Артюхин поднял с пола выпиленную решетку с обрывками привязанной к ней веревки. Веревка была из пеньки, просмоленная, двухшнурковая. Крепкая веревка. Видимо, тот, кто распиливал прутья, чтобы не сорваться, привязал себя. Ставень он вырвал с помощью деревянного бруска, который теперь валялся на полу. Упакованные же в брезент ценности они спускали вниз на веревке. С той стороны, где находился часовой, окно это не просматривалось.
– Распилы снизу вверх, – изрек Дубовицкий, тщательно исследовавший решетку. Для подобного заключения совсем не обязательно было кончать Московский университет по юридическому факультету. Даже я, недоучившийся студент Демидовского юридического лицея, и то обратил на это внимание.
– Кто у вас помимо Волжанина занимается расследованием ограбления?
Он назвал инспектора Борина и агента первого разряда Павла Сухова. Этих двоих я знал. Борин, инспектор по Рогожско-Симоновскому району, был опытным работником, начавшим службу в сыскной полиции еще в конце прошлого века. Кажется, он тяготел к монархистам, но это ему не мешало честно работать и при Временном правительстве, и при советской власти. Поэтому, когда я в ноябре семнадцатого занимался чисткой милицейского аппарата, я оставил его на прежней должности. Что же касается Павла Сухова, то это был парень из наших: большевик, недавний рабочий. Во время боев в Москве он командовал отрядом, который вместе с красногвардейцами завода Тильманса сражался на Кудринской площади.
По-юношески суровый и по-юношески же застенчивый, Сухов нравился мне своим максимализмом и поразительной тягой к знаниям. Он интересовался всем: законоведением, коневодством, философией, столярным делом, богословием и производством ситца. К книге он относился с таким же благоговением, с каким верующий относится к иконе. За плечами его было пять или шесть классов гимназии, и среди послеоктябрьского пополнения милиции он считался одним из наиболее грамотных.
– Неплохой выбор.
Дубовицкий был польщен. Он положил решетку с «распилами, идущими снизу вверх», отряхнул руки, тщательно вытер их носовым платком. Платок источал густой запах духов, и Артюхин чихнул.
– Будьте здоровы, – вежливо пожелал Дубовицкий, снисходя к низкому уровню культуры революционных масс.
– Благодарствуйте, – так же вежливо отозвался Артюхин и деликатно высморкался с помощью двух пальцев, изящно отставив мизинец. Пробыв после фронта три месяца в охране царской семьи в Тобольске и «насквозь изучивши придворный этикет», он очень ценил «тонкости и прочую деликатность». – Кровавый царь Николай Александрович и его супруга Александра Федоровна тоже имели склонность к галантерейности, – любезно заметил он и вытер нос обшлагом шинели.
– Хотите зайти в ювелирную мастерскую, Леонид Борисович? – спросил Дубовицкий.
– Обязательно. Надо же побеседовать с вашими сотрудниками. Может быть, им помимо направления распилов еще что-либо удалось установить…
Представитель либеральной интеллигенции поморщился, но промолчал. Рябой монах проводил нас в мастерскую.
Волжанин, нарезавший за столом сало, лениво встал.
– Похарчиться не желаете? – сверкнул он зубами. Чувствовалось, что золотые зубы – его гордость и он не упускал случая похвастаться ими.
– Харчиться мы не желаем, так как находимся при деле, – солидно сказал Артюхин. – А зубы свои из драгоценного металла ты, матросик-курносик, для баб прибереги. Нам они ни к чему. Золотые зубы есть наследие прежнего режима, и раскрепощенный народ их в корне отвергает.
Подобного выпада Волжанин не ожидал.
– Серый ты, пехота, в брашпиль твою мать, – сказал он. – Эти зубы, ежели хочешь знать, мне в награду за революционные подвиги вставлены, замест выбитых в кровавой схватке с врагами. Из реквизированного у контры золота. И не для форсу вставлены, а для питания.
Сухов, корпевший над протоколом, засмеялся и подтвердил:
– Не врет. Мне балтийцы говорили.
