирование по «вопросам, затрагивающим их общие интересы», и неучастие «в какой-нибудь группировке держав, которая прямо или косвенно направлена против другой стороны»[225]. Никакой деловой информации о «последней попытке» руководства рейха склонить Англию к союзу с Германией Москва, конечно, не получала[226]. Сугубо закрытые разведывательные данные, добытые, нетрудно догадаться, без помощи немецких властей, не в счет[227].
Англичане и французы не принимали Советский Союз в качестве составного элемента стабильного мира. Попутчик, партнер на базе преходящего совпадения актуальных интересов – это еще куда ни шло. Летом 1939 года Москва виделась больше как тормозной башмак, который погасит часть энергии нацистской военной машины, если Лондону и Парижу не удастся сговориться с Гитлером без СССР и против СССР.
С берлинского угла, британцы и французы действовали нелогично. Они без сопротивления уступили Испанию – район не менее важный, чем Польша, пожертвовали Австрией и Чехословакией, позволили Италии установить контроль над входом и выходом из Красного моря и тем самым над Суэцким каналом. В шаблоны блицкригового мышления плохо укладывалось, что в политике чаще всего заносит не на виражах, а на прямой, когда до финиша рукой подать.
25-26 августа Гитлер завибрировал. Хочешь не хочешь, надо искать общий знаменатель если не на сегодня, то на будущее с Чемберленом, Галифаксом, не пренебрегая контактами Геринга. Видано ли, фюрер принимает и лично инструктирует Б. Далеруса. Через него 26 августа в Лондон отправляется предложение о полнокровном союзе: англичане помогут Германии вернуть Данциг и коридор, Третий рейх, в свою очередь, не поддержит ни одну страну – «ни Италию, ни Японию или Россию» – в случае начала ими враждебных действий против Британской империи.
Приостановимся, чтобы раскрыть скобки: Г. Вильсон от имени премьера Чемберлена манил Гитлера возможностью аннулирования гарантий, выданных Англией Польше и ряду других стран Восточной Европы, рейхсканцлер ставит на кон все, что он наобещал Риму и Токио, и еще тепленький пакт с Москвой.
После полуночи 28 августа Далерус доставил в Берлин ответ англичан. Они ограничились выражением заинтересованности в нахождении «решения», без уточнения его формы или содержания, и не преминули помянуть про гарантии, выданные Польше. В других случаях Гитлер распалился бы, а тут он – сама покладистость: все британские соображения приемлемы, остается только выяснить, чему Лондон отдает предпочтение – политическому договору или союзу? Он, фюрер, за союз.
В 22.30 того же дня Гендерсон привез официальный ответ своего правительства на предложения, изложенные Гитлером послу 25 августа. Чемберлен подчеркивал, что целиком разделяет желание рейхсканцлера «сделать дружбу основой отношений между Германией и Британской империей» и готов принять его предложения «с некоторыми дополнениями в качестве темы для обсуждения». Но… Переговоры могут состояться «быстро» и «с искренним желанием достичь соглашения», если разногласия между Германией и Польшей будут улажены мирным путем[228]. Уловив нервозность нацистского диктатора, англичане решили попетлять.
Это импонировало Гитлеру меньше всего. Как политик и идеолог он пребывал в постоянном антагонизме со временем. Сейчас или никогда, все или ничего, быть первым или не быть вообще – подобной риторикой он приводил в экстаз толпу и самого себя. 28 августа фюрер слушал Гендерсона вполуха. Он хотел бы избежать ссоры с Англией – вполне возможно, действительно хотел. Если британцы вообще способны дружить, они могли бы найти друзей в немцах. Помехой согласию стала Польша? Германия устранит ее. По-иному, может быть, чем видится в Лондоне, зато быстрее и радикальнее. За несколько часов до приема британского посла Гитлер самоопределился: вторжение в Польшу 1 сентября.
Как ни парадоксально, представления о времени разошлись дальше представлений сторон о базе возможной договоренности, если в отсутствие безупречных доказательств не принимать за аксиому посылку: консерваторы решили остановить Гитлера его же оружием – войной. Для ясности заметим, что демократии имели достаточные основания сомневаться в способности Третьего рейха вынести тяготы большой и долгой войны.
