banner banner banner
Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918)
Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918)
Оценить:
 Рейтинг: 0

Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918)


«Утро России» освещало лекцию философа С. М. Соловьева, прочитанную в университете Шанявского, отмечая, что его основной задачей стало «показать антихристианский характер германской культуры»: «Анализируя творчество Канта и Гёте, Шопенгауэра и Ницше, Гарнака и Штейнера, лектор приходит к выводу, что в этом творчестве отразилось реставрированное язычество, стоицизм, платонизм и буддизм; только одного нет в нем – подлинного христианства. Усовершенствованный, умеренно-благоразумный, „научный“ подход к христианству породил только лютеранство и в последнее время подделку под христианство – теософию Штейнера. Наше святоотеческое православие является хранительницей подлинного христианства»[233 - Утро России. 1914. 10 ноября.].

Вероятно, самым резонансным стал доклад философа В. Ф. Эрна «От Канта к Круппу», который в концентрированной форме выразил наиболее шовинистические заблуждения современной интеллигенции. Эрн взял Канта за точку отсчета как выразителя истинного «германского духа». «Я убежден, во-первых, что бурное восстание германизма предрешено аналитикой Канта; я убежден, во-вторых, что орудия Круппа полны глубочайшей философичностью; я убежден, в-третьих, что внутренняя транскрипция германского духа в философии Канта закономерно и фатально сходится с внешней транскрипцией того же самого германского духа в орудиях Круппа», – формулировал Эрн свои основные тезисы[234 - Эрн В. Ф. От Канта к Круппу // Меч и крест. Статьи о современных событиях. М., 1915. С. 21.]. Феноменализм Канта он называл «железобетонным завоеванием германского духа», а самого немецкого классика – «палачом старого и живого Бога». Отсюда следовал вывод о том, что кантовское теоретическое богоубийство «неизбежно приводит к посюстороннему царству силы и власти, к великой мечте о земном владычестве и о захвате всех царств земных и всех богатств земных в немецкие ручки»[235 - Там же. С. 25.]. Тем самым из «Критики чистого разума» Эрн выводил природу германского милитаризма рубежа XIX–XX вв., а орудия Круппа считал «самым вдохновенным, самым национальным и самым кровным детищем немецкого милитаризма»: «Генеалогические орудия Круппа являются таким образом детищем детища, т. е. внуками философии Канта». В конце своего доклада Эрн наделял Первую мировую войну признаками последней войны, эсхатологической битвы: «Люциферианская энергия с крайним напряжением, особенно в последнем столетии, сгрудились в немецком народе – и вот, когда теперь нарыв прорывается, все человечество в согласном порыве ощущает всемирно-исторический катарсис»[236 - Там же. С. 34.].

Даже патриотически настроенные современники неоднозначно встретили этот доклад, отметив натянутый характер связи Канта и Круппа и обратив внимание, что Эрн сильно недооценил гуманистическое направление германской философии и многое другое. Некоторые и вовсе оценили выступление Эрна как предательство памяти его учителя В. С. Соловьева, полагая, что последний не одобрил бы таких вульгарно-упрощенных теоретических построений. Современник писал из Тулы в Москву 18 октября 1914 г.: «В последнее время я стал ужасно раздражаться всеми проявлениями „антинемецкого настроения“. Я не говорю о немецких погромах. То – простое хулиганство. Я говорю о той дикости, которая проникает в интеллигенцию, в газеты, иногда попадает контрабандой даже в „Русские ведомости“. Оплевывать Лютера, Канта, как делал Эрн, значит плевать на своих духовных предков. Если бы Соловьев был жив, он бы жестоко отделал Эрна»[237 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 997. Л. 1652.].

Вместе с тем В. П. Булдаков сделал очень важное предположение по поводу доклада Эрна, допустив, что «за подобного рода патриотическим философствованием прорывается амбивалентное отношение к собственной власти. Со времен славянофилов русская интеллигенция под видом критики Запада подсознательно выражала свое негативное отношение к бюрократической этатизации российской общественной жизни»[238 - Булдаков В. П., Леонтьева Т. Г. Война, породившая революцию… С. 108–109.]. Анализ философских и публицистических текстов должен учитывать дискурсивный контекст, включающий не только внешние связи и переклички автора с единомышленниками и оппонентами, но и невербализованные интенции.

С резкой критикой Эрна выступил Д. С. Мережковский. «Утверждение, будто бы Германия – страна малокультурная, легкомысленно и невежественно. Связь Канта с Круппом сомнительна»[239 - Мережковский Д. С. О религиозной лжи национализма // Религиозно-философское общество… С. 16.]. Мережковский справедливо обращал внимание, что мировая война порождена не одним только германским национализмом, а кризисом всей европейской цивилизации: «Настоящая война – продолжение „отечественных“, „освободительных“ войн с Наполеоном (1812–1815 гг.), – по внешности тоже освободительная, „народная“ война с империализмом Германии, выразившимся будто бы исключительно в „прусской военщине“. Но это именно только по внешности: в действительности существует неразрывная связь между империализмом и национализмом не в одной Германии, но и во всех ее „противниках“! У всех современных европейских народов под пеплом национализма тлеет огонь империализма, в большей или меньшей степени: тут количественная, а не качественная разница»[240 - Мережковский Д. С. О религиозной лжи национализма… С. 18.]. Исследователи отмечают, что восприятие войны как краха материалистических основ всей новоевропейской цивилизации было характерно для многих русских философов, определяя их понимание мировой войны как некоего рубежа между старой и новой эпохами[241 - Борщукова Е. Д. Русская религиозно-философская мысль о характере и вероятных последствиях Первой мировой войны // Вестник Костромского государственного университета. 2014. № 5. С. 75.].

Как и Трубецкой, Мережковский считал, что патриотизм несовместим с национализмом, причем обращал внимание, что по своей сути патриотизм лежит вне рамок понятия государства, писал о «внегосударственном патриотизме»: «В плоскости духовной, внутренней, понятие родины шире, чем понятие государства: самое живое, личное в быте народном не вмещается в бытии государственном. В плоскости материальной, внешней, понятие государства шире, чем понятие родины: в одном государстве может быть много народов, много родин. Это значит, что патриотизм может быть и внегосударственным»[242 - Мережковский Д. С. О религиозной лжи национализма… С. 18.]. Такой подход к патриотизму лишал его политического содержания, переориентировал от государства, власти как объектов поклонения, к народу, культуре, природе – тому, что составляет подлинное содержание понятия Родины в широком смысле.

А. В. Карташев, выступая 26 октября 1914 г. в прениях по докладам А. А. Мейера и Д. С. Мережковского, пытался реабилитировать патриотизм как национальное чувство, сводя его к инстинкту самосохранения, признавая в нем не христианскую, а языческую природу: «Но, говорят, идеал единства нации – языческий идеал. Истинно так. Согласен… То поразившее и смутившее умы интеллигенции, так называемое „единение правительства и общества“, которое в известном смысле стало фактом с момента этой войны. Это – просто фатальный закон военного самосохранения нации, проявляющейся почти с физической непосредственностью»[243 - Карташев А. В. Прения // Религиозно-философское общество… С. 30–31.].