Мастерская оказалась единственным помещением, где не ощущалось мерзости запустения. Несмотря на беспорядок, здесь было, пожалуй, даже уютно. Люстра, шторы на окнах, мягкие стулья. У стены – лампа, перед ней – лихт-кугель, полый стеклянный шар с раствором купороса и азотной кислоты. Тут же стол-верстак с низким деревянным бортиком и полукруглым вырезом спереди. На нем различные ювелирные инструменты и приспособления: волочильная доска для прокатки золотой проволоки, металлические линейки, совки, ступки, штангенциркули, стальные палочки для чеканки. На другом столе, за которым расположился Волжанин, стояли станочек, напоминающий токарный, но с круглыми щетками, гидростатические весы, ареометр. Противоположная стена была заставлена низкими дубовыми шкафами.
Я обратил внимание на узкий ящик, почти доверху заполненный землей.
– А это для чего?
– Для самоцветов, – прошелестел кто-то у самого моего уха.
Я обернулся – за моей спиной стоял Кербель. Он опять появился неизвестно откуда: то ли вместе с паром из носика кипящего чайника, над которым колдовал матрос, то ли из фарфоровой ступки, которую разглядывал Артюхин. Массивная голова ювелира тихо покачивалась на тонкой шее, не приспособленной для такого груза. Казалось, ему стоит немалых усилий удержать ее в вертикальном положении.
– Вы в цирке не работали?
– Нет, – сказал он, – я в цирке не работал. Мой отец работал на гранильной фабрике в Амстердаме, а потом на ювелирной фабрике в России. И я работал всегда ювелиром. В цирке я не работал.
– Так для чего же этот ящик?
Кербель взял комок земли, размял его пальцами.
– Вы умрете, и я умру. Все люди умирают. А бриллианты бессмертны, – сказал он, обращаясь не ко мне, а к какому-то невидимому собеседнику. – Мне посчастливилось видеть «Саней». Когда-то он украшал шлем Карла Смелого. Когда Карл погиб, какой-то солдат выковырял «Саней» из его шлема и продал за один гульден пастору. Пастор не узнал «Саней» и уступил за полтора гульдена бродячему торговцу… Потом «Саней» был в сокровищнице португальского короля Антона. Им владели Генрих IV, Мария Медичи… Перед тем как достаться русскому императору, он хранился в шкатулке герцогини Беррийской, в железном ящике негоцианта Жана Фриделейна, у фабриканта Демидова… У «Саней» была сотня хозяев. Их кости давно сгнили, а «Санси», которому теперь без малого четыреста пятьдесят лет, жив и так же прекрасен, как в день своего рождения… – Бескровные губы Кербеля растянулись в улыбке. Кажется, он был бесконечно доволен, что камни переживают людей.
– Мы говорили об этом ящике, – напомнил я.
– Да, мы говорили об этом ящике, – согласился он. – И я вам сказал, что камни бессмертны. Это правда. Но некоторые из камней стареют и подвержены болезням. Нет, не бриллианты, другие. Теряют свой благородный цвет рубин-балэ, хризопраз, опал, миасские сапфиры… Чтобы вернуть молодость бирюзе, ее кладут в горячую мыльную воду или дают проглотить гусю. Желтые бразильские топазы запекают в хлеб. Но большинство камней лечат сырой землей.
Теперь я начал что-то понимать.
– Земля, – продолжал Кербель, – возвращает самоцветам молодость. Вот, посмотрите. – Он поднес к моим глазам продолговатый темно-розовый камень величиной с крупную фасоль. – Полюбуйтесь на густоту окраски, блеск, игру. Это рубин-балэ, камень, который высоко ценят французские ювелиры и который занимает почетное место в тиаре римского папы. В Патриаршей ризнице три таких камня. Этот украшал посох патриарха Адриана. Еще три месяца назад самоцвет страдал старческой немощью. Я его закопал в землю, вот сюда, в это отделение, и сдобрил землю порошком, который завещал мне отец. И вот он снова молод…
– Во время ограбления ризницы в этом ящике были камни?
– Да, конечно.
– Они похищены?
– Нет. Никто ящика не трогал и не копал землю.
– Среди грабителей не было сведущих в ювелирном деле, – подал голос Борин, прислушивавшийся к нашему разговору.
Не ахти много, но уже что-то…
– Какова приблизительная стоимость похищенных камней? – спросил я у Кербеля.
Он то ли засмеялся, то ли закашлялся:
– Красоту, как и Божью благодать, нельзя исчислить деньгами. Скажите мне, сколько стоят дары Святого Духа, небо, звезды, солнце? Им нет цены.