Очевидно, не слишком радужные мысли и чувства владели Сталиным и Молотовым, когда им докладывались переводы телеграмм, что поступали в британское и некоторые другие посольства в Москве, или депеши советского посла из Лондона. «… Со вчерашнего дня (25 августа 1939 года), – сообщал И. Майский, – в воздухе определенно ощущаются мюнхенские настроения. Британское правительство, Рузвельт, Папа Римский, бельгийский король и другие пытаются нащупать какую-либо почву для „компромисса“ в польском вопросе. Британский посол в Берлине Гендерсон прилетел сегодня в Лондон на самолете и передал кабинету какое-то сообщение от Гитлера, содержание которого хранится в тайне. Только что закончилось заседание британского правительства, обсуждавшего сообщение, но ни к какому решению кабинет пока не пришел. Завтра утром состоится новое заседание правительства»[229].
До 31 августа ни один из вариантов не являлся для консерваторов заранее исключенным. На заседании правительства 2 августа Галифакс держался мнения, что аншлюс нацистами Данцига «не следует рассматривать в качестве казус белли»[230]. В дискуссии на упомянутом И. Майским заседании правительства 26 августа посол Гендерсон проводил мысль: «Реальная ценность нашей гарантии Польше в том, чтобы дать Польше возможность прийти к урегулированию с Германией»[231]. 27 августа Чемберлен сообщил коллегам по кабинету, что дал понять Далерусу: поляки могут согласиться на передачу Германии Данцига[232], хотя никаких консультаций на сей счет с поляками не проводилось.
Через того же Далеруса Галифакс переслал Герингу послание (26 августа), в котором, между прочим, отмечалось: «Мы будем стремиться сохранить тот самый дух, который проявил фюрер, а именно: желание найти удовлетворительное решение вопросов, вызывающих в настоящее время беспокойство»[233]. 27 августа Галифакс подтвердил в разговоре по телефону с Чиано: «Мы, конечно, не откажемся вести переговоры с Германией»[234]. Вручая 28 августа рейхсканцлеру послание Чемберлена, Гендерсон заявил: «Премьер-министр может довести до конца свою политику соглашения, если, но только если г-н Гитлер будет готов к сотрудничеству»[235]. Даже 30 августа, когда поступили данные, что Германия сосредоточила 46 дивизий для удара по Польше, Галифакс отстаивал на заседании правительства тезис, что «эта концентрация войск не является действенным аргументом против дальнейших переговоров с германским правительством»[236].
В телеграмме И. Майского называются некоторые из посредников, пытавшихся предотвратить коллапс англо-германских контактов. Президент Ф. Рузвельт, несомненно, заслуживает здесь отдельной строки.
Поверенный в делах Германии в Вашингтоне Томсен, состоявший в тесных связях с американским разведывательным сообществом, докладывал 31 июля 1939 года в Берлин, что «американцы отказались от надежды на создание трехстороннего альянса Россия-Англия-Франция»[237]. Не этим ли объясняется отстраненность американской администрации в канун и после начала военных переговоров трех держав в Москве? Рузвельт откликнулся на них «устным посланием» советским руководителям. Оно было направлено через государственный департамент 4 августа и достигло Москвы через одиннадцать дней. Это и понятно: от Вашингтона до советской столицы даже дальше, чем от Лондона.
Смысл послания[238] был незатейлив: совета давать не хотим, но нельзя не считаться с тем, что в случае войны в Европе и на Дальнем Востоке и возможной победы стран оси положение СССР и США безусловно и немедленно изменилось бы. Причем в силу географической близости Советского Союза к Германии его положение изменилось бы быстрее, чем положение Соединенных Штатов. По этой причине президент «чувствует», что «удовлетворительное соглашение против агрессии между любыми другими державами Европы оказало бы стабилизирующее действие в интересах всеобщего мира».