Можно утверждать, что начало войны оказало травмирующее воздействие на психику современников, многие из которых временно утратили способность воспринимать события в рационально-аналитическом, сдержанном ключе. С. Н. Булгаков не далеко ушел от своего современника, писавшего о повеселевшей и заговорившей по-человечески скотине, когда описывал картины единения царя и народа в свадебной риторике. Восторженное описание передавало не то, что было в реальности, а то, что Булгаков желал увидеть в этом «брачном часе». 3 августа он писал А. С. Глинке: «Живу, как все, как и Вы, потрясенный, умиленный, смущенный, возрадованный. Никогда Родина не переживала такого брачного часа, никогда еще народ не познавал так своего Царя, а Царь своего народа (как прекрасен, как смиренен и мужественен наш Государь, какие слова нашел он для выражения чувства всей России. Воистину, Господь с ним!). Какая молитвенность загорелась, как воссияла Мать Наша, Православная Церковь! Куда делась вся интеллигентская и партийная мерзость, распря, вражда! Совершилось воистину чудо, и радостно умереть при этом: „ныне отпущаеши…“ Что бы ни было впереди, но мы увидели Русь, и она сама себя увидала! Это неотъемлемо и это бесценно!»[244 - Взыскующие града. Хроника частной жизни русских религиозных философов в письмах и дневниках. М., 1997. С. 585.] Исключительная эмоциональность восприятия происходивших событий приводила современников к пограничному состоянию психики.

Российская интеллигенция, увлеченная размышлениями о судьбах России и цивилизации, вместе с тем не забывала и о насущно-прагматических вопросах. Некоторые деятели акцентировали внимание на том, что патриотизм должно понимать как консолидацию общества и государства на платформе развития общественных органов самоуправления, системы образования, заботы о наиболее уязвимых категориях граждан, в частности о детях, тем самым еще более расширяя и размывая содержание понятия[245 - Обухов А. Война и дети // Русская мысль. 1914. № 10. С. 88–93.]. В этом случае «гражданский патриотизм» противопоставлялся этатизму и тем самым становился фактором конфликта общества и самодержавной власти (что выразилось, в частности, в недоверии со стороны представителей власти к Земгору и ВПК). М. Стокдэйл отметила в различных патриотических нарративах 1914 г. большее стремление к построению справедливого демократического будущего, чем к сохранению «мнимых традиционных ценностей»[246 - Stockdale M. Mobilizing the Nation: Patriotic Culture in Russia’s Great War and Revolution, 1914–20 // Russian Culture in War and Revolution, 1914–22. Book 2: Political Culture, Identities, Mentalities, and Memory. Bloomington, Indiana, 2014. P. 6.].

Однако значительная часть общества не отделяла патриотизм от верноподданничества. В. П. Булдаков определяет этот «оттенок» патриотизма как «догражданский», отличительной чертой которого была слепая готовность «идти в указанном властью направлении»[247 - Булдаков В. П., Леонтьева Т. Г. Война, породившая революцию… С. 144.]. Вероятно, подобная вера во власть, лишенная здорового критицизма, свидетельствовала о состоянии психологической растерянности и о подсознательном страхе перед будущим. Патернализм оказывался психотерапевтическим средством, позволявшим снять с себя ответственность за исход патриотической мобилизации общества. В этом отношении война способствовала архаизации массового сознания. Рассматривая идейные искания русских писателей и философов в контексте соответствия модернистских представлений реалиям военного времени, А. Л. Юрганов приходит к выводу о постепенном угасании модернизма русского Возрождения, который не выдержал схватки «с некнижной реальностью мировой войны»[248 - Юрганов А. Л. Первая мировая война и кризис русского модернизма (окончание) // Россия XXI. 2017. № 2. С. 53.]. Забегая вперед, дополним, что в конечном счете текстовая культура образованных слоев отчасти была ассимилирована устной традицией, что проявилось, в частности, в архаизации неформально-информационного пространства города. В какой-то степени этому поспособствовали публицисты консервативного направления.

В консервативной печати в годы войны резко возросла антилиберальная и антибуржуазная риторика, что мыслилось правыми в качестве истинного патриотизма, основанного на традиционализме и патриархальном укладе. Согласно проведенному М. В. Лыкосовым контент-анализу правой периодики, уже в июле 1914 г. появляются публикации (5%), в которых главным внутренним врагом называется буржуазия. Впоследствии этот процент растет: в июле – августе 1915 г. – 18%, а с сентября 1915?го по февраль 1917-го – 35,6%[249 - Лыкосов М. В. Антибуржуазная кампания в русской консервативной печати периода Первой мировой войны (июль 1914 – февраль 1917) // Вестник Новосибирского государственного университета. Серия «История, филология». 2011. Т. 10. Вып. 6: Журналистика. С. 19.]. Часть националистической общественности летом 1914 г. была готова принять некоторые реформы, но при условии, что они пойдут сверху, а не снизу. Протоиерей И. Восторгов писал в августе епископу Макарию в Нижний Новгород: «Какой момент мы переживаем! Это единение всех в России, грядущие победы, в которые я верю, новая конъюнктура условий церковно-политической жизни… отсутствие необходимости давать уступки и реформы по требованию снизу, и возможность дать их сверху, по свободному волеизволению власти…» Однако далее член Главной палаты Русского народного союза имени Михаила Архангела определил границы свободы и реформ, которые он готов принять, демонстрируя никуда не девшийся антисемитизм и шовинизм: «Несомненно нас ждут реформы и против наделения крестьян землей и рабочих законодательством, обеспечивающим их права, мы и сами не будем говорить. Но впереди автономия Польши и эмансипация еврейства, впереди расширение прав народного представительства, сужение прав Государственного Совета, впереди умаление прав православной Церкви и прав коренного населения. На это как мы будем реагировать?»[250 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 993. Л. 1209.] Юдофобия, как и германофобия, была спутницей патриотизма консервативных кругов. Правда, летом 1914 г. антисемитские высказывания чаще раздавались в южных губерниях России, чем в центральной части. Впрочем, война активировала различные формы этнофобий: между русскими и татарами, армянами и грузинами и т. д.

Некоторые националисты шли еще дальше и подводили под патриотизм расовую теорию. Член-учредитель Союза русского народа и председатель его Санкт-Петербургского отдела С. А. Володимеров писал в черносотенной «Земщине», что столкновение германизма и славянства – это борьба двух разных рас[251 - Земщина. 1914. 21 июля.].

Церковная печать преподносила войну как решающую битву православия[252 - Леонтьева Т. Г. «Победа зависит не от количества штыков и снарядов»: Настроения Тверской провинции в 1914–1917 гг. // Вестник Тверского государственного университета. Серия «История». 2014. № 1. С. 28.]. Царский манифест об объявлении войны уповал на Всемогущий Промысел, упоминал Святую Русь, чем наделял вооруженный конфликт религиозным содержанием. Церковная печать поддерживала данный пафос противопоставления Святой Руси погрязшей в грехе Германии[253 - Московские церковные ведомости. 1914. № 30–31. 26 июля. С. 554.]. Архимандрит Илларион, рассуждая о европейской теории прогресса, сводил ее к германскому милитаризму, рассматривал как часть учения об эволюции и призывал отказаться от идеи прогресса как чуждой патриархальным истокам православной соборности[254 - Московские церковные ведомости. 1914. № 47–48. 28 ноября. С. 953.].

В целом правоконсервативная идеология, проявившая свою традиционалистскую косность, неэластичность в условиях менявшегося в годы войны общества, была окончательно дискредитирована к 1917 г.