– Солнце, звезды и дары Святого Духа не выставляются в витринах ювелирных магазинов, – сказал я. – Сколько бы заплатил за похищенные камни торговец ювелирными изделиями?
– Восемь, десять, может быть, двенадцать миллионов рублей, – безучастно сказал Кербель. – Не знаю…
Выяснив, что сведения о «распилах снизу вверх» внесены в протокол осмотра места происшествия, Дубовицкий счел свою миссию законченной. Сославшись на неотложные дела, он уехал вместе с Суховым и Волжаниным. Незаметно исчез Кербель: то ли ушел, то ли растворился в воздухе.
Артюхин, привалившись грудью к верстаку, пил чай. Пил из блюдца, растопырив толстые волосатые пальцы, прихлебывая и громко хрустя сахаром.
– Изволите для начала протоколы изучить? – не без иронии спросил меня Борин.
– Нет, не изволю. Для начала мы с вами побеседуем.
– Как прикажете. – Борин усмехнулся, выставил вперед свою седоватую бородку. Она у него была такой же ухоженной, как у Дубовицкого. Они вообще походили друг на друга уважительным отношением к своей внешности. Но этим сходство и ограничивалось. Отпрыску захудалого дворянского рода Борину, видно, пришлось испытать немало мытарств и унижений. В отличие от Дубовицкого сей желчный господин хорошо знал, почем фунт лиха. – Почитаю своей обязанностью доложить, что хвастать покуда нечем, – сказал он. – Бумаг преизбыточно, а толку не вижу.
– Преступники не оставили следов?
– Нет, этого я отнюдь не утверждаю. Следов на десять ограблений хватит. Я, к примеру, обнаружил отпечатки пальцев. Господин Волжанин высказал небезынтересную идею об узлах на решетке. Узлы морские, так называемые рифовые. Следовательно, можно предположить, что по меньшей мере один из грабителей сведущ в морском деле. Но что со всем оным прикажете делать? Картотеками регистрации уголовников мы не располагаем. Они разгромлены толпой еще в марте семнадцатого. Агентуры мы тоже лишились. Господин Дубовицкий считает агентуру позором для русской демократии… И наконец, учтите обстановку в Москве после амнистии, объявленной Временным правительством. Мы не успеваем не только ловить уголовников, но даже регистрировать преступления. Мы беспомощны. До революции мы знали: этот – карманник, и он никогда не будет участвовать в ограблении. Этот – домушник, специалист по квартирным кражам. А нынче карманники занимаются бандитизмом, домушники идут на мокрые дела…
Я дал ему выговориться и достал из кармашка часы.
– А теперь выслушайте меня. Вы, уважаемый Петр Петрович, проговорили пятнадцать минут. – Я постучал ногтем по циферблату. – Ровно пятнадцать, и не сказали почти ничего, что бы представляло практический интерес.
– Позвольте… – начал было Борин, но я его оборвал:
– Нет, не позволю, Петр Петрович. Глубоко сожалею, но вынужден вам напомнить, что вы находитесь при исполнении служебных обязанностей и докладываете обстановку своему начальнику, заместителю председателя Московского совета милиции. На дальнейшее же попрошу учесть, что теперь вы будете работать непосредственно под моим руководством, так как расследование поручено мне. А я привык ценить время и не намерен выслушивать ваши мысли по вопросам, не имеющим касательства к розыску.
Наступило молчание. Артюхин поставил на стол блюдечко с чаем. Борин побледнел, затем лицо его пошло багровыми пятнами.
– Если желаете, можете закурить, – разрешил я. – Говорят, это успокаивает нервы.
Чувствовалось, что бывшему полицейскому стоит неимоверных усилий сдержаться. Но он все-таки сдержался: сказалась многолетняя закалка. Прежний режим умел воспитывать своих чиновников: даже керенщина и та их не испортила…
– Итак?
Борин достал из стола сломанную шкатулку из пластинок американского зеленого дерева. Она была выложена изнутри гофрированным серым шелком, а снаружи инкрустирована слоновой костью. На светло-зеленой крышке улыбалась обнаженная женщина, в которую целился из лука сдобный, как довоенная булочка, амур. У женщины были длинные стройные ноги. Одной рукой она для порядка прикрывала грудь, а пальцами другой опиралась на выступ скалы.
