Часто обагряла кровь улицы нашего города. И эта пролитая кровь вселяет в нас силы и мужество.
Прямо перед нашим домом виднеются ворота князя Цицианова, и возле них тоже пролилась кровь, яркая и благородная. Случилось это много лет тому назад, когда наша земля входила еще в состав Персии и платила дань правителю Азербайджана. Князь Цицианов, генерал царской армии, осадил наш город. В городе правил Хусейн-Кули-хан. Он открыл ворота города, впустил князя и объявил, что сдается великому белому царю. Князь въехал в город в сопровождении всего нескольких офицеров. На площади за воротами был устроен пир. Горели огромные костры, на вертелах поджаривались целые воловьи туши. Опьяненный вином, князь Цицианов склонил усталую голову на грудь хана Хусейн-Кули. Тут мой далекий предок, Ибрагим-хан Ширваншир, обнажил длинный кривой кинжал и протянул его правителю. Хусейн-Кули-хан медленно перерезал им горло князю. Кровь хлынула на кафтан Хусейна-Кули, но он все резал и резал, пока не отделил голову князя от тела. Голову положили в мешок с солью, и мой предок привез ее в Тегеран шахиншаху. Но царь преисполнился решимости отомстить за убийство. Он послал на штурм Баку множество солдат. Хусейн-Кули затворился во дворце, молился и думал о завтрашнем дне. Когда царские солдаты поднялись на стены крепости, он по подземному ходу, ныне засыпанному, бежал на море, а оттуда в Персию. Прежде чем войти в подземный ход, он начертал на входной двери одно-единственное, но мудрое изречение: «Тот, кто думает о завтрашнем дне, утрачивает мужество».
Возвращаясь домой из гимназии, я часто выбирал путь через руины дворца. Зал с величественными мавританскими колоннадами, где некогда хан вершил правосудие, сегодня опустел и стал рушиться. Всякий бакинец, добивающийся своих прав, ныне должен обращаться к русскому судье за крепостной стеной. Но так поступают лишь редкие кляузники. Не потому, что русские судьи жестоки и несправедливы. Они гуманны и справедливы, но справедливость их не по нраву нашему народу. Допустим, вор попадает в тюрьму. Там он сидит в чистой камере, пьет чай, иногда даже с сахаром. И никому это не идет на пользу, и менее всего обокраденному. Глядя на такой приговор, народ пожимает плечами и сам решает, по каким законам судить преступника. После полудня истцы приходят в мечеть, мудрые старцы садятся в кружок и вершат правосудие по законам шариата, по законам Аллаха: «Око за око, зуб за зуб». Ночью по узким переулкам старого города иногда крадучись пробираются какие-то закутанные до глаз в плащи люди. Сверкнет кинжал, раздастся сдавленный крик, и вот уже правосудие свершилось. Кровная вражда стучится в один дом за другим. Однако к русскому судье обращаются редко, а того, кто так поступает, презирают мудрецы, а дети на улице осыпают насмешками, показывая язык.
Иногда по ночным улицам старого города проносят мешок. Из мешка раздаются приглушенные стоны. И вот уже морские волны с тихим всплеском принимают тяжелую ношу, мешок исчезает под водой. На следующий день какой-нибудь мужчина сидит у себя в комнате на полу в разодранной одежде, с глазами, полными слез, ибо он исполнил закон Аллаха и покарал прелюбодейку смертью.
Наш город хранит множество тайн. В его укромных уголках скрывается множество невиданных чудес. Я люблю эти чудеса, эти укромные уголки, эту тьму, оживляемую по ночам рокотом моря, эти послеполуденные безмолвные размышления во дворе мечети, когда все замирает от жары и воцаряется тишина. По воле Аллаха я родился здесь мусульманином-шиитом, последователем учения имама Джафара. Пусть смилуется Он надо мною и позволит мне и умереть здесь же, на той же улице, в том же доме, где я родился. Мне и Нино, грузинке и христианке, которая ест ножом и вилкой, у которой смеющиеся глаза и которая носит тонкие, прозрачные шелковые чулки.
Глава третья
Парадный мундир выпускников гимназии украшал воротник с серебряными галунами. Серебряная поясная бляха и серебряные же пуговицы были начищены до блеска. От жесткого серого сукна еще исходило тепло утюга. Мы стояли в зале гимназии, обнажив головы, стараясь не шуметь. Торжественная церемония экзамена началась с того, что все мы вознесли молитву о помощи Богу, почитаемому в православной церкви, хотя ее официальное учение исповедовали лишь двое из нас.