Изучая настроения низших слоев общества, в первую очередь крестьян, необходимо обратить внимание на любопытный источниковедческий парадокс: если массовые источники, отразившие их настроения, позволяют говорить о процессах десакрализации монархии и даже фиксируют коллаборационистские настроения, то материалы перлюстрации солдатских писем (тех же крестьян) по военному ведомству рисуют в первые месяцы войны патриотическую атмосферу. А. Б. Асташов обращает внимание, что цензурные отчеты о настроениях в русской армии опровергают тезис советской историографии о том, что новобранцы якобы изначально не хотели воевать[255 - Асташов А. Б. Русский фронт в 1914 – начале 1917 г.: военный опыт и современность. М., 2014. С. 114.]. Впрочем, автор отмечает, что военные цензоры даже в январе 1917 г. описывали настроение солдат как бодрое, ставя под сомнение репрезентативность этого источника[256 - Там же. С. 124–125.]. Тем не менее в солдатских письмах не содержится критики верховной власти, которая присутствует в материалах перлюстрации по гражданскому ведомству, отражается в заведенных на крестьян уголовных делах за оскорбление членов императорской фамилии. В воспоминаниях офицеров также имеются свидетельства распространенности среди солдат оскорбительных для представителей династии слухов[257 - Три брата (То, что было): Сборник документов / Сост., авт. предисл. и коммент. К. Н. Морозов, А. Ю. Морозова. М., 2019. С. 439.]. Некоторые солдаты, возвращавшиеся в свои деревни в отпуска, часто принимались ругать власть и правительство, чего, возможно, не позволяли себе в окопах. Вероятно, для объяснения этой особенности необходимо иметь в виду два фактора: во-первых, солдатские письма чаще всего для отправки по почте подавались офицерам в незапечатанном виде – было хорошо известно, что их выборочно будет просматривать военный цензор; во-вторых, оказавшийся на фронте вчерашний крестьянин приобретал новую психологию комбатанта, которая предполагала адаптацию к чрезвычайным условиям военной повседневности. Для выживания в этих условиях необходимо было стать частью армейского коллектива, переняв соответствующую коллективную психологию, основанную на позитивных категориях. Солдаты обращали внимание на то, что заранее можно было предсказать, кто будет убит: потерявшие веру, отчаявшиеся солдаты на фронте не выживали. При этом Асташов указывает на пессимистический, или страдательный, патриотизм солдат: «Несмотря на то, что в солдатских письмах присутствуют патриотические высказывания, однако большинство таких высказываний окрашено страдательной интонацией, ставящей под сомнение личную осознанность мотивов этой борьбы»[258 - Асташов А. Б. Русский фронт… С. 134.]. Также исследователь усматривает разные оттенки крестьянского фатализма, в том числе «жизнерадостного», выражающегося в готовности к самопожертвованию, в осознании коллективных обязательств[259 - Там же. С. 128.].

Таким образом, мы видим, что историки, изучающие феномен патриотических настроений 1914 г., указывают на их неоднородную, гетерогенную структуру. Необходимо добавить, что гетерогенность массовых настроений подразумевала присутствие бинарных оппозиций (поддержка войны при поддержке или неприятии царской власти), строилась на совершено разных идейных основах. Однако политико-идеологический подход к исследованию патриотических настроений не позволит понять данный феномен в полной мере ввиду того, что в основе универсальных характеристик «патриотизма 1914» лежали не идеи, а чувства, эмоции, причем как позитивной (любовь), так и негативной (ненависть) направленности.

Современные исследователи патриотизма признают, что этот феномен лежит вне научно-аналитического русла, а относится к сфере политического языка, пропаганды. Не случайно исследования патриотизма и национализма неизбежно поднимают проблему роли эмоций в политической жизни[260 - Nation und Emotion: Deutschland und Frankreich im Vergleich. 19. und 20. Jahrhundert (Kritische Studien zur Geschichtswissenschaft). Gottingen, 1995; Westen D. The Political Brain: The Role of Emotion in Deciding the Fate of the Nation. New York, 2007.]. Патриотизм, выражаясь на чувственном уровне, т. е. будучи эмоцией, является одновременно и порождением, и катализатором новых эмоций. Попытавшись применить к патриотизму аналитический подход, Р. Брубакер отметил его амбивалентный характер, а также сделал важное замечание о его эмоциональной функции: патриотизм провоцирует не только положительные эмоции (радость, гордость), но и отрицательные (стыд, гнев). Последние могут стать основой для оппозиционных настроений общества[261 - Brubaker R. In the name of the nation: reflections on nationalism and patriotism // Citizenship Studies. 2004. № 8 (2). С. 121.]. В этом случае проведенная властью патриотическая мобилизация общества, не оправдав ожиданий населения, может обернуться против нее самой. Еще Е. Хантер отмечал протестный и антиэтатистский потенциал патриотизма, а Э. Хобсбаум считал, что с 1789 г. патриотизм становился идеологией революционеров[262 - Hunter E. A sociological analysis of certain types of patriotism. New York, 1932. P. 22–26; Hobsbaum E. Nations and nationalism since 1870: programme, myth, reality. Cambridge, 1990. P. 87–88.]. Но патриотизм 1914 г. не стал идеологией в России, он оказался химерой, обреченной на вымирание по причине внутренних противоречий, а также сложной социокультурной структуры российского общества, переживавшего духовный и психологический кризис.

Для выявления структуры патриотических настроений 1914 г. необходимо на базе вышеприведенного материала выделить несколько пластов, их формирующих. В основе будут лежать четыре парные эмоции (интерес – восторг; страх – ненависть), которые определяли положительную или отрицательную коннотацию того или иного концепта (как, например, отмечавшийся оптимистический или пессимистический патриотизм, оптимистическая или пессимистическая эсхатология, патриотизм, основанный на ненависти или любви, и пр.). Помимо эмоций, отношение человека к действительности (в нашем случае к войне, что является ядром патриотических настроений) определяется тем типом мышления, которое больше всего ему соответствует в определенный момент: религиозное патриотическое мышление, научно-теоретическое (политическое в данном случае) и обыденное. Следует заметить, что все три уровня присутствуют в сознании большинства людей, однако в силу культурных, образовательных, психологических различий имеют разные степени выражения. Мышление задает определенный вектор развития идеи, которая оформляется в ту или иную форму, концепт. В рамках обыденного мышления, доминировавшего у людей, активно не вовлеченных в политику, формировались следующие патриотические формы: фаталистический патриотизм (он мог быть оптимистического или пессимистического характера), патерналистический (который часто путают с монархизмом), прагматический (имевший как альтруистические, так и эгоистические степени выражения), психопатологический (в случаях, когда основанный на страхе и ненависти патриотизм разрушал психику субъекта). В рамках политического мышления: революционный (война ради свержения в ее процессе самодержавия), либеральный (от общественно-демократического до великодержавно-шовинистического оттенка), националистический. В рамках религиозного мышления: православно-миссионерский патриотизм (концепция священной войны Святой Руси с германизмом), эсхатологический (пессимистической и оптимистической степени). Конечно, описанная палитра патриотических форм не содержит всех возможных его оттенков. Можно предложить и другую классификацию патриотизма по отношению к объекту поклонения: царистский, этатистский, имперский, общественный, народный, культурный и т. д. Тем не менее предложенная схема позволяет увидеть, что патриотические настроения 1914 г. не являлись (и не могли являться) целостным мировоззрением, на эмоциональном и идейном уровнях они распадались на широкий спектр взаимоисключающих элементов. По большому счету патриотические настроения 1914 г. – это всего лишь дискурс о войне, совокупность высказываний по теме, объединенная общим отношением. Таким образом, учитывая крайнюю степень неопределенности «патриотического» дискурса, мы не можем положительно решить вопрос о наличии патриотизма как общей идеи летом 1914 г. На эмоционально-психологическом уровне он может быть описан как состояние сильного возбуждения, вызванного разными эмоциями – страхом, интересом, восторгом, ненавистью – с различным теоретическим наполнением.