– Надеюсь, что это представит для вас практический интерес, господин Косачевский?
Шкатулку, вернее ее обломки, инспектор обнаружил в снегу под взломанным окном ризницы. В описи похищенного она не числилась, да и трудно было бы предположить, что вещь со столь фривольным сюжетом являлась принадлежностью ризницы.
– Какие же у вас предположения?
– Для начала следовало бы разыскать хозяина. Работа по кости уникальная, да и герб владельца имеется.
– Вот и займитесь этим. – Я посмотрел на часы. Помощник ризничего сообщил мне, что патриарх Тихон хочет со мной встретиться. Заставлять ждать главу Русской православной церкви было бы невежливо.
Но беседа с Тихоном не состоялась…
4
Чиновник Московской патриаршей конторы остановился в нескольких шагах от моего стола.
– Телефонировал секретарь его святейшества. Патриарх очень сожалеет, что не сможет прибыть в Кремль. Однако он будет рад видеть вас завтра у себя в Троицком подворье. Что прикажете передать?
– Передайте патриарху, что я разделяю его сожаление, – сказал я. – И еще передайте, что прием посетителей в здании Совета милиции ежедневно с трех часов пополудни. Часовой проводит его.
Чиновник озадаченно посмотрел на меня.
– И распорядитесь относительно чернил. Они у вас высохли.
– Красные прикажете? – утвердительно сказал он, видимо полагая, что большевистские комиссары предпочитают все только красное.
– Черные. Самого монархического оттенка. И бумаги.
Разговор этот происходил в большой запущенной комнате, где в ожидании патриарха я собирался подготовить справку об ограблении ризницы для председателя Совета милиции Рычалова.
Комната ничем не отличалась от обычных канцелярских помещений. Половину стола занимали массивный письменный прибор и необходимая принадлежность всех присутственных мест старой России «зерцало» – треугольная призма с наклеенными на ней тремя знаменитыми петровскими указами, учреждающими во веки веков закон и порядок.
«…Всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было, а отчасти и еще есть, и зело тщатся всякие мины чинить под фортецию правды».
Указы на зерцале пожелтели: их не обновляли с Февральской революции.
Горбатый служитель принес чернила, разлил их по чернильницам. Убедившись, что мне больше ничего не требуется, вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.
Ни справок, ни докладных записок я раньше не писал. Мне приходилось заниматься пропагандой, сидеть в тюрьме, выступать на митингах, стрелять. Но докладные… К новому роду деятельности я приступил не без опаски, хотя передо мной и лежали эпистолярные образцы Кербеля и Карташова.
«Настоящим ставлю вас в известность, что…» Первая фраза, кажется, получилась, но дальше дело пошло хуже. Путаясь в прилипчивых и вязких «коих», «вышеизложенных» и «нижеуказанных», я испортил несколько листов бумаги, но справку все-таки написал.
Было уже час дня. Позавтракать я не успел. Однако о еде не стоило и думать. Позвонивший в разгар моих творческих мук Рычалов сказал, что ждет меня в два. А это значило, что я должен прибыть к нему не в половине третьего и не в три, а ровно в два, минута в минуту.
Порой мне казалось, что вся жизнь председателя Совета милиции направлена на опровержение известной поговорки, гласящей, что русский час долог. В его представлении этот час ничем не отличался от немецкого или английского и состоял ровно из шестидесяти минут одинаковой продолжительности. Это, разумеется, было заблуждением, которое вытекало из некоторых особенностей характера Рычалова.
Обычно клички в подполье давались по каким-нибудь случайным признакам. Кличка же, под которой был известен Рычалов – Бухгалтер, – намекала на свойственные ему педантизм, пунктуальность и внутреннюю дисциплину.
Познакомились мы в 1904-м, когда он руководил марксистским кружком, который я посещал с товарищем по семинарии. Но сблизились мы лишь в ссылке.
Участие в Декабрьском вооруженном восстании 1905 года в Москве, за которое я был привлечен к ответственности в разгар столыпинской реакции, могло закончиться виселицей. Но мне повезло: двое из свидетелей изменили на суде свои показания, а один, самый опасный, накануне процесса преставился. Короче говоря, я отделался ссылкой.