Неизвестно, насколько щедро Рузвельт делился своими «чувствами» с англичанами и французами, склонял ли он демократии к договоренности с СССР в «интересах всеобщего мира», причем не декларативной, а влекущей конкретные действия во имя ясно означенной цели. Молотов подтвердил в беседе со Штайнгартом, что Советский Союз именно так понимает задачу переговоров, но их успех зависит также от позиций Англии и Франции. Если бы глава американской администрации снесся с Парижем, то составил бы более полное представление об истоках трудностей и, возможно, методах их преодоления.
После вступления Германии и СССР в переговоры и подписания между ними договора о ненападении Φ. Рузвельт занялся рассылкой посланий – королю Италии (23 августа), Гитлеру (24 и 26 августа), президенту Польши (25 августа). По букве и духу они перекликались с американскими обращениями, что предшествовали мюнхенскому сговору. Прилив энергии увенчался призывом (1 сентября) к германскому руководству вести войну упорядоченным способом, щадя мирное население[239].
Непросто реконструировать ход переговоров Риббентропа со Сталиным и Молотовым 23 августа[240]. Лучше это получилось пока у Ингеборг Фляйшхауэр[241]. Но в общем перед учеными едва початый край неудобных, поныне колючих вопросов, ждущих основательного разбора. Им противопоказано «экономное мышление» с его тягой к смене знака плюс на минус или наоборот. В свете тектонических сдвигов, происшедших в мировых делах, сие и не нужно. Кого мы обманем подстановкой новой полуправды взамен прежней, кому причиним вред, накликая репродукцию ошибок? Прежде метили в идеологического противника. Теперь издержки не с кем будет делить.
В 1988 году при встрече в Варшаве с рядом видных польских профессоров автор сформулировал вопрос так: давалась ли Советскому Союзу в августе 1939 года альтернатива тому или иному согласию с Германией? Ответ коллег был однозначен: «нет». Самое позднее после бесед французского генерала Мюсса со Стахевичем, воспроизведенных с пикантными деталями в телеграммах в Париж, всякие надежды достичь соглашения на московских военных переговорах отпали.
Если так, то уместен и следующий вопрос: имелась ли альтернатива договору о ненападении? Возможно. Скажем, пролонгация Берлинского договора 1926 года. Но и отказ от насилия во взаимных отношениях сам по себе не являлся предосудительным, в том числе в обстановке, чреватой взрывом. Чистота позиции, претендовавшей тогда на эпитет «миролюбивая», выиграла бы, найди в тексте договора, подписанного 23 августа, отражение норма, освобождающая стороны от принятых обязательств в случае совершения одной из них агрессии против третьего государства. Однако имелось вдоволь прецедентов, где такая оговорка не употреблялась, и это не порождало кривотолков[242]. Ни в ту пору, ни позже.
Не самым безупречным (не только с точки зрения формальной логики) был примененный порядок: обязательства стороны вступают в силу немедленно с простановкой под договором подписей. Вместе с тем предусматривалась его ратификация по всей форме. Примеры подобного рода тоже попадаются, но неловкость устраняется чаще посредством либо устной договоренности, либо обмена нотами, которые делают излишней соответствующую пропись в тексте основного документа. Но может быть, названный алогизм вводился намеренно?
Секретные приложения (протоколы, дополнительные статьи и т. п.) к соглашениям и договорам разного профиля прочно удерживались в договорной практике государств, несмотря на шок, вызванный разглашением сокровенных державных тайн большевиками и эсерами после 1917 года. Ряд примеров назывался выше. Его легко расширить, добавив разные цвета и оттенки. Предполагалось, что и англо-франко-советское соглашение о взаимной помощи будет снабжено дополнительным, не подлежащим оглашению протоколом[243].
Следовательно, при двусмысленности, если не предосудительности в принципе тайных договоров решающей была и остается не форма, а содержание. Для нашего конкретного случая, кроме того, не являлось ни извинительным, ни смягчающим обстоятельством то, что Англия, Франция, Польша, Румыния не показывали образцов щепетильности в обращении с чужими правами и интересами или что обычное международное право 20-30-х годов в делах подобной категории не отличалось ярким красноречием.