***

Канун Первой мировой войны отличался сложной социально-политической обстановкой в стране. В крупных промышленных центрах рос рабочий протест, на фоне Сараевского убийства и осложнения международной ситуации развивалось патриотическое движение. Вместе с тем рассматривать динамику массовых настроений как раскачивание от революционного полюса к патриотическому было бы серьезным упрощением по ряду причин. Во-первых, в советской историографии оказались сильно преувеличены политические, идейно-сознательные мотивы рабочего протеста. В одних случаях рабочие боролись не за политические или экономические, а морально-этические права, в других случаях столкновения с полицией и вовсе являлись результатом чрезмерной концентрации энергии молодежи, недавно приехавшей в город. В этом проявились как психолого-возрастные особенности определенных категорий «бунтовщиков», так и проблемы аккультурации – столкновения разных эмоциональных режимов (деревенского и городского), предписывавших разные формы публичного поведения. Во-вторых, само противопоставление революционности и патриотизма некорректно. В основе революционных и патриотических акций подчас лежали одни и те же эмоции, факторы архаичного бунтарства, приводящие к тому, что такие разные, на первый взгляд, формы социального действа протекали по одному сценарию. Этот парадокс объясняет теория М. Вебера об аффективно-эмоциональном социальном действии. Кроме того, анализ патриотического дискурса лета – осени 1914 г. показывает, что в его основе лежали слишком разные, порой взаимоисключающие концепты. На уровне идейном их спектр задавался достаточно широкими рамками: от революционного патриотизма до национально-шовинистического. В следующем разделе парадоксы революционного сознания будут продемонстрированы на примере патриотических действий периода мобилизации.

Раздел 2

Действо

Мобилизация общества в гендерно-возрастном измерении: от манифестаций взрослых к детскому протесту

Отмеченные противоречия патриотической риторики начального периода Первой мировой войны не решают окончательно вопрос о степени патриотизма российского общества, в первую очередь потому, что между мыслями, словами, с одной стороны, и коллективными действиями – с другой, нет строгой взаимозависимости. Рассуждения о необходимости сплочения общества и власти перед лицом врага могут сопровождаться уклонением от воинской службы или подразумевать эгоистические, меркантильные интересы. Кроме того, так называемая «патриотическая историография», признавая гетерогенность сознания российского общества на первом этапе войны, апеллирует к массовым действиям, якобы доказывающим исключительный патриотический энтузиазм широких слоев населения. Как правило, среди аргументов – массовые патриотические манифестации июля, успехи мобилизации 1914 г. (прежде всего приводятся данные о высокой явке запасных), добровольческое движение, связанное в первую очередь с патриотизмом в среде молодежи – студентов и курсисток. При этом в советской историографии традиционно недооценивалась степень студенческого протеста в сравнении с изучением динамики революционных настроений рабочих и, в меньшей степени, крестьянства, хотя среди университетской молодежи, даже той, что поддержала войну, отношение к власти оставалось совсем не однозначным. Классовый подход игнорировал гендерно-возрастное деление общества, хотя гендерные и возрастные психологические особенности накладывали печать на поведение тех или иных категорий населения в период мобилизационных мероприятий. Особый интерес в связи с этим представляет изучение детских (от дошкольного до гимназического возраста) реакций на мобилизацию и войну в силу того, что дети обладают более непосредственным взглядом на окружающий мир, подчас подчеркивая детали, ускользающие от внимания взрослых. Реакции детей на окружающую действительность периода войны, таким образом, могут служить лакмусовой бумажкой для изучения общественных настроений рассматриваемой эпохи.

Учитывая, что в практическом выражении патриотизм чаще предстает в эмоциональной, нежели идейной форме, очень важно рассмотреть эмоциональный климат России периода мобилизации.

Парадоксы «патриотических» манифестаций

Самая известная патриотическая манифестация, о которой писали газеты и журналы в июле 1914 г., состоялась в Петербурге 20 июля – в день оглашения царского манифеста о вступлении России в войну. По свидетельству корреспондентов, на Дворцовой площади стотысячная толпа в порыве верноподданнических чувств опустилась перед вышедшим на балкон императором на колени. При этом печать по естественным причинам умолчала о не менее масштабном и символическом действе – в тот же день в Лысьве Пермской губернии рабочие и призывники загнали полицию вместе с заводской администрацией в контору и подожгли ее. В ряде городов во время «патриотических» манифестаций толпы пели революционные песни. Подобный дуализм является характерной приметой июльских дней.

Первая июльская патриотическая манифестация произошла в Петербурге еще до объявления мобилизации – она сопровождала эскорт президента Франции Р. Пуанкаре, прибывшего в столицу 8 июля 1914 г. От Царской пристани на Английской набережной и до Зимнего дворца расположились группы патриотически настроенных и просто любопытствующих подданных. Из окон домов, фасады которых выходили на набережную, свисали национальные флаги. Играли оркестры. Накануне на улицах столицы продавали маленькие французские и русские флажки с надписями «Россия приветствует дорогих гостей» и «Добро пожаловать», которыми теперь махали обыватели[263 - Вечернее время. 1914. 7 июля.].

У современников не было сомнений в том, что «патриотические» толпы были искусственно собраны властями: «Власти были озабочены организацией встречи. Ко дню приезда Пуанкаре в самый Питер полиция мобилизовала для встречи в качестве фигурантов „русского народа“ – дворников. Полицию и казаков также стянули туда, и на местах, соединяющих окраину с городом, были поставлены патрули, чтобы не пропускать рабочих-демонстрантов», – писал А. Г. Шляпников[264 - Шляпников А. Г. Канун 17?го года… С. 43.]. Но если большевика можно заподозрить в субъективизме, желании нивелировать патриотические настроения заказным характером манифестаций, то свидетельства французского посла, в целом отмечавшего подъем энтузиазма столичного общества, представляются беспристрастными. М. Палеолог, сопровождавший Пуанкаре во время его посещения Петербурга, записал в дневнике 8 июля: «На всем пути нас встречают восторженными приветствиями. Так приказала полиция. На каждом углу кучки бедняков оглашают улицы криками „ура“ под наблюдением полицейского»[265 - Палеолог М. Дневник посла. М., 2003. С. 18.]. Впрочем, помимо бедняков в толпе, согласно сохранившимся фотодокументам, было достаточно много представителей средних городских слоев, женщин в дорогих платьях и модных шляпках, мужчин в костюмах, а также студентов. О показушности патриотических акций 8 июля писал корреспондент «Вечернего времени» в статье «Убогая роскошь». Автор возмущался тем, что власти города решили наспех украсить улицы по пути следования президента старыми, выцветшими флагами, приходил к выводу, что подобная форма чествования носила характер халатности, и, помимо этого, выказывал раздражение ролью полиции и дворников, задаваясь вопросом: «Неужели всегда и всюду необходима диктатура полиции и дворников? Неужели хоть раз нельзя было отрешиться от казенщины?» В конце статьи корреспондент иронизировал на эту же тему: «И если французы, быть может, не получили ясного представления о военной нашей мощи, то наверное преисполнились удивления перед полнотой полицейского могущества»[266 - Вечернее время. 1914. 9 июля.].