Поп в тяжелом, расшитом золотом праздничном облачении, с длинными надушенными волосами, держа в руке большой золотой крест, начал читать молитву. Зал наполнился ладаном, учитель и двое последователей официальной церкви преклонили колени.
Слова священника, произносимые нараспев, как принято в православной церковной службе, глухо отдавались под сводами зала, не вызывая у нас отклика. Как часто на протяжении этих восьми лет мы безучастно и равнодушно внимали привычным пышным оборотам:
«…благослови милостью Божией императора и самодержца Всероссийского Николая Второго Александровича… и всех плавающих и путешествующих, всех учащихся и труждающихся, и всех воинов, на поле брани за веру, царя и отечество павших, и всех христиан православных».
Я, скучая, уставился на стену. Там, под двуглавым орлом, в широкой золоченой раме висел, подобно византийской иконе, писанный в полный рост портрет государя, милостью Божией императора и самодержца Всероссийского. У царя было удлиненное лицо, светлые волосы, а взгляд его серых холодных глаз был устремлен в пространство. Грудь его украшало великое множество орденов. Вот уже восемь лет я собирался пересчитать их и снова и снова сбивался, не в силах дойти до конца.
Прежде рядом с портретом государя висел и портрет государыни. Потом его сняли, потому что сельских магометан возмущало открытое платье царицы и они отказывались отдавать детей в гимназию.
Пока поп читал молитву, мы прониклись торжественным настроением. В любом случае наступал чрезвычайно волнующий день. С раннего утра я делал все возможное, чтобы достойно выдержать экзамены. На рассвете я принял решение обходиться со всеми в доме как можно любезнее. Однако, поскольку почти все еще спали, задача эта оказалась неразрешимой. По дороге в гимназию я подавал милостыню каждому встреченному нищему. Осторожность никогда не помешает. Одному я от волнения, не разобрав, даже дал вместо пятака целый рубль. Когда он принялся рассыпаться в благодарностях, я с достоинством произнес: «Благодари не меня, но Аллаха, ибо моей рукой дарует тебе Он!»
Не может же быть, чтобы после столь благочестивых изречений я провалился.
Молебен завершился. Гуськом потянулись мы к столу экзаменаторов. Экзаменационная комиссия напоминала пасть допотопного чудовища: бородатые лица, мрачные взгляды, парадные мундиры с золотым галуном. Все было исполнено торжественности и наводило страх. Впрочем, русские очень редко срезают на экзамене магометан. У любого из нас много друзей, а друзья наши – крепкие молодчики с кинжалами и револьверами. Учителя знают об этом и боятся бешеных, бесшабашных бандитов – своих учеников – не меньше, чем ученики их. Перевод в Баку большинство учителей полагают карой Господней. Нередко случается, что на учителей нападают в темном переулке и изрядно поколачивают. Разбирательство всегда заканчивается одинаково: преступников не находят, а учителей поневоле куда-то переводят. Поэтому они и закрывают глаза, когда ученик Али-хан Ширваншир, почти не таясь, списывает на экзамене по математике у своего соседа Метальникова. Только один раз, поймав за списыванием, учитель подходит ко мне и в отчаянии шипит: «Осторожнее! Смотрите, чтобы не заметили, Ширваншир, мы же не одни!»
Письменная математика прошла без сучка без задоринки. Довольные, побрели мы по Николаевской улице, чувствуя себя почти уже выпускниками. На завтра был назначен письменный экзамен по русскому. Тему, как всегда, доставляли в запечатанном конверте из Тифлиса. Директор взломал печать и торжественно прочел: «Женские образы Тургенева как идеальное воплощение души русской женщины».
Удобная тема. Я мог писать что угодно, только хвалить русских женщин, и высокий балл у меня в кармане. Вот с письменной физикой дело обстояло сложнее. Однако там, где не хватает знаний, на помощь приходит испытанное средство – списывание. Так что и физику я выдержал успешно, а потом комиссия предоставила осужденным однодневную отсрочку.
Затем настала пора устных испытаний. Тут уж не приходилось рассчитывать на хитрость. Надо было давать на простые вопросы замысловатые ответы. Первым экзаменом значился Закон Божий. Гимназический мулла, в длинной, ниспадающей складками накидке, подпоясанный зеленым шарфом, как пристало потомку пророка, обыкновенно скромно державшийся в тени, внезапно занял главное место за экзаменационным столом. Он сочувствовал своим ученикам. У меня он спросил только шахаду, мусульманский символ веры, и отпустил, поставив высший балл, после того как я послушно произнес символ веры в его шиитском изводе: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк Его, и Али – наместник Его».
