Кончилась главная улица посёлка, глухие её заборы и слепенькие окошки, для чего угодно прорубленные, только не затем, чтобы из них смотреть. Здесь остановило Руслана какое-то воспоминание – о чём-то недавнем, но уже успевшем расплыться в памяти. А между тем оно не пускало его дальше и наполняло неясным предчувствием, – но не скорбным, а радостным. Он заскулил, завертелся на месте, как щенок, впервые увидевший собственный хвост, и вдруг замер, широко расставив лапы. Постояв так несколько мгновений, он опустил голову и медленно побрёл обратно, веря себе и не веря.
Вот оно, это место, мимо которого так поспешно он пробежал, занятый своими мыслями. Это, правда, на другой стороне улицы, но хозяина-то можно было учуять! Его, оказывается, привезли на машине, – чёрт бы пожрал эту резину, чёрт бы выпил этот бензин! – но вот здесь он спрыгнул и потоптался, пока ему подали чемодан и мешок. Ну, что в чемодане, того не разнюхаешь, какой-то он дрянью оклеен, а в мешке – стираное бельё и мыло (сиреневое, из офицерского ларька), и ещё вазелин, которым смазывают консервные банки. А здесь он закурил, спичка ещё пахнет дымом и его руками, потом взял чемодан и вскинул мешок на плечо – всё исчезло, остался только след хозяина, чётко впечатанный в снег. Тут уж не спутаешь! У него немножко кривые ноги и, пожалуй, коротковатые для его роста, зато ступает он твёрдо, всей подошвой сразу, как будто несёт тяжёлый груз. На нём сегодня праздничные, кожаные сапоги – такие, правда, у всех хозяев есть, но ведь под сапоги наматываются портянки, а они (как мы уже выяснили) пахнут его характером. И важно, что след не петляет среди других, – хозяин вообще петлять не любит, – всё прямо, ни одного отклонения в сторону.
Теперь прохожие шарахались от Руслана; они его, охваченного любовью, принимали за бешеного, с цепи сорвавшегося, и впрямь был он страшен – отощавший до рёбер, с жёлтой пеленой в глазах, мчащийся с хрипом и со звяканьем болтающегося ошейника, – страшен был и его бег по прямой, к неведомой для них цели. У станции путь ему преградил медленно разворачивающийся грузовик; Руслан проскочил под ним, ударившись спиною, но след заставил его забыть о боли и повлёк дальше, в тепло раскрытых дверей, в шумную надышанную залу. И здесь, на слякотном полу, среди пропотевших валенок, гнилой мешковины, сыромяти ремней, плевательниц с вымокшими окурками, среди нечистых истомившихся тел, – оборвалась ниточка, продетая в его ноздри, за которой он бежал, как бык за своим кольцом. Тщетно он пытался почувствовать её спасительную резь, её натяжение, – тут ещё и едой пахло, от её пряных паров он совсем ошалел. Но вдруг он услышал – голос хозяина, неповторимый, божественный голос, который не звал его, но звучал где-то рядом, и кинулся туда – не обходами, а напрямик, через скамьи и чьи-то мешки, готовый любого порвать, кто б его не пустил к хозяину.