В то же самое время, когда «патриоты» под контролем полиции и дворников встречали французского президента, на Выборгской стороне рабочие строили баррикады. По воспоминаниям А. Г. Шляпникова, в рабочей среде появилась идея отправиться встречать Пуанкаре, чтобы демонстративно заявить: «У нас в доме непорядок и нам не до гостей»[267 - Шляпников А. Г. Канун 17?го года… С. 44.]. Под звуки «Варшавянки» рабочие начали движение с Выборгской стороны, но были рассеяны казаками. Современникам, плохо представлявшим себе рабочее движение, в условиях сгущавшейся международной ситуации казалось, что это дело рук Германии. «Мой осведомитель, хорошо знающий рабочую среду, утверждает, что движение было вызвано немецкими агентами», – записал в дневнике М. Палеолог[268 - Палеолог М. Дневник посла. М., 2003. С. 16.]. «Вечернее время» также распространяло эту версию, достаточно наивно предполагая, что в прекрасный летний день рабочие по собственной воле не вышли бы на манифестации, и забывая о том, что рабочее движение в России активно набирало силу с мая 1914 г.: «Опять Петербург переживает тревожное время… И это – в прекрасный летний день, когда глава французской нации приехал в Россию… Ведь эта забастовка выгодна только немцам»[269 - Вечернее время. 1914. 9 июля.]. Черносотенная «Земщина» традиционно усматривала в рабочем движении происки «иудейских наемников»[270 - Земщина. 1914. 11 июля.]. Впоследствии, в условиях распространявшейся шпиономании, людям, склонным к конспирологии, казалось, что развитие революционного движения – дело рук внешних или внутренних врагов. Большинство – германофобы – подозревали немецких агентов, но существовала и англофобская партия, искавшая британский след.

Смешение искусственных патриотических и естественных рабочих манифестаций в сознании обывателей создавало образы протестных акций чуть ли не общенационального масштаба. Испуганное сознание порождало слухи. Так, еще 7 июля, накануне прибытия Пуанкаре, в столице появился слух, что к рабочей забастовке добавилась забастовка интеллигентов – свидетели видели, как толпа хорошо одетых мужчин и женщин, перейдя мост, хлынула на Литейный проспект. Однако позже выяснилось, что этими людьми были пассажиры трамвая, который неподалеку потерпел аварию[271 - Вечернее время. 1914. 7 июля.]. По-видимому, трамвай был остановлен рабочими: во время манифестаций последние нередко отбирали у вагоновожатого ключи, а вагоны трамвая порой переворачивали, сооружая баррикады, или просто сдвигали с рельсов, преграждая путь другим вагонам и вынуждая пассажиров присоединяться к уличным толпам. В конце концов на некоторых линиях было прекращено трамвайное движение. Минимум пассажирских перевозок пришелся на 9 июля, когда было перевезено 87 826 человек, при средней норме в 900 000[272 - Еженедельник статистического отделения Санкт-петербургской городской управы. 1914.]. Санкт-Петербургский городской голова И. И. Толстой записал в дневнике 8 июля: «Толпа рабочих, к которым присоединились „хулиганы“, остановила движение трамваев на Выборгской стороне; целый ряд вагонов спихнут толпою с рельсов, у других камнями разбиты все стекла и т. п. Полиция бессильна что-либо, будто, сделать. Был ряд столкновений с пострадавшими с обеих сторон. Бастующих в Петербурге ок. 150 000, и движение угрожает разрастись»; 9 июля ситуация принципиально не изменилась: «Сегодня было в городе беспокойно: бастуют не менее 150 000 рабочих, причем на окраинах продолжились нападения на трамвайную прислугу и на вагоны. Были столкновения с полицией и казаками… Вагоны по городским путям курсируют только в минимальном числе»[273 - Толстой И. И. Дневник. 1906–1916. СПб., 1997. С. 519, 521.]. По ощущениям Толстого, пользовавшегося личным транспортом, трамвайное движение в столице восстановилось 11 июля, однако согласно статистическим сведениям городской управы, обычный пассажиропоток восстановился лишь в первый день мобилизации – 18 июля, составив 940 593 человека[274 - Еженедельник статистического отделения Санкт-петербургской городской управы. 1914.]. При подавлении рабочих беспорядков применялось оружие. С 4 по 10 июля было убито 7 рабочих и 14 ранено[275 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 123. Д. 108, ч. 61 л. А. Л. 25 об.].

Была и другая версия «происшествия на Литейном мосту»: якобы на него вышли прибывшие с Пуанкаре французские матросы и запели «Марсельезу». Казаки же, не разобравшись и приняв их за русских рабочих, а также не отличив французский национальный гимн от русскоязычной «рабочей Марсельезы» («Отречемся от старого мира…»), набросились на них с нагайками и всех разогнали[276 - Аксакова-Сиверс Т. А. Семейная хроника: В 2 кн. Кн. 1. Париж, 1988. С. 238.]. Этот слух стал символичным, так как приезд Пуанкаре рассматривался многими как прямой вызов Германии, тогда как в плане политической системы Россия походила куда больше на Германию, чем на Францию. Известный поэт В. П. Мятлев отреагировал на приезд Пуанкаре «поэмой», в которую включил и эпизод «сражения» казаков с французскими матросами. Заканчивалась, правда, поэма воцарением прежнего сплина после отъезда президента:

Он уехал. Стало тише.
В Петергофе тот же сплин.
Хуже раненному Грише,
Очень сердится Берлин.
А во внутреннем режиме
Непроглядней, чем в дыре.
Помоги мне, Серафиме,
Не оставь, Пуанкаре![277 - Там же.]

В действительности рабочий протест в столице лишь набирал силу. «Патриотическое» и «революционное» действо с улиц перемещалось на воду. На Неве прибывших французских гостей приветствовали празднично декорированные флагами пароходы, два французских миноносца, однако поодаль, на Большой Невке, дрейфовали баржи, на которых рабочая молодежь распевала революционные песни. Полиция ничего не могла с ними поделать, так как рабочие предварительно разобрали мостки и шестами не подпускали к себе городовых[278 - Шляпников А. Г. Канун 17?го года… С. 45.]. Тем не менее полиции удалось воспрепятствовать рабочим испортить патриотические торжества в центре города, изолировав их на окраинах.

Помимо «патриотов» и «революционеров» в те дни были еще одни пассивные участники массовки. «Вечернее время» описывало контрасты Петербурга 8 июля: «Центральные улицы столицы разукрашены флагами, гирляндами, затейливыми мачтами и транспарантами… А на окраинах другая картина. По откосу Обводного канала раскинулся настоящий бивак: какие-то убогие сундуки, обломки мебели, грязные постели, поломанная и побитая домашняя утварь свалены в одну кучу, и на этой куче буквально сотни детей, женщин и стариков. Это все погорельцы, лишившиеся крова на последнем страшном пожаре, бывшем пять дней назад. Их две тысячи человек». Пуанкаре обратил на них внимание и сделал пожертвование в размере 1000 рублей[279 - Вечернее время. 1914. 8 июля.]. Во время массовых шествий первых дней мобилизации подобная контрастная картина состояния столичного общества принципиально не изменилась.