Последнее было особенно важно, ведь только упоминание об Али отличало правоверных шиитов от их заблудших братьев – суннитов, которым тем не менее, вероятно, не вовсе было отказано в милости Аллаха. Так учил нас мулла, ибо он придерживался либеральных убеждений.
Напротив, учитель истории был куда как далек от либерализма. Я вытянул билет с вопросом, прочитал его, и мне сделалось не по себе. «Победа Мадатова в битве при Елисаветполе» – значилось в моем билете. Учитель тоже почувствовал некоторую неловкость. В битве при Елисаветполе русские коварно убили того самого знаменитого Ибрагим-хана Ширваншира, который некогда помог Хусейну-Кули отрезать голову князю Цицианову.
– Ширваншир, можете воспользоваться своим правом и выбрать другой билет.
Учитель проговорил это мягко, успокаивающим тоном. Я недоверчиво покосился на стеклянную вазочку, в которой, наподобие лотерейных, лежали экзаменационные билеты. Каждому ученику разрешалось один раз поменять билет. После этого он утрачивал право на высший балл, только и всего. Но я не хотел искушать судьбу. Обстоятельства смерти моего предка были мне, по крайней мере, известны. А ведь из стеклянной вазочки я мог вытянуть и совершенно загадочные вопросы, например о последовательности прусских монархов, всех этих Фридрихов, Вильгельмов и Фридрихов-Вильгельмов, или о причинах американской Войны за независимость. Ну кто во всем этом разберется? Я покачал головой: «Нет, спасибо, я буду отвечать по своему билету».
Потом я поведал, в как можно более вежливых и учтивых выражениях, о персидском шахзаде Аббас-Мирзе, который во главе сорокатысячного войска выступил из Тебриза, чтобы изгнать русских из Азербайджана. И о том, как армянин генерал Мадатов с пятитысячным войском встретил персов у стен Елисаветполя и приказал стрелять по ним из пушек, после чего Аббас-Мирза упал с коня и заполз в канаву, вся его армия разбежалась, а Ибрагим-хан Ширваншир с горсткой богатырей при попытке переправиться через реку и спастись бегством был взят в плен и расстрелян.
– Русские победили не столько благодаря своему мужеству, сколько благодаря техническому превосходству артиллерии Мадатова. В результате русские смогли заключить на своих условиях Туркманчайский мирный договор, обязывавший персов заплатить дань, сбор каковой дани опустошил пять персидских провинций.
Завершив так свой ответ, я поплатился оценкой «хорошо». Я должен был бы сказать: «Русские победили благодаря своему беспримерному мужеству, обратив в бегство в восемь раз превосходившего их врага. В результате стороны смогли заключить Туркманчайский мирный договор, открывший для персов западную культуру и доступ к западным рынкам».
Как бы то ни было, ради чести своего предка я поступился баллом и согласился на «удовлетворительно».
Но вот выпускные испытания завершились. Директор произнес торжественную речь. С достоинством, серьезно и нравоучительно он объявил нас достигшими зрелости, а потом мы бросились вниз по лестнице, точно выпущенные на свободу арестанты. За стенами гимназии нас ослепило солнце. Желтый песок пустыни покрывал уличный асфальт мельчайшими крупинками; городовой, который все эти восемь лет снисходительно защищал нас, стоя поблизости на углу, подошел нас поздравить и получил от каждого по полтине. С шумом и криками, ни дать ни взять разбойничья шайка, кинулись мы по улицам.
Я поспешил домой и был встречен, как Александр после победы над персами. Слуги поглядывали на меня с благоговейным ужасом. Отец расцеловал меня и обещал выполнить три любых желания. Дядя полагал, что столь знающему человеку место при дворе, в Тегеране, где его, несомненно, ожидает блестящая будущность.
Когда первое волнение улеглось, я украдкой проскользнул к телефону. Целых две недели я не говорил с Нино. Мудрое правило предписывает мужчине избегать общения с женщинами, если ему предстоит решать жизненно важные вопросы. Но сейчас я бросился к уродливому телефонному аппарату, покрутил ручку и крикнул в трубку:
– Тридцать три – восемьдесят один!
– Выдержал, Али? – откликнулся на другом конце провода голос Нино.
– Да, Нино!
– Поздравляю, Али!