Однако ему пришлось справиться со своей радостью. Ворвавшись в буфет, он только хотел пролаять: «Я здесь! Вот он я!» – как увидел, что хозяин сидит за столиком не один, а с кем-то ещё беседует, и подойти не решился. Став робко у стенки, он разглядывал хозяина и его собеседника – суетливого человечка с розовой вспотевшей лысиной, в сильно потёртом пальто и раскиданном по груди косматом зелёном шарфе, который то ли рубашку грязную прикрывал, то ли её отсутствие. Руслан разглядывал их обоих сравнительно, и сравнение вышло в пользу хозяина – молодого, сильного, статного, совершенно чудесного хозяина. Он бы ещё чудеснее выглядел, если б не забыл надеть погоны и не сидел бы с расстёгнутым воротом и закатанными рукавами. Но лицо его всё равно было прекрасное, божественное, с прекрасными, божественными глазами-плошками, и он прекрасно, божественно держался. А его собеседник был просто отвратителен – с этими слезящимися глазками, с дурацкой манерой беспричинно хихикать и чесать при этом всей пятернёй небритую щеку. От них, правда, от обоих попахивало не очень приятно, даже скорее омерзительно, и источником этой мерзости, как Руслан заподозрил, был графинчик с прозрачной, бесцветной, как вода, жидкостью, – но, сделав некоторое усилие, он нашёл, что от хозяина пахнет гораздо меньше, совсем чуть-чуть, просто даже почти нисколько не пахнет, а вот уж от Потёртого – разит невыносимо. Потёртый уже тем не понравился Руслану, что при нём нельзя было кинуться к хозяину, но особенно тем, что он разговаривал с хозяином странно небрежно, не опустив глаз, даже с какой- то нескрытой усмешкой. Как тот водитель трактора.
– А ты, гляжу, попризадержался, сержант, – говорил Потёртый. – Ваши-то когда подмётки смазали!
Всё время он называл хозяина Сержант, тогда как на самом деле его звали Ефрейтор, и странно, что хозяину это новое имя больше нравилось. Руслану оно не нравилось совершенно. Он любил имена, где слышалось «Р», он и своё любил за то, что оно с «Р» начиналось, так ведь в Ефрейторе их было целых два, и так они оба славно рычали, а в Сержанте и одно-то еле слышалось.
Хозяин отвечал не сразу, он два дела не любил делать одновременно, а прежде докончил разливать из графинчика в стопки – сначала себе, а потом Потёртому.
– Значит, надо, ежели задержался.
– Ну, ты не говори, коли секрет.
– Зачем «секрет»? Теперь уже – не секрет. Архив охранял.
– Архи-ив? – тянул Потёртый. – Наш-то? А как же теперь он, без охраны остался?
– Не остался, не бойсь. Опечатали да увезли.
– Понятное дело. А на кой это, сержант?
– Чего «на кой»?
– Да вот – охранять, опечатывать. Сожгли б его в печке – и вся любовь. Опять же, и все секреты там, в печке. Зола – и только.
Хозяин смотрел на него с сожалением.
– Ты чо, маленький? Или так – из ума выжил? Не знаешь, что он – вечного хранения?
– Вечного ж ничего не бывает, сержант. Ты же умный человек.
Хозяин вздохнул и взялся за свою стопку. Тотчас и Потёртый схватился за свою, он только того и ждал.
– Ну, будем, – сказал хозяин.
Потёртый к нему потянулся со стопкой, но хозяин его опередил, поднявши свою чуть выше, чем они могли бы столкнуться, и быстро опрокинул в рот. Медленно убрал руку и выпил Потёртый. Затем они отхлебнули жёлтенького из кружек и затыкали вилками в еду. Руслан глотал слюну и не мог себя заставить отвернуться.
– Всё же ты мне не ответил, сержант, – напомнил Потёртый.
Хозяин опять вздохнул.
– Чо те отвечать, с тобой же – как с умным, а ты детством занимаешься. Ну, какой те пример привести, чтоб те понятней? Видал ты – пионеры жучков собирают, бабочек там всяких? Поймают – и на иголочку, а на бумажке – запишут. Вот те пример: вечное хранение.
– Да какое ж оно «вечное»? Через год от этого жучка пыль останется. Ну, через десять.
– Не пы-ыль! – Хозяин поднял палец. – На бумажке же всё про него записано. Значит, он есть. Вроде его нету, а он – есть!
Руслан поглядел на Потёртого с укоризной. Палец хозяина должен был, кажется, убедить его, а он всё посмеивался и почёсывал щёку.
– Это мы, значит, жучки?
– Те же самые, – сказал хозяин. Обхватив себя за локти, он налёг на столик и смотрел на собеседника с ласковой улыбкой. – Вот вы разлетелись, размахались крылышками, кто куда, а все – там остались. В любой час можно каждого поднять, полное мнение составить. У кого чего за душой и кто куда повернёт, если что. Всё заранее известно.