Следователя приговор разочаровал. Он промучился со мной месяца три и был, конечно, вправе рассчитывать на большее. Это был рыхлый человек, страдавший от полнокровия, семейных неурядиц и несправедливости начальства. А тут еще новая неудача…
«Не расстраивайтесь, – утешил я. – Говорят, на Тобольщине ссыльные как мухи мрут».
«Вы-то не помрете, – печально сказал он. – Молодой да здоровый, кровь с молоком. Чего вам там не жить? Губернский город, интеллигенция, общество трезвости, гимназия… Я сам оттуда родом – знаю. Сибирский Петербург, ежели желаете знать!»
В «Сибирском Петербурге» меня не оставили, а сплавили в село Самарское. Но чувствовал я себя там действительно неплохо. После долгих лет скитаний, когда тюремная камера сменялась конспиративной квартирой, а та вновь камерой, ссылка была заслуженным отдыхом. Поселился я в доме отца Артюхина, Парфентия Сазоновича, мужчины серьезного и основательного. Артюхин-старший содержал кустарную мастерскую, где вместе с сыновьями и зятем изготовлял лучшие в губернии колесные ободья, полозья для саней «на томский манер» и упряжные дуги – они так и назывались «артюхинские». В этой мастерской я и работал, когда в Самарское с новой партией ссыльных прибыл Рычалов.
Я его, конечно, сразу же притащил к себе. Это было утром. А вечером, когда я после работы заглянул к нему, комната уже приобрела сугубо рычаловский вид: ничего лишнего, только самое необходимое. На стене – расчерченный на графы лист бумаги, прикрепленный кнопками (по-моему, Рычалов их привез из Москвы. В Самарском таких кнопок в лавках не было).
«Календарь дня, – объяснил он. – Чтобы не опуститься, следует сразу же организовать свое время. В ссылке особенно нужна самодисциплина».
«Самодисциплина» было любимым словечком Рычалова.
«Как видите, здесь все предусмотрено», – сказал он. Действительно, листок на стене предусматривал все: время утренней гимнастики, завтрака, работы в мастерской, время на изучение иностранного языка, политической экономии и время на общение с товарищами по ссылке. Больше всего меня потрясло, что сну отводилось не шесть или, допустим, семь часов, а шесть часов тридцать минут. Эти тридцать минут меня добили.
«Я бы лично уделил сну не шесть тридцать, а шесть часов тридцать пять минут», – осторожно пошутил я.
«Нет, – серьезно ответил он, – лишние пять минут ни к чему. И этого хватит».
Я не сомневался, что аккуратно вычерченный график жизни полетит ко всем чертям если не через день, то через неделю. Но ошибся. За полгода нашей совместной жизни Рычалов лишь один раз разрешил себе незначительное отступление от «календаря дня». Это произошло, когда готовился побег из Самарского двадцатилетней анархистки, красавицы Розы Штерн. План побега, до мелочей разработанный Рычаловым, предусматривал все мыслимые и немыслимые случайности. Это был образцовый план, и, досрочно расставаясь с Тобольщиной, я многое из него позаимствовал.
Но еще больше поразил меня Рычалов после Октября. Став председателем Московского совета народной милиции, он ни на йоту не отступил от своих принципов. Москву захлестывал бурный водоворот национализаций, конфискаций, муниципализаций, пьяных погромов, митингов, демонстраций, налетов, грабежей, убийств. Совет районных дум жаловался на рост преступности, отдел реквизиции Совдепа требовал секвестра лавок, где нарушались правила торговли, жилищный совет настаивал на немедленном выселении милицией из казенных квартир бастующих государственных служащих, союз дворников просил о выдаче оружия… Предписания, телефонные звонки, посыльные, длинные, как зимняя ночь, мандаты, облавы, заседания, совещания…
А на получердачном этаже Московского совета, в бывшей буфетной генерал-губернаторского дома, висел расчерченный на графы лист бумаги – расписание дня председателя Совета милиции. И об этот листок, как о мощный гранитный утес, разбивались бушующие волны требований, указаний, совещаний и заседаний.
Рычалов, кажется, был единственным человеком в Москве, который в этих необычных условиях ухитрялся организовывать свое время и какими-то никому не ведомыми путями делать все, что требовалось от председателя Совета милиции.
Завидовать, конечно, нехорошо, но я завидовал Рычалову.