– Когда и где, Нино?
– В пять у пруда в Губернаторском саду, Али.
Разговаривать дальше было опасно, ведь за моей спиной замерли в ожидании, так и норовя что-нибудь подслушать, родственники, слуги и евнухи, а за спиной Нино – ее аристократическая матушка. А потому довольно. К тому же бестелесный голос – явление настолько странное, что даже не радует по-настоящему.
Я поднялся в большой покой отца. Он сидел на диване и пил чай. Рядом с ним расположился дядя. Вдоль стен стояли слуги, не сводя с меня глаз. Выходит, испытания для меня еще не кончились. На пороге зрелости отец должен был по всей форме, прилюдно дать сыну наставления и мудрые советы. Это было трогательно и немного старомодно.
– Сын мой, теперь, когда ты вступаешь в жизнь, я обязан еще раз напомнить тебе об обязанностях мусульманина. Мы живем здесь в окружении неверных. Дабы не погибнуть, нам надлежит придерживаться старинных нравов и обычаев. Почаще молись, сын мой, не пей вина, не целуй чужих женщин, благотвори бедным и слабым и будь всегда готов обнажить меч и пасть за веру. Если ты с честью погибнешь на поле брани, мне, старику, будет больно, но если ты останешься в живых, утратив честь, мне, старику, будет стыдно. Никогда не прощай врагам, сын мой, мы же не христиане. Никогда не думай о завтрашнем дне, ибо это внушает страх и превращает в труса, и не забывай веру Магомета в ее шиитском изводе, как учил ей имам Джафар.
Дядя и слуги внимали с торжественным и мечтательным выражением лица. Слова отца они слушали как откровение. Потом отец встал, взял меня за руку и произнес внезапно дрогнувшим, сдавленным голосом:
– И еще об одном умоляю тебя: не занимайся политикой! Чем угодно, только не политикой!
Я с легким сердцем поклялся этого не делать. От политики я был весьма и весьма далек. Насколько я понимал, моя влюбленность в Нино порождала трудности отнюдь не политического свойства. Отец еще раз обнял меня. Теперь я окончательно достиг зрелости.
В половине пятого я, по-прежнему в полной парадной форме, медленно шагал по Крепостному переулку в сторону Приморского бульвара. Потом повернул направо, мимо Губернаторского дворца, к саду, который ценой невероятных усилий разбили некогда на засушливой бакинской почве.
Меня охватило странное чувство освобождения. Мимо прокатил в коляске городской голова, и мне уже не требовалось ни стоять по стойке смирно, ни отдавать честь, как надлежало на протяжении восьми гимназических лет. Серебряную кокарду с инициалами Бакинской гимназии я торжественно выломал с фуражки. Я разгуливал по саду как частное лицо и на миг испытал даже искушение открыто закурить папиросу. Однако мое отвращение к табаку пересилило соблазны свободы. Я не стал курить и повернул в парк.
Это был большой пыльный сад с редкими, печальными деревьями и заасфальтированными дорожками. Справа возвышалась крепостная стена. Посреди сада поблескивали беломраморные дорические колонны городского клуба. Между деревьями были установлены бесчисленные скамейки. Несколько запыленных пальм приютили трех фламинго, неподвижно взиравших на опускающийся за горизонт красный шар солнца. Неподалеку от клуба был вырыт пруд, то есть огромный, выложенный каменными плитами круглый глубокий бассейн, который по замыслу городской управы предстояло наполнить водой и населить лебедями. Однако далее намерений дело не пошло. Вода в Баку дорогая, а лебедей и вовсе не найти. Вот потому-то бассейн навечно вперился в небо пустой глазницей мертвого циклопа.
Я сел на скамейку. Солнце пробивалось из-за хаотичного нагромождения серых квадратных домов с плоскими крышами. Тень дерева за моей спиной становилась все длиннее. Стуча туфлями без задников, прошла мимо женщина, укутанная покрывалом в синюю полоску. Из-под покрывала показался длинный, изогнутый, как клюв хищной птицы, нос, словно нацеленный на меня. Я ощутил странную усталость. Как хорошо, что Нино не носит покрывала и что нос у нее не длинный и не изогнутый. Нет, я никогда не заставлю ее носить покрывало. А вдруг все-таки да? Я и сам уже точно не знал. Лицо Нино предстало передо мной в лучах заходящего солнца. Нино Кипиани, с красивым грузинским именем, с достойными родителями, выбравшими европейский образ жизни. Да какое мне дело до имен и родителей! У Нино была светлая кожа и большие, смеющиеся, сияющие, темные кавказские глаза с длинными, нежными ресницами. Только у грузинок бывают такие глаза, исполненные мягкой, приглушенной веселости. Больше ни у кого. Ни у европеек. Ни у азиаток. Тонкие, прочерченные полумесяцем брови и профиль Мадонны. Я погрустнел. Меня опечалило это сравнение. Мужчин на Востоке с кем только не сравнивают. А вот женщин остается лишь уподобить христианской Мириам, символу чужого, непонятного мира.