– Так мы ж вроде невиновные оказались…
– Так считаешь? Ну, считай. А я б те по-другому советовал считать. Что ты – временно освобождённый. Понял? Временно тебе свободу доверили. Между прочим, больше ценить будешь. Потому что – я ж вижу, на что ты свою свободу тратишь. По кабакам ошиваисси, пить полюбил. А в лагере ты как стёклышко был, и печёнка в порядке. Верно?
– Да вроде, – как будто согласился Потёртый. – Ну, так тем более – чего про нас-то интересно знать? Из нас уж труха сыпется. А вот их возьми, – он кивнул через плечо на сидевших за другими двумя столиками, – что тебе про них известно?
– Не бойсь, и их возьмут, если надо. Про них тоже кой-чего записано.
Потёртый тоже налёг на столик, и они долго смотрели в глаза друг другу, добро посмеиваясь.
– Между прочим, – сказал Потёртый, – заметил я, сержант, палец у тебя – дёргается. Руки дёргаются – поболе, чем у меня. Весь ты дёрганый, брат. Тоже это – навечно, а?
Хозяин посуровел, убрал руки со столика и взялся за графинчик. Разлил из него поровну и подержал горлышко над стопкой Потёртого, чтоб последние капли стекли ему. Потёртый следил за его рукою. Хозяин это заметил и потряс графинчиком – хоть ничего уже и не вытряс.
Они опять выпили, отхлебнули жёлтенького, после чего подобрели друг к другу, и Потёртому, верно, уже неловко было за свой вопрос.
– Но ты ж не скажешь, что я живоглот был, – сказал хозяин. – Тебя, например, я хоть раз тронул?
– Меня – нет.
– Вот. Потому что ты главное осознал. Раз на тебя родина обиделась – значит, у ней основания были. Зря – не обижается. А раз ты осознал – всё, для меня закон, ты – человек, и я к тебе – человек. Ну, прикажут тебя тронуть – другое дело, я присягу давал или не давал? Но без приказа… Ты меня понимаешь?
– Я тебя, брат, понимаю.
– И хорошо. А на этих – мы клали, они этого никогда не осознают. И нас с тобой не поймут. А мы друг друга – всегда, верно? Вот я почему с тобой сижу.
Потёртый наконец-то не выдержал хозяева взгляда или устал пререкаться, но опустил глаза.
Устал и Руслан ждать, когда на него обратят внимание в шуме и толчее буфета. Входившие и выходившие задевали его, он сиротливо прижимался к стене – покуда не сообразил, чем себя занять и быть полезным хозяину: охранять его чемодан и мешок и брошенную на них шинель. Мягко упрекнув хозяина в душе – за неосмотрительность, он важно разлёгся подле, занял ту позицию, которая внушает нам уважение к четверолапому часовому и не позволяет не то что задеть его, но подойти ближе чем на шаг. И тем ещё хороша была позиция, что позволяла спокойно любоваться лицом хозяина. Его чуть портили капельки, выступившие на лбу и на верхней губе, но всё равно оно было прекрасное, божественное!
Руслан давно заметил, что лица хозяев, самые разные, чем-то, однако, схожи. Лицо могло быть широким или узким, могло быть бледным, а могло и смуглым, но непременно оно имело твёрдый и чуть раздвоенный подбородок, плотно сжатые губы, скулы – жёстко обтянутые, а глаза – честные и пронзительные, про которые трудно понять, гневаются они или смеются, но умеющие подолгу смотреть в упор и повелевать без слов. Такие лица могли принадлежать только высшей породе двуногих, самой умной, бесценной, редчайшей породе, – но вот что хотелось бы знать: эти лица специально отбирает для себя Служба или же она сама их такими делает? С собаками было проще: чёрный Тобик с белым ушком, прижившийся около кухни, тоже как будто служил, иначе б его кормить не стали, но за всё время таинственной своей службы и на вершок не прибавил в росте, не изменил окраса, да и характера не изменил – всё таким же оставался попрошайкой и пустобрёхом; он даже на мух лаял, а лагерникам – которые только и мечтали изловить его да зажарить на костерке – через проволоку посылал приветы хвостом. Собак, ясное дело, отбирают, всех ведь их, караульных, не с улицы позвали, привезли из питомников, а как с хозяевами – оставалось загадкой. Но в одном Руслан не сомневался: с таким лицом хозяин мог бы не тратить на Потёртого столько слов, а тому давно уже следовало встать руки по швам и отправиться на работу.