Вместе с тем в глазах современников разыгрывавшиеся события все больше напоминали начало революции. 10 июля петербуржец Иван писал своему знакомому в Ижевск, описывая форму и масштаб рабочих акций протеста: «В некоторых частях города, особенно Выборгский район, пытаются возвести баррикады, для чего подпиливаются телеграфные столбы, опрокидываются телеги и все это опутывается проволокой. Дело иметь рабочим приходится с казаками. При каждом столкновении на месте остаются убитые и раненые, хотя и в небольшом количестве. На дружные залпы казацких винтовок рабочие могут ответить только отдельными выстрелами и градом камней. Из последних событий видно, что желанная для многих рабочих, но не вовремя пришедшая революция стучится в дверь. Удастся ли удержать более сознательных рабочих, своих более пылких товарищей от выступлений это сказать трудно, но что стараются, это факт… Что будет дальше, поживем увидим»[280 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 967. Л. 75 – 75 об.]. Другой свидетель петербургских беспорядков, и, возможно, один из их участников, писал в тот же день в Москву: «У нас на заводе началась забастовка… протест против расстрела Путиловских рабочих, трамвайное движение остановлено в виду того, что рабочие разбили много вагонов, да и служащие боятся ехать, что теперь делается у нас в Петербурге близко к тому, что у вас было в Москве в 1905 году. Местами строятся баррикады и идет перестрелка с полицией и казаками есть убитые… Одного околоточного его же шашкой изрубили»[281 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 975. Л. 64.]. На некоторых улицах разыгрывались настоящие боевые действия. Шляпников отмечал, что наиболее ожесточенный характер события приняли около клиники Вилье, у которой рабочие опрокинули два столба, перегородив улицу, а проволочными заграждениями перекрыли для казаков обходные пути через переулки: «Столкновение около клиники Вилье имело характер организованного сражения; при этом обороняющиеся были почти без оружия и пользовались баррикадою и проволочными заграждениями как прикрытием, из?за которого осыпали полицию и казаков камнями. Собиранием камней, дерганьем их из мостовой занимались дети и приносили их рабочим в подолах своих рубах. Только револьверной и ружейной стрельбой удалось полиции и казакам взять баррикаду и очистить площадь»[282 - Шляпников А. Г. Канун 17?го года… С. 45.].

Тем не менее с 12 июля рабочее движение пошло на спад после того, как администрация заводов отказалась от угрозы локаутом (по всей видимости, не без участия властей, предчувствовавших возможную развязку, в чем были уверены некоторые современники[283 - Там же. С. 48.]), однако, согласно отчетам Охранного отделения, локальные рабочие забастовки продолжались вплоть до 17 июля[284 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 123. Д. 108, ч. 61. л. А. Л. 26.]. Параллельно ослаблению рабочего протеста активизировалась деятельность правых сил, небезуспешно организовывавших локальные патриотические манифестации в различных городах России. Те, кто следил за международной обстановкой, предчувствовали приближение войны. 13 июля в «Минской газете-копейке» появился раздел «Накануне войны», в котором, помимо взаимоотношений Австро-Венгрии с Сербией, говорилось о распространившихся в Петербурге слухах о неизбежности мобилизации в России[285 - Минская газета-копейка. 1914. 13 июля.]. Слухи гнали людей на улицы. 14 июля манифестация прошла в Москве на Тверской, раздавались лозунги «Долой Австрию и Германию», около полуночи толпа пыталась пройти к зданию Германского консульства, но была рассеяна конными городовыми[286 - Вечернее время. 1914. 15 июля.]. Последний инцидент показал, что поддержанные полицией патриотические акции очень быстро выходили из-под контроля, грозя перерасти в стихийный погром. Именно по этому сценарию впоследствии развивались события 22 июля 1914 г. в Петербурге или майский погром в Москве в 1915 г., в обоих случаях власти, спровоцировав массовые акции, не справились с ними и потеряли контроль над ситуацией. В условиях нараставшей международной напряженности правые и желтые газеты постоянно делали акцент на локальных «патриотических» манифестациях: «Многочисленные патриотические манифестации, происходившие за последние дни в столицах и других местах Империи, показывают, что твердая и спокойная политика правительства нашла сочувственный отклик в широких кругах населения», – писало «Вечернее время» 15 июля 1914 г., еще не зная об объявлении войны Австрией Сербии.

В половине первого ночи с 15 на 16 июля вышли «летучки» и «прибавления» к газетам с одним заголовком – «Война». Несмотря на поздний час, их вмиг разобрали у газетчиков на Невском. В Москве на Тверской вокруг газетчиков собралась толпа, состоявшая преимущественно из публики, вышедшей из сада «Аквариум». На следующий день посетители увеселительного сада были представлены в газетах как главные патриоты города, следящие за международной обстановкой даже по ночам. Помимо сообщения об объявлении Австрией войны Сербии, описания отношений к войне в разных странах Европы, газеты опубликовали правительственное сообщение, в котором говорилось: «Черпая силу в подъеме народного духа и призывая русских людей к сдержанности и спокойствию, Императорское правительство стоит на страже достоинства и интересов России»[287 - Там же. Прибавление к № 816.]. Тем самым власти задавали направление пропаганды – демонстрацию национального сплочения перед возможной войной, что должно было оказать определенное воздействие на австрийских и германских дипломатов в России. «Подъем народного духа мы видели в эти дни, – писали правые корреспонденты в условиях, когда в различных частях Петербурга еще проходили столкновения рабочих с полицией и стояли баррикады. – Он проявился во всех слоях населения, проявился неудержимым потоком, проявился с тем спокойствием и с той внушительностью, какие умеет показать в серьезные исторические минуты русский народ»[288 - Вечернее время. 1914. 15 июля. Прибавление к № 816.]. Основой сплочения должны были стать панславистские идеи: «Сербия, Россия, Славянство в опасности. Сплотимся все до единого для защиты достояния наших предков. С нами Бог», – писали газеты 15 июля 1914 г.[289 - Там же.] Подобная риторика не могла вызвать сочувствие в широких социальных слоях, однако одной из целей пропаганды было заглушить негативный эффект рабочих забастовок, представить их в качестве случайных событий, противоречащих стремлениям рабочего класса. Поэтому причинами рабочего протеста, в дополнение к «немецкой версии», назывались провокационные действия рабочей молодежи и хулиганов, якобы осужденные большей частью рабочих[290 - Там же.]. Пытаясь создать видимость общественного единения, правые силы искали тех, на кого можно было переложить ответственность за беспорядки начала месяца. Не удивительно, что ими стала рабочая молодежь – наиболее маргинализированная часть столичного пролетариата. 15 июля газеты поспешили объявить о том, что рабочие прекратили забастовки и раскаялись в своих действиях, осудив провокаторов. 17 июля в «Земщине» вышла статья «Счастливый поворот», описывавшая избавление русских рабочих от влияния хулиганов и преступных агитаторов[291 - Земщина. 1914. 17 июля.]. Таким образом, можно утверждать, что 15 июля стало началом официального мифотворчества (не считая «пробы пера» в день посещения столицы французским президентом), создания видимости патриотического сплочения нации, тем более что значительная часть обывателей, действительно, была встревожена международными известиями, многие в ночь с 15 на 16 июля не могли заснуть, группы людей ходили по центральным улицам столицы и делились информацией, читали друг другу сообщения из последних газет.

Городские власти всячески содействовали массовым патриотическим шествиям, порой присоединяясь к толпе. 15 июля в Москве помощник градоначальника В. Ф. Модль лично возглавил патриотическую манифестацию, он ехал на своем автомобиле и направлял движение масс. 16 июля в Петербурге прошел молебен в Казанском соборе, митинг у памятника Александру III, около Сербского, Английского и Французского посольств. «Манифестации захватили весь город. Повсюду слышатся восторженные крики, всюду царит лихорадочное возбуждение. В 5 часов дня тысячная толпа с национальными флагами и с импровизированным белым знаменем, на котором резко выступает фраза „Да здравствует Сербия!“ двинулась по Невскому к памятнику Александра III», – писало «Вечернее время»[292 - Вечернее время. 1914. 16 июля.].