Я опустил голову. Передо мной пролегала заасфальтированная дорожка Губернаторского сада, покрытая пылью великой пустыни. Песок ослеплял. Я закрыл глаза. И тут над ухом у меня раздался детски непринужденный, радостный смех.
– Святой Георгий! Надо же, Ромео заснул, поджидая свою Джульетту!
Я вскочил. Рядом со мной стояла Нино. На ней по-прежнему было скромное синее форменное платье гимназии Святой царицы Тамары. Она была стройна, даже слишком стройна на восточный вкус. Однако именно этот недостаток пробуждал во мне нежность и сочувствие. Ей было семнадцать, и я знал ее с того дня, когда она впервые прошла по Николаевской улице в гимназию.
Нино села на скамью. Глаза ее сияли из-под густых, тонких, изогнутых грузинских ресниц.
– Так, значит, все-таки выдержал? Я за тебя немножко боялась.
Я обнял ее за плечи:
– Да, было чуть-чуть тревожно. Но ты же знаешь, Бог не оставит благочестивого.
Нино улыбнулась:
– Через год ты станешь для меня богом. Жду, что во время испытаний ты спрячешься у меня под партой и шепотом будешь мне подсказывать на математике.
Так было установлено раз и навсегда много лет тому назад, с того самого дня, когда двенадцатилетняя Нино на большой перемене в слезах прибежала к нам в гимназию и притащила меня к себе в класс, а я спрятался у нее под партой и шепотом подсказывал ей решение математических задач. С тех пор Нино видела во мне героя.
– А как поживает твой дядя с его гаремом? – спросила Нино.
Я принял важный, торжественный вид. Собственно говоря, все происходящее в гареме надлежало хранить в тайне. Однако перед невинным любопытством Нино не могли устоять никакие законы восточной нравственности. Я произнес, лаская ее мягкие, густые черные кудри:
– Гарем моего дяди вот-вот отправится назад, на родину. Как ни странно, по слухам, западная медицина сумела помочь. Впрочем, доказательств еще нет. Пока надежд преисполнился только мой дядя, но не моя тетя Зейнаб.
Нино нахмурила детский лобик:
– Вообще-то, все это некрасиво. Моим родителям не по душе такие нравы, гарем – это что-то постыдное.
Она говорила как школьница, повторяющая затверженный наизусть урок. Я дотронулся губами до ее ушка.
– Я не заведу гарема, Нино, обещаю, ни за что на свете.
– Зато ты наверное заставишь жену носить покрывало!
– Может быть, кто знает! Покрывало – вещь полезная. Защищает от солнца, пыли и от чужих взглядов.
Нино покраснела.
– Ты навсегда останешься азиатом, Али! Ну какое тебе дело до чужих взглядов? Женщине хочется нравиться.
– Но нравиться она должна только своему мужу. Открытое лицо, нагая спина, полуобнаженная грудь, прозрачные чулки на стройных ногах – все это обещания, и женщина должна их сдержать. Мужчина, который видит женщину настолько оголенной, захочет увидеть и больше. Чтобы уберечь мужчину от таких желаний, и существует покрывало.
Нино удивленно поглядела на меня:
– Как ты думаешь, в Европе семнадцатилетние девушки и девятнадцатилетние юноши тоже говорят о таких вещах?
– Наверное, нет.
– Тогда и мы больше не будем об этом, – строго сказала Нино, поджав губы.
Я погладил ее по волосам. Она подняла голову. На глаза ее упал последний луч заходящего солнца. Я склонился к ней… Я целовал долго и нецеломудренно. Она тяжело дышала. Глаза у нее закрылись, на лицо легла тень длинных ресниц. Потом она вырвалась. Мы молча уставились в темноту. Спустя некоторое время мы, несколько пристыженные, поднялись со скамьи. Держась за руки, мы вышли из сада.
– Все-таки надо было мне надеть покрывало, – сказала она у выхода.
– Или сдержать обещание.