Я еще раз просмотрел написанную мною справку. Мне показалось, что для начала получилось как будто совсем неплохо. Я расписался и поставил дату.
Из справки Л. Б. Косачевского председателю Московского совета милиции«…Как видно из прилагаемой описи, составленной ювелиром Кербелем, из Патриаршей ризницы в Московском Кремле похищен, не считая наперсных крестов, жемчуга и драгоценных камней, сто девяносто один предмет. Общая сумма ущерба – тридцать миллионов золотых рублей.
Украдены некоторые оклады икон, золотые и серебряные потиры, панагии иерархов Церкви, змеевидные рукоятки с посохов русских патриархов, кадила, различные вклады царей.
Вырезаны и похищены украшения из шести патриарших митр, четырех саккосов, покровов на гробницы царей. Так, с покрова Михаила Романова спороты восьмиконечный крест из золотых миниатюрных образков византийской работы и шитая жемчугом кайма зеленого бархата.
Пострадало также имущество Успенского собора, откуда многие вещи были перенесены в Патриаршую ризницу. В частности, похищены ковчеги для риз Иисуса Христа и Девы Марии.
По общему мнению специалистов, почти каждая из вещей представляет большую историческую, художественную и денежную ценность. Однако считаю необходимым выделить из общего числа следующие уникальные предметы, особо отмеченные экспертом уголовно-разыскной милиции, профессором истории изящных искусств Карташовым и ювелиром ризницы Кербелем:
1. ЗОЛОТЫЕ КРЫШКИ С ЕВАНГЕЛИЯ XII ВЕКА
Вес крышек около пуда. На передней изображен распятый Христос, а на другой – двенадцать апостолов. Над головой Христа – остроконечный бриллиант. Само изображение по контуру выделено алмазами. Драгоценные камни имеются также по углам крышек.
Обе крышки с внешней стороны украшены сложным чеканным орнаментом.
2. ПОДВЕСНАЯ ОВАЛЬНАЯ ПАНАГИЯ ИЗ ЦЕЛЬНОГО ТЕМНО-ЗЕЛЕНОГО ПЕРУАНСКОГО ИЗУМРУДА В ЗОЛОТОЙ ОПРАВЕ
Вес изумруда – сорок девять каратов. Панагия, по существу, является камеей – драгоценным камнем с вырезанным на нем выпуклым изображением. Изумруд огранен в форме полого кабошона, то есть блюдечка. С выпуклой стороны на нем изображена сцена Успения Богородицы.
3. СИОН (ДАРОХРАНИТЕЛЬНИЦА В ВИДЕ ЦЕРКВИ) XV ВЕКА
Принадлежал Успенскому собору. Нижний ярус круглой церкви образован фигурами евангелистов и апостолов.
Фигуры сделаны из золота. Золотым является также и равносторонний крест с четырьмя сапфирами на вершине сиона.
4. МИТРА (КОРОНА) ПАТРИАРХА НИКОНА
Как известно, Никон, считавший, что «священство царства преболе есть», и сравнивавший духовную власть с солнцем, а царскую всего лишь с луной, отражающей солнечный свет, титуловался «великим государем». Поэтому его митра напоминает и формой и богатством украшений царскую корону (см. рисунок митры, исполненный Карташовым).
Она сделана из золотой парчи, увенчана византийским крестом и имеет жемчужные подвески.
Нижняя часть представляет собой обруч с золотыми, отделанными филиграном пластинками. В центре обруча – на зеленой эмали с белым орнаментом и золотыми контурами восьмиконечного креста – крупный сапфир овальной формы.
В том месте, где митра раздваивается, на узорчатой золотой бляхе – три черные жемчужины (память о трех детях Никона, после смерти которых он и его жена приняли пострижение). По краям бляха украшена пятью большими бриллиантами.
Венчающий митру Никона крест сделан из литого золота. Он укреплен на позолоченной с финифтью серебряной дуге, сходящейся над золотым обручем. В центре креста – большая круглая жемчужина серого цвета.
5. ЗОЛОТОЙ КОВЧЕГ (РЕЛИКВАРИЙ)
Ковчег кубической формы с закругленными углами, украшен белой и голубой эмалью.
На четырех его внешних сторонах – шестнадцать выпуклых золотых медальонов, обрамленных водяными цейлонскими сапфирами, гиацинтами, восточными топазами и благородными гранатами.