Социалисты считали, что в эти дни суворинское «Вечернее время» чуть не стало печатным органом «союзников» (сочувствующих и членов Союза русского народа). Согласно фотодокументам, именно перед зданием редакции «Нового» и «Вечернего времени» собирались группы «патриотов», там же караулили манифестантов фотографы[293 - ЦГА КФФД СПб. Ед. хр. Г19; Д2014.]. «Панславистские круги… принялись за „работу“. Уличная и полулиберальная пресса подготовляла почву для патриотических манифестаций. Последние ждать себя не заставили и стали „стихийно“ рождаться в центральных частях города и заканчивались в первые дни у сербского посольства. Ядром этих манифестаций были дворники, торговые служащие, интеллигенты, дамы „общества“ и ученики средних учебных заведений. „Стихийно“ выносились заранее спрятанные флаги, плакаты, портреты царя, и под охраной усиленного наряда конной полиции совершали хождение по „союзникам“. Снимание шапок являлось обязательным, и первые дни в центре города все были терроризованы этими хулиганствующими патриотами. Данную им „свободу“ они довели до логического конца, то есть до погрома здания немецкого посольства и других частных предприятий по совету „Вечернего времени“, но за это были лишены „права манифестаций“», – вспоминали современники[294 - Шляпников А. Г. Канун 17?го года… С. 49.]. Несмотря на то что обыватели справедливо отмечали пестрый социальный состав участников патриотических шествий (при доминировании представителей средних городских слоев), говорить об их многочисленности вряд ли корректно. Газеты сообщали о многотысячных толпах манифестантов, однако, судя по сохранившимся фотографиям, их численность не превышала несколько сот человек, основную массу составляли мужчины в костюмах и шляпах, а также гимназисты. Многие фотографы снимали демонстрации с нижней ракурсной точки, в результате чего создавалось ощущение, что толпа уходит чуть ли не за горизонт. Именно такие кадры чаще всего и публиковала правая пресса. Вместе с тем есть фотографии, снятые с верхнего ракурса, позволяющего приблизительно оценить количество демонстрантов[295 - ЦГА КФФД СПб. Ед. хр. Г20.]. Судя по отдельным кадрам, прохожие с любопытством рассматривали манифестантов, не спеша к ним присоединяться, выглядывали из окон проезжавших мимо трамваев, не прерывая поездок. Нужно заметить, что в период действительного общенародного единения и экстаза, как, например, в феврале – марте 1917 г., обыватели не пользовались трамваем, предпочитая находиться в толпе, среди народа, демонстрируя свою лояльность моменту. Учитывая порядок, с которым двигались группы в июле 1914 г., едва ли их можно считать стихийными, импровизированными образованиями, подтверждающими тезис об искреннем и всеобщем воодушевлении всех слоев населения.

Подобные манифестации проходили во всех более или менее крупных городах империи, где были ячейки Союза русского народа и прочих правых организаций, клубов. Товарищ министра внутренних дел и командир корпуса жандармов В. Ф. Джунковский, находившийся в эти дни в Баку, получал телеграммы из различных городов, в которых отмечалось, что патриотические манифестации организуются правыми партиями, обществами, причем помимо патриотических чувств выражают и ненависть относительно немецких и австрийских подданных, угрожая погромами. В Тифлисе, например, манифестанты пытались прорваться к австрийскому консульству, но полиция их не пропустила[296 - Джунковский В. Ф. Воспоминания. Т. 2. С. 371.]. М. Палеолог собирал информацию об общественных настроениях в России из газет, разговоров с официальными лицами – Н. А. Маклаковым, С. Д. Сазоновым, – личными информаторами, а потому попадал под влияние официальной патриотической пропаганды, писал о великолепно организованной мобилизации, всеобщем патриотическом единении. Когда Германия объявила войну Франции, перед французским посольством собралась очередная «патриотическая» толпа, что растрогало Палеолога; вместе с тем, будучи наблюдательным человеком, он не мог не обратить внимания на организованность манифестаций, на то, что одна толпа манифестантов сменяла другую через равные промежутки времени: «Весь день перед посольством проходили шествия, с флагами, иконами, криками: „Да здравствует Франция! Да здравствует Франция!“ Толпа очень смешанная: рабочие, священники, крестьяне, студенты, курсистки, прислуга, мелкие чиновники и т. д. Энтузиазм кажется искренним. Но в этих манифестациях, столь многолюдных и появляющихся через такие правильные промежутки времени, какую часть инициативы надо приписать полиции?..»[297 - Палеолог М. Дневник посла… С. 50.] Кадет Н. И. Астров, описывая московские ночные манифестации 17 июля, также обращал внимание, что они проходят под контролем полиции: «По вечерам на улицах ходят толпы рваного народа с флагами, с пением гимна и криками „ура“. Это патриотические манифестации, покровительствуемые полицией. Толпы ведут себя пока чинно»[298 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 990. Л. 939.]. Некоторые убежденные монархисты не менее скептично воспринимали патриотизм тех дней. Доцент Юрьевского университета Б. В. Никольский записал в дневнике 18 июля: «Что касается манифестаций, то к ним я равнодушен. Это все бутафория»[299 - Никольский Б. В. Дневник. 1896–1918. Т. 2: 1904–1918. СПб., 2015. С. 195.].

Тем не менее после объявления всеобщей мобилизации, начавшейся в Петербурге 18 июля, психологическая атмосфера изменилась. Современники обратили внимание, что приказ был отпечатан на листках кровавого цвета – расклеенные на улице, они сразу бросались в глаза, однако вряд ли способствовали росту энтузиазма среди тех, кому предстояло самим отправиться на фронт или проводить туда своих близких. Особенность массовых шествий мобилизационного периода в том, что если в предыдущие дни стихийные рабочие акции протеста и организованные патриотические шествия средних слоев проходили в разных частях города, то теперь происходило смешение в центре представителей разных социальных и политических групп населения. При этом бунтарские настроения рабочей среды никуда не делись, однако были приглушены грандиозностью происходящих событий. Эту «приглушенность» некоторые современники, поддавшиеся патриотической эйфории, приняли за энтузиазм. М. Палеолог, которого различные официальные лица постоянно заверяли в национальном подъеме и всеобщем воодушевлении в предчувствии надвигавшейся войны, описал день 18 июля в патриотических тонах: «Приказ об общей мобилизации опубликован на рассвете. Во всем городе, как в простонародных частях города, так и в богатых и аристократических, единодушный энтузиазм. На площади Зимнего дворца, перед Казанским собором раздаются воинственные крики „ура“»[300 - Палеолог М. Дневник посла… С. 42.]. Желтая пресса тиражировала ту же информацию, описывая всеобщий подъем духа. Передавали, что на Дворцовой площади толпа в 10–12 тысяч человек опустилась на колени, а на Исаакиевской площади перед зданием Военного министерства митингующие кричали: «Мы рады умереть, но победить! Пора проснуться!» «Петербургский листок» так сообщал о первом дне мобилизации в столице: «Вчера, 18 июля, первый день мобилизации Санкт-Петербурга и Петербургской губернии прошел на редкость спокойно. Серьезное и, вместе с тем, преисполненное долгом настроение толпы чувствовалось на каждом шагу, на любой улице… Казенные винные лавки и портерные были закрыты. На улицах почти не было заметно лиц в нетрезвом состоянии. У многих зданий сборных пунктов останавливались толпы манифестантов, устраивавшие шумные овации по адресу призывных. Интересные сцены наблюдались на трамвайной линии. Многие из вагоновожатых и кондукторов получили извещение по выходе из парков. Их жены, получившие извещения, немедленно бросились в тревоге искать мужей, опасаясь, что их ждет какая-либо кара за просрочку явки. Жены находили мужей на линиях и „снимали“ их, с разрешения контролеров, с вагонов. Вагоны возвращались в парк… Но публика мирилась с отсутствием полного количества вагонов и терпеливо ждала на остановках»[301 - Петербургский листок. 1914. 19 июля.]. В желании засвидетельствовать патриотический подъем корреспонденты «Петербургского листка» явно перестарались, описав психологическое состояние жен мобилизованных через единственное чувство «тревоги, что их ждет какая-либо кара за просрочку явки». В действительности, представить подлинное состояние жен не сложно, тем более что они описаны в многочисленных неофициальных свидетельствах, позднейших воспоминаниях.