– Куда путь держишь, сержант? – опять заговорил Потёртый. – В город какой или же к себе, в деревню?
– Домой, – отвечал хозяин как бы в раздумье. – В городе-то чо хорошего? И отдохнуть охота.
– Это понятно. Ну, а делом каким?.. Ты уж, поди, позабыл, как и вилы держат.
– На кой мне вилы? Я свои вилы подержал, семидесятидвухзарядные. Считай, полтора твоих срока оттрубил, так мне за это пенсия – как у полярного лётчика. Который мильон километров налетал.
– Это хорошо. Да денежки-то не лечат. Я б на твоём месте только б сейчас и уродовался. Живо помогает.
Хозяин уставился на него неподвижным взглядом.
– Я думал, мы об этом договорились. И кончили. А ты, значит, так: сидишь со мной и подкалываешь? Это – неуважение называется.
– Тебя-то не уважать, сержа-ант! – засмеялся Потёртый. – Да чему ж меня столько годков учили? Ну, не огорчайся, воскреснешь ещё душой. Молодость, вся жизнь впереди!
И с этими словами он выкинул штуку, которая могла бы ему стоить жизни: перегнулся через столик и хлопнул хозяина по плечу. Руслан вскочил и кинулся – стремительно, почти бесшумно, только шваркнув когтями об пол.
Мгновенно обернувшись, хозяин успел опередить его, выбросив навстречу кулак. Удар пришёлся в челюсть и задел по носу. Руслан едва не покатился с воем, но устоял, не показал врагу, как ему больно, а зарычал грозно в его сторону, почти не видя его из-за слёз.
– Бох ты мой, – удивился хозяин. – Это ты, падло? Что, по буфетам уже промышляешь?
Руслан, всё ещё ворча, потёрся носом об его колено, стало полегче, а когда погладил хозяин, то и совсем прошло.
– Твой такой? – спросил Потёртый. Он даже не успел испугаться.
– Какой «такой»? Обидчивый? Это точно, мы друг дружку в обиду не даём. Правда, Руслаша? Так бы мы этого ухайдакали – будь здоров!
Все в буфете смотрели на Руслана, как будто фокуса от него ждали. А может быть, он всё ещё был красив, и просто любовались им, как в прежние дни, когда хозяин им гордился. Однако ж буфетчице чем-то он не понравился.
– Гражданин, – заявила она хозяину из полутёмного, плотно накуренного угла, – вы бы вашу собаку страшную увели куда-нибудь, тут всё-таки не зона. А буфет всё-таки. В общественных местах намордник полагается.
– Это зачем? – Хозяин улыбнулся ей. – Он его сроду не носил, так обходился. А ты – возьми его себе, хозяйка. Что плечьми пожимаешь? Он те свой харч отработает, ревизора на порог не пустит.
– Мне ревизора бояться нечего. А вас я, учтите, на полном официале предупредила. Покусает – штраф будете платить. И за уколы.
– Слыхал, Руслаша? Учти. Кто тя знает – может, ты бешеный. Ты ж без справки гуляешь.
Руслан слегка пряднул ушами, нагнал страдальческую морщинку на лоб и перемнулся с лапы на лапу. Если и ждали фокуса, то едва ли увидели его, когда пёс так просто и так много этим сказал: что даже странно, как можно говорить о нём такие глупости, что ему, право, неловко за эту вздорную бабу, от которой хозяину пришлось из-за него выслушать неприятное, и что неплохо бы уйти отсюда поскорее, но он подождёт, пока хозяин освободится.