В постановлении съезда народных депутатов СССР (декабрь 1989 года) констатировалось, что приложенный к советско-германскому договору о ненападении «секретный дополнительный протокол» как по методу его составления, так и по содержанию являлся «отходом от ленинских принципов советской внешней политики». Проведенное в нем разграничение «сфер интересов» СССР и Германии находилось с юридической точки зрения в противоречии с суверенитетом и независимостью ряда третьих стран. По совокупности признаков[244] съезд признал протокол от 23 августа 1939 года и другие секретные договоренности с Германией юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания.
Боязнь попасть впросак, навлечь большее из зол именно на себя не отпускала советскую сторону ни в августе, ни в сентябре. Колебания выливались в непоследовательность, непоследовательность – в противоречия. Риббентроп предложил «обогатить» договор о ненападении понятием «дружба», раз уж полюбовно поделили «сферы интересов». Сталину и Молотову эта идея пришлась не по вкусу. Не дружба, не союз[245], не спица в одном колесе и не вторая ось в телеге, а нейтралитет – внимательный и заинтересованный, пока советские интересы уважаются. На последнем делался акцент.
Речь В. Молотова на сессии Верховного Совета СССР в связи с внесением 31 августа 1939 года законопроекта о ратификации договора с Германией заставила нацистское руководство поморщиться. «Решение о заключении договора о ненападении между СССР и Германией, – говорил Председатель СНК, – было принято после того, как военные переговоры с Францией и Англией зашли в тупик. Поскольку эти переговоры показали, что на заключение пакта о взаимопомощи нет основания рассчитывать, мы не могли не поставить перед собой вопроса о других возможностях обеспечить мир и устранить угрозу войны между Германией и СССР». Смысл договора от 23 августа В. Молотов подавал так: «СССР не обязан втягиваться в войну ни на стороне Англии против Германии, ни на стороне Германии против Англии». Политической основой отношений с Германией по-прежнему является договор 1926 года о нейтралитете[246].
Редко случается, чтобы достоинства одного партнера откровенно выводились из недостатков другого, а целесообразность введения в силу конкретного юридического акта обосновывалась безрезультатностью попыток прийти к оптимальному решению с кем-то еще. Неловкость, бестактность – не подвернулись более удачные выражения? Или завуалированный намек Лондону и Парижу: исправляйтесь, а там посмотрим? Но «завтра была война».
С одной стороны, можно было облегченно вздохнуть и лишний раз себя похвалить, что СССР не нырнул в омут без дна. Но даже в среднесрочной перспективе ничего утешительного новый военно-политический ландшафт не сулил. Обретенная свобода маневрирования развеялась прежде, чем удалось вкусить от ее плодов. Скоротечность развития смяла начально составленную диспозицию – не торопить события в «сфере советских интересов»[247]. Ударились в крайность – занялись форсированным обустройством, по выражению Черчилля, «восточного фронта», подбирая все, что плохо лежало, забирая все, что можно было переместить из прежних укрепрайонов.
Весьма непростым для Москвы был процесс взятия под контроль Западной Украины и Западной Белоруссии. МИД Германии напомнил 3 сентября, что советская сторона может выдвигаться в те области театра войны, которые по протоколу значатся за СССР.
В советской вооруженной поддержке Берлин нуждался как рыбка в зонтике. Гораздо важней для него было упредить болтанку в позиции СССР в момент, когда у Польши объявились пусть номинальные, если брать эффект, но все же союзники[248]. 5 сентября из Москвы последовал уклончивый ответ: «В подходящий момент возникнет необходимость в конкретных действиях», однако «такой момент еще не настал».
8 сентября Риббентроп снова подступился к этой теме, отмечая, что война перешла в завершающую фазу. Молотов передал 10 сентября через Шуленбурга, что советские войска, если и когда они выступят, будут задействованы с политической, а не с военной мотивировкой[249]. Риббентроп поручил послу высказать возражения против намеченного «антигерманского по духу обоснования акции» и предложить опубликовать совместное сообщение. Москва на совместное выступление не согласилась. 14 сентября Молотов дал понять Шуленбургу, что прежде, чем что-либо предпринимать, советское руководство хотело бы дождаться падения Варшавы.