Сообщения о проходивших в рабочих районах митингах интерпретировались по подобию патриотических шествий центральной части города. Полиции было приказано не провоцировать рабочих в первый день мобилизации и не вмешиваться в их краткосрочные и локальные уличные собрания. Вместе с тем непосредственные свидетели настроений жителей рабочих окраин оставляли наблюдения, резко контрастировавшие с официальной информацией: «Утром по всему городу красовались темно-красные объявления о мобилизации и белые листки с расценкой за приносимые мобилизуемыми вещи, как, например: сапоги, белье и т. д. Около листков – кучи людей, толковавшие на все лады о событиях; тревожно-унылое настроение сковывало всех. Около полицейских участков, превращенных в сборные пункты, толпились сотни семей рабочего люда. Женщины плакали, причитали и проклинали войну… И опять, как в дни мобилизации сил труда для протеста против режима угнетения, улицы пригородов наполнялись людьми, и тысячные толпы манифестировали по улицам с пением революционных песен и с криками „Долой войну“. Нередко и стоявшие около участка заплаканные и убитые горем женщины кричали сквозь слезы „Долой“ и призывали кричать других. Полиция была не так груба, пыталась разгонять, как и в июльские дни протеста, но, встретив энергичный протест запасных, считала за лучшее исчезать. Около полудня потянулись к центральным, городским сборным пунктам первые партии мобилизованных, окруженных слабым конвоем городовых. К ним быстро примыкала толпа, и создавалась манифестация с красными лентами или плакатами, привязанными на тросточки. Во время таких проводов бывали случаи столкновения с полицией, но манифестанты при активном содействии запасных всюду одерживали верх. Такие сцены происходили в различных частях города и даже в самом городе – в Коломенской части. Из пригородов особенно грандиозный характер манифестации имели за Невской заставой и на Выборгской стороне. В первом случае толпа в несколько десятков тысяч людей провожала запасных с пением революционных песен и красным знаменем вплоть до Знаменской площади, где имела столкновение с патриотами, была рассеяна полицией. На Выборгской в различных частях были манифестации почти весь день»[302 - Шляпников А. Г. Канун 17?го года… С. 50–51.].

19 июля превзошел по накалу страстей предыдущий день в связи с объявлением Германией войны России. Как и в первый день мобилизации, в ночь с 19 на 20 июля многие не могли заснуть и ходили по центральным улицам города: «Можно смело сказать, что вчера весь Петербург не спал, – писал корреспондент склонного к преувеличениям «Петербургского листка». – До рассвета по улицам столицы ходили манифестанты. Особенно грандиозной вышла манифестация у Зимнего дворца, а затем на Марсовом поле»[303 - Петербургский листок. 1914. 20 июля.]. В день объявления войны России манифестации приобрели новую особенность: толпа останавливалась перед ресторанами и требовала, чтобы их оркестры исполняли музыкальные произведения. На панели Невского проспекта играл оркестр румын из ресторана «Квисисана», на Садовой – оркестр балалаечников[304 - Там же.]. Поздно ночью 21 июля толпа потребовала у заведующего Зоологическим садом, чтобы он направил в Александровский парк симфонический оркестр, что и было сделано. В парке на радость публике и под крики «ура» симфонический оркестр Владимирова играл национальные гимны вместе с военным оркестром[305 - Вечернее время. 1914. 22 июля.]. Однако в музыкальном сопровождении патриотических шествий раздавались тревожные нотки: демонстранты требовали исполнения гимнов союзных держав, но когда оркестры принимались исполнять гимн Франции, кое-кто из нелояльной публики начинал напевать слова «Рабочей Марсельезы».

Вопреки тому, что пресса характеризовала шествия на Невском проспекте как исключительно патриотические, обыватели в частной переписке делились друг с другом совсем иными наблюдениями. 19 июля петроградский студент описал в письме товарищу «патриотическую» манифестацию, двигавшуюся от Лавры к Дворцовой площади: «Сегодня утром Миша отрывает меня от занятий и зовет на балкон посмотреть, какая надвигается со стороны Лавры большая толпа. Что же я увидел и услышал? Рабочие, запасные и провожающие их поют „Марсельезу“ со словами „Царь вампир пьет народную кровь…“, которые, ты знаешь, для царя нелестны. Не особенно приятны для него „Варшавянка“ и „Похоронный марш“, которые они пели. При пении „Похоронного марша“ офицеры и городовые снимали фуражки. Естественно, я выбежал на улицу и присоединился к густой толпе»[306 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 23.]. Современники передавали, что кое-где между «патриотами-союзниками» и нелояльными подданными вспыхивали конфликты, переходившие в драки, которые тут же пресекались полицией и прочими участниками шествий. 18 июля в Екатеринославе произошла неудачная попытка организации патриотической манифестации членом Союза русского народа: во время призыва запасных чинов «союзник» Мартынов явился с национальным флагом, пытаясь вызвать патриотическую демонстрацию, но рабочие завода набросились на него, вырвали флаг и избили[307 - ГА РФ. Ф. 102. Оп. 123. Д. 138. Л. 34.]. Многие современники из тех, кому предстояло по мобилизации отправиться на фронт, с недоверием и даже раздражением встречали патриотические митинги и их организаторов, справедливо полагая, что о патриотизме громче всего кричат и «трясут патриотическими штанами те, которые никогда на фронт не поедут»[308 - Арамилев В. В. В дыму войны… С. 14.].

Историк, археолог В. А. Городцов отмечал диссонанс, порожденный видом «народных» (стихийных) и «союзнических» (организованных) манифестаций в Москве. Первые отличались тревожным настроением и сосредоточенностью; вторые – не только лучшей организованностью и оснащением (флагами, портретами, лозунгами), но и хулиганским поведением: мальчишки-оборванцы, подстрекаемые черносотенцами, во время пения гимна подбегали к прохожим и сбивали с них шапки. «Вообще все манифестанты-флажники производили на меня нехорошее впечатление и казались собранными черной сотней для проявления их гнусного патриотизма, приведшего Россию к настоящим дням», – записал ученый в дневнике 20 июля 1914 г.[309 - Городцов В. А. Дневники ученого. 1914–1918: Из собрания Государственного исторического музея. В 2 кн. Кн. 1. М., 2019. С. 24.]