Она смущенно улыбнулась. Все снова стало простым и понятным. Я проводил ее до дома.
– Я, конечно, приду на ваш бал! – промолвила она на прощание.
– А что ты делаешь летом, Нино? – не отпуская ее руку, спросил я.
– Летом? Мы едем в Карабах, в Шушу. Но только не воображай, что можешь отправиться за нами следом, так тебе и позволят.
– Что ж, хорошо, тогда увидимся летом в Шуше.
– Ты невыносим. Сама не знаю, за что ты мне нравишься.
Дверь за ней захлопнулась. Я пошел домой. Евнух моего дяди, похожий на мудрую сушеную ящерицу, с ухмылкой посмотрел на меня:
– Грузинки очень хороши, хан. Не стоит только лобзать их на виду у всех, в саду, где могут увидеть всякую минуту.
Я ущипнул его за дряблую щеку. Евнух имеет право говорить любые дерзости, он ведь не мужчина и не женщина. Он существо бесполое.
Я поднялся к отцу.
– Ты обещал исполнить три моих желания. Первое я уже выбрал. Это лето я хочу один провести в Карабахе.
Отец посмотрел на меня долгим взглядом, а потом с улыбкой кивнул.
Глава четвертая
Зейнал-ага был простым крестьянином из деревни Бинагади, что неподалеку от Баку. Он владел клочком скудной, засушливой земли в пустыне и возделывал ее до тех пор, пока во время рядового, небольшого землетрясения на его участке вдруг не открылась трещина и из трещины этой не хлынул поток нефти. Отныне Зейнал-аге не требовались ни ум, ни сноровка. Золото само потекло ему в руки. Он раздавал золото великодушно и даже расточительно, однако оно только прибывало и обрушивалось на бывшего крестьянина тяжким бременем, пока совершенно его не измучило. Рано или поздно за такой удачей не могла не последовать расплата, и Зейнал-ага стал жить в ожидании подобного возмездия, словно приговоренный в ожидании казни. Он строил мечети, больницы, тюрьмы. Совершил паломничество в Мекку и основывал детские приюты. Но несчастье не обмануть и не подкупить. Его восемнадцатилетняя жена, с которой он вступил в брак семидесятилетним, навлекла позор на его имя. Он восстановил свою честь, как положено по обычаю, жестоко и неумолимо, и после этого преисполнился невыразимой усталости. Семья его распалась, один сын покинул его, другой покрыл его главу несмываемым позором, совершив грех самоубийства.
Отныне он жил в своем бакинском дворце из сорока покоев – седой, печальный, согбенный. Ильяс-бек, единственный оставшийся у него сын, был нашим однокашником, и потому бал по случаю окончания гимназии устроили у Зейнал-аги, в самом большом зале его дома, под гигантским потолком из матового горного хрусталя.
В восемь часов я поднимался по широкой мраморной лестнице. Наверху гостей встречал Ильяс-бек. Как и я, он был облачен в черкесский костюм с изящным, тонким кинжалом на поясе. Как и я, он не снимал каракулевой папахи, ведь отныне и мы имели право не обнажать головы.
– Селям-алейкум, Ильяс-бек! – воскликнул я, дотронувшись правой рукой до шапки.
Мы поприветствовали друг друга по старинному местному обычаю: правой рукой я пожал его правую руку, а левой – его левую.
– Сегодня закрывают лепрозорий, – прошептал мне Ильяс-бек.
Я довольно кивнул.
Историю с лепрозорием втайне выдумал наш класс. Русские учителя, даже если они много лет преподавали в нашем городе, не имели о местной жизни ни малейшего представления. Поэтому мы убедили их, что поблизости от Баку якобы располагается лепрозорий. Когда кто-нибудь из нас хотел прогулять уроки, наш староста являлся к классному наставнику и, стуча зубами от страха, объявлял, что несколько больных сбежали из лепрозория в город. Их якобы разыскивает полиция. Предположительно, они-де скрываются именно в том квартале, где живут такие-то и такие-то. Классный наставник, побледнев, освобождал «таких-то» и «таких-то» от занятий вплоть до задержания больных. Отпуск мог длиться неделю или дольше, смотря по обстоятельствам. Никому из учителей так и не пришло в голову справиться в санитарном управлении, действительно ли поблизости от города существует лепрозорий. Учителя явно полагали, что в нашем диком, зловещем краю каких только ужасов не сыскать. Однако сегодня должно было состояться торжественное закрытие лепрозория.