Хозяин, развалясь на стуле, сыто рыгнул и вытащил свой портсигар. Он чувствовал недобрые взгляды и был немножко в себе не уверен; в таких случаях закуривание превращалось у него в целый ритуал: папироса долго выбиралась, потом ею стучали по крышечке с выколотым рисунком, дули в неё с трубным гудением и, хрустко разминая, ввёртывали в рот по спирали; хозяин хищно закусывал её своими ровными мелкими зубами и, поджигая, сводил глаза на кончике, а затянувшись, держал её двумя вытянутыми пальцами на отлёте и выпускал колечко дыма.
– Вот проблема, – сказал он Потёртому, кивая на Руслана. – И заплатишь – никто не возьмёт. А такие кадры бегают!
– Да жалко, что говорить, – ответил Потёртый. – То думали: «Хоть бы вы передохли скорей, тварюги!», а теперь – жалко. Прикончили бы их разом, чем так…
– Ага, именно! Все больно жалостные, гляжу, а пострелять – другой дядя пускай.
– Другому дяде небось и приказано.
– Мало мне чо приказано. Кто приказал – уже погоны засолил и пиджачок меряет. А мне – руки марать? Когда можно и не марать. Только, видишь, как она, жалость-то? Хуже всего выходит.
Руслан понял так, что хозяин всё переживает из-за вздорной бабы, и носом подтолкнул его руку, лежавшую на колене. Рука нехотя поднялась, легла на его лоб. Не падкий на ласку, не привыкший к ней, он всё же ценил эту единственную, к тому же и очень редкую. Но в этот раз рука не понравилась Руслану, она была вялой, безвольной и отчего-то подрагивала, и пахло от неё этой мерзостью из графинчика.
– Ничо, Руслаша, обживёсси, – сказал хозяин. – А то – позовут ещё: обратно служить. Службу-то не забыл? По ночам, говоришь, снится? У, желтоглазина! Закрой зенки-то, глядеть страшно!
Рука медленно прошлась по закрытым глазам Руслана и, обхватив челюсти, вдруг сжала их жёсткой хваткой. Клыки, громко клацнув, защемили губу, от боли даже вспыхнуло под веками. Но ещё сильнее ужалила обида. Что за привычка была у них, у таких умных хозяев, – непременно хватать рукой. Собаку – за морду, человека – за лицо. У них это длинно называлось: «Я те щас смазь сделаю, поговори у меня!», но делалось коротко, ни собака, ни человек не успевали отшатнуться. А потом долго не могли опомниться. Вот так однажды хозяин сделал одному лагернику, который с ним пререкался и не спешил в строй, а потом – стоял оглушённый, с бледным, сразу вспотевшим лицом. С его носа упали стёклышки, которые этот лагерник очень любил, часто на них дышал и протирал платком, – теперь он за ними даже не нагнулся, хотя хозяин ему напомнил: «Подбери глаза!» – и сам же их ему подбросил носком сапога. Вот что он чувствовал тогда на своём лице, этот человек, когда шёл в строю, спотыкаясь, как слепой, а потом с криком бежал по полю, упущенный несчастным Рексом.
– Не тискай, – сказал Потёртый. – Вот чёрт какой, ведь тяпнет же – ну, прав же будет!
– Много ты про него понимаешь, – засмеялся хозяин. – Нас ведь с Руслашей служба спаяла, правду говорю?
Рука опять легла на лоб, гладила его, трепала за ухом, а Руслан едва сдерживался – так хотелось ему сбросить её и истерзать. Не впервые он чувствовал это желание, при всей любви к хозяину, и сам же его страшился, и долго потом переживал, как могло ему такое прийти в голову. Но сейчас и другое ему пришло – озарение, догадка, отчего тогда Рекс упустил того лагерника: да ведь не мог он ничего предчувствовать заранее, потому что и сам человек не знал, что он через секунду сделает!
Высвобождаясь от ненавистной руки, он медленно – трудным поворотом головы, сумрачным из-под широкого крутого лба взглядом – обвёл сидевших в буфете, поднял немигающие глаза к хозяину. У них на столе оставалась еда, они с нею не торопились, но смолоду Руслан был жестоко отучен просить – и не на еду он смотрел, ничего не просил этот тяжёлый взгляд, в котором лишь дурак или незрячий не смогли бы прочесть: «Ты нехорош сегодня, хозяин. Ты плохо шутишь. А мы ведь среди чужих».
Потёртый вдруг сморщился горестно, схватил со стола кусок хлеба, положил на пол. Руслан этого никак не заметил, не покосился.
– Ага, взял! – ухмыльнулся хозяин, очень довольный. – Всю жизнь он мечтал твоим хлебушком попитаться. На чём тогда держава стоит!
– Ладно, держава… Сам ему дай.
Посетители буфета опять, верно, ждали фокуса, нехитрого, но обречённого на успех. Неизменно умиляются наши сердца, когда младший наш брат проявляет зачатки разума, так самоотверженно насилуя свою природу: не принимая пищу от чужих и тут же хватая её, давясь от жадности, с ладони хозяина. Но в этот раз фокус вышел ещё занятнее, чем ожидался: хлеб так и не покинул дарящей руки, пёс лишь взглянул на него и отодвинулся – осторожно, чтоб не повалить ненароком державу.
– Ага! – возликовал Потёртый. – И ты ему нынче – никто, понял?
– Ты чо это? Брезгуешь? – спросил хозяин. Розовость медленно отливала с его лица. – Уже где-то обожраться успел? Быстренько ты! Ну-кось, – он положил кусок на пол, – подбери. Кому сказано?
– А вы, гражданин, там не разбрасывайте, – опять вмешалась буфетчица. – Ещё мне дело: за вашими собаками подбирать!
– Зачем? Он – возьмёт. Ещё как возьмёт.
Уже с побелевшими скулами, но всё ухмыляясь, хозяин сам подобрал хлеб, нашарил весёлыми глазами вилку. Макая её в баночку и ляпая на хлеб, стал густо по всему куску намазывать горчицу.
– Не надо, – попросил Потёртый.
Попросил кто-то и в очереди у буфета:
– Сержант, не дури.
– Нельзя, – объяснил хозяин. – Чтоб он моей команды не выполнил – это нельзя. Не бойсь, он уж сам знает, что допустил провинность, с первого разу не подчинился. Значит, отвечать надо. А он – службе верный: он те щас покажет, какая у него верность. С чем её едят… Весь запас я у тя использовал, хозяйка!
Он разломил кусок пополам и сложил его – намазанным внутрь.
– Кушать, Руслан, кушать. Взять, говорю!
Мужчина в кожаном, сидевший спиной к хозяину, повернулся, блестя белками скосившихся глаз.
– Ты, часом, не сбесился?
– Я те щас поговорю, «сбесился», – сказал хозяин. – Смотри куда смотрел!
Кожаный, однако, не повернулся обратно. Сидевшая с ним женщина в сером платке, кормившая с ложечки ребёнка, положила ложечку и прикрыла глаза ребёнку ладонью.
– Толя, не связывайся, – попросила она. – Ты ж знаешь, как с ними связываться. Мы на это смотреть не будем.
Но сама всё-таки смотрела, морщась и кусая губы. И весь буфет смотрел и роптал:
– Не мучай собаку, конвойный!
– Живоглот, привыкли там измываться…
– Бухой же, разве не видно?..
– Хоть бы отнял кто…
– У него отнимешь! Тебя же ещё и порвёт…
Кусок в неверной руке хозяина качался перед Русланом.
– Ведь возьмёшь же! Сам знаешь – возьмёшь!
Что знал Руслан об этом запахе? То, что и полагается знать караульному псу, которого с этих-то угощений и начинают учить уму-разуму. Однажды утром его – ещё не пса, а подпёска – выводят перед кормёжкой в прогулочный дворик, и куда-то на минутку отлучается хозяин, сказав: «Гулять, гулять», – и тут-то как раз происходит удивительная встреча. Как из-под земли является Неизвестный, в телогрейке и сером балахоне поверх. В длинном рукаве у него что-то спрятано, он показывает – что, протягивает к самому твоему носу. Пахнет так дивно, что пасть переполняется слюною. Ах, всё не так просто! От его одежды разит причудливой вонью барака, про который уже известно собаке, что там – «фуки!», там – «злые живут!», и уже высказано ею по этому поводу категорическое «Ррр!». Но – солнышко греет ей голову, утренняя истома в её душе и сладостная уверенность, что всё в её жизни преотлично складывается. И так беден наш изобильный мир, что всё живое ценит еду, борется за неё – ещё в слепоте, у сосцов матери. Ценит, наверное, и человек, если не швыряет наземь, а на ладони протягивает с улыбкой – как дар, цены не имеющий. И, одарив его в ответ улыбкою глаз, взмахом хвоста, собака берёт кусок в зубы. В зубах он ещё приятнее пахнет, душистая пряность щекочет нёбо, чудесно пощипывает язык, не разжевать – нет возможности, и она жуёт, ещё качая хвостом, ещё не заслезившимися глазами благодарит Неизвестного, который так скромно удаляется. В следующий миг ей кажется, что в пасти у неё – пожар, ей туда натолкали горящей пакли, от которой не освободиться теперь никак, не выхаркнуть в мучительном кашле, всё обожжено пламенем, и дым съел глаза. Она слышит смех убегающего и свирепеет от обиды; злоба пересиливает муки, бросает в погоню, а тот и не спешит удрать, он протягивает свой длинный толстый рукав, в котором вязнут клыки… Ничего не подозревающий хозяин приходит наконец; можно ему пожаловаться, он всё поймёт, пожалеет, даст попить вволю, накормит вкуснотой необыкновенной. И всё забудется? Пожалуй что и забылось бы, если б эти лагерники не предпринимали новых козней, всякий раз похитрее. Но никакая новая их каверза так не поразит, как первая, от которой уже сделала собака свой маленький шажок к истине: всё, что не из рук хозяина, – мерзко, ядовито, греховно, даже если и хорошо пахнет.
А теперь и из этих рук ему предстояло взять отраву. И он знал, что придётся взять. Он всяким видел лицо хозяина, но никогда не видел жалким. Шутка затянулась, хозяин уже и рад бы её прекратить, но именно этого хотели чужие, а он их ни за что не мог послушаться. В другом месте и Руслан выказал бы неповиновение, он знал свои права и умел о них напомнить: тихим, но грозным ворчанием, не разжимая пасти и полузакрыв глаза, превратясь в глыбу, которую ни окриком, ни битьём не расшевелить. Перед чужими это нельзя – и, как ни глупа шутка, Руслан её должен был поддержать. Нехотя разжав клыки, он принял этот кусок с ладони, скосив глаза – куда бы отнести и положить.
Хозяин обеими руками взял его за челюсти и с силой сомкнул. Руслан дёрнулся, но руки держали крепко, и скоро он почувствовал жгучую боль в дёснах, натёртых снегом. Он попытался разжать челюсти, вытолкнуть отраву языком – всё только хуже вышло, пламя охватило язык и нёбо, даже в уши проникло звенящим шумом. Весь сумрачный, завешенный табачной синевою буфет и розовое лицо хозяина расплылись и потекли обильными едкими слезами. Чтобы не длить пытку, он стал судорожно глотать, а пламя только пуще разгорелось в брюхе, и без того сжигаемом голодной тошнотой. До смерти испуганный, ставший сразу беспомощным, больным, он уже и не помышлял, вырвавшись, искусать эти руки, а только пятился от них, скользя когтями по полу, и одно держал в голове – то, что владело всеми его предками, измученными раной или болезнью: уйти, уползти куда-нибудь – в тёмное логово, в подворотню, в лесные заросли, в камыши или густую траву – и там перемучиться или издохнуть, наедине со своей болью.