Он сразу же поднялся, чтобы помочь ей дойти до стула, но Анатолия сделала запрещающий жест рукой – не надо, я сама.
– Сейчас принесу твои туфли, Ясаман вчера опрокинула на них бутыль с настойкой, пришлось сполоснуть и выставить сушиться. Наверное, уже высохли.
Он вышел на веранду, вернулся с туфлями, наклонился, кряхтя, поставил на пол.
– Давай помогу надеть.
– Вот только этого мне не хватало, – возмутилась Анатолия.
– Как скажешь, – не стал спорить Василий и снова взялся за нож, – Ясаман заглядывала с утра, послушала твое сердце, сказала, что тебе стало лучше. Велела мне почистить картошку и затопить печь. Вот, чищу, как умею.
– А кто в соседней комнате ночевал?
– Я. Несколько раз заглядывал к тебе – послушать дыхание. Приходилось чуть ли не ухом к губам прикладываться, так неслышно ты дышишь.
Анатолия провела по ступням ладонью, чтоб смахнуть налипший сор, обулась. При других обстоятельствах она бы застеснялась того, что чужой мужчина ночевал за стеной и заглядывал к ней в комнату, но сейчас, выбитая из колеи недомоганием, ничего, кроме легкой апатии, она не испытывала. Но если с апатией можно было разобраться потом, то с глупой затеей переезда нужно было заканчивать прямо сейчас. Собрав волю в кулак, она обратилась к Василию:
– Надо тебе обратно перебраться в свой дом.
Василий кинул в миску очищенную картофелину.
– Зачем?
– Глупость мы затеяли.
– Может, и глупость. Так зачем дальше ее городить?
Анатолия поймала его насмешливый взгляд. Рассердилась.
– В смысле – дальше городить?
– В нашем возрасте неумно метаться. Раз съехались, зачем обратно разъезжаться? Что люди о нас подумают?
– В нашем возрасте чужое мнение должно волновать нас меньше всего, – передразнила его Анатолия.
Василий хмыкнул, переместил трубку из одного уголка рта в другой, поднялся, положил со стуком нож перед Анатолией:
– Раз такая шустрая, работай давай. А я пока печку затоплю.
Анатолия дернула плечом, но за нож взялась.
Заглянувшие к ним Ясаман с Ованесом застали ласкающую глаз семейную картину – Анатолия, упрямо сжав губы в ниточку, скребла картошку, а Василий, опустившись на колени, раздувал в печи огонь. При виде соседей он захлопнул заслонку, поднялся с колен и протянул руку Ованесу:
– Доброго дня.
– И тебе доброго дня, сосед.
Ясаман поставила на стол кастрюлю с холодным спасом [20], подошла к Анатолии.
– Давай посмотрим, как ты. Сядь прямо. Смотри на кончик моего пальца.
Анатолия безропотно повиновалась. Ясаман повела пальцем от правого ее виска клевому, потом обратно, внимательно следя за ее взглядом. Вздохнула с облегчением:
– Зрачки не прыгают, головокружение вроде унялось.
– Да, полегче стало, – согласилась Анатолия.
– Я тебе шиповника с мятой заварила, оставила стынуть. Принесу потом. Будешь пить в течение дня. Меликанц Вано собрался сегодня резать барана, обещал отдать печень и сердце. Потушу с луком, тоже поешь. Не морщись, раз захворала, надо лечиться.
Анатолия вздохнула.
– Да все со мной в порядке. Давление, видно, упало, с кем не бывает. У меня другая забота – я Василия домой спроваживаю, а он не соглашается. Говорит – зачем на старости лет позориться, с вещами туда-сюда таскаться.
Василий, словно не о нем говорили, с невозмутимым видом распахнул заслонку печи, поворошил кочергой поленья, помогая огню охватить их со всех сторон.
– Как спроваживаешь? А мы решили отметить ваш, хм, праздник, – крякнул Ованес, – накрыть столу нас во дворе, посидеть немного. Сатеник уже всю деревню оповестила, пахлаву свадебную затеяла.
– Какая пахлава?! – всполошилась Анатолия. – Вы чего из нас посмешище делаете?
– Обыкновенная свадебная пахлава, на орехах и меду, с монетой на счастье. Кому попадется – тому следующим жениться, – хохотнул Ованес.
Анатолия обомлела.
– Да что же это такое! С ума вы сошли, что ли?
– Ты это. С выражениями-то аккуратней.
– Да с вами разве можно по-другому?
– Не можно, а нужно!
Пока Анатолия с Ованесом препирались, Ясаман сполоснула чищеную картошку, поставила на печь широко донную сковороду, положила туда ложку топленого масла, подождала, пока оно распустится, кинула картофельную мелочь и сразу же плотно прикрыла крышкой.
– Ованес, сходите в огород за травами. И сыра принесите. Сейчас картошка пожарится, сядем обедать, – обратилась она к мужу.
– Огород со вчерашнего дня не полит, – вспомнила Анатолия.
– Я с утра уже полил, – бросил ей укоризненно Василий и направился к двери. Следом, возмущенно бухтя, шел Ованес.
Дождавшись, когда мужчины выйдут из дому, Ясаман пододвинула стул к подруге и села напротив.
– Ты чего свой характер показываешь?
– Не хочу жить с ним, вот и показываю.
– Охота в одиночестве стариться?
– Какая разница – в одиночестве или нет? Все равно стариться.
– Раз все равно, чего упрямиться?
Анатолия побарабанила рукой по столешнице.
– Да не упрямлюсь я. Мне просто все это не по душе, – она принялась раздраженно загибать пальцы, – ни этот его скорый переезд, ни брехливая собака во дворе, ни животные в хлеву, привел, не спросивши – надо оно мне или нет. Ведет себя так, словно он в моем доме хозяин.
– А как он должен себя вести?
– Не знаю. Хоть спросил бы, можно или нет.
– С каких это пор мужики в нашей деревне разрешения спрашивают?
Анатолия откинулась на спинку стула, устало протерла глаза.
– Надо было сразу ему отказать.
– Раз не отказала, смысл сейчас возмущаться?
– Мое слово имеет обратную силу или нет?
– Да что же это за слово такое, которое можно сначала дать, а потом взять?
Анатолия не нашлась что ответить. Ясаман поднялась, разлила по тарелкам спас, нарезала хлеб. Перемешала картошку деревянной лопаткой, посолила. Анатолия следила за ней, обиженно поджав губы. Ей было непонятно, почему, вместо того чтобы поддержать, подруга убеждает ее смириться со сложившимся положением вещей.
Ясаман поймала ее огорченный взгляд.
– Если бы ты знала, дочка, как страшно стареть одной, – протянула она с горечью.
– Да знаю я, – сникла Анатолия.
– Ну раз знаешь… Ты же видишь, как мы живем. В ожидании смерти, от одних похорон до других. Что у нас впереди? Ни просвета, ни надежды. Так зачем отказываться от возможности сделать кого-то хоть на толику счастливей? Не думаешь о себе, хоть о нем подумай.
Заскрипел дощатый пол веранды – Ованес с Василием возвращались с огорода. Следом за ними, жалобно канюча, плелся Патро. Ясаман выглянула в окно:
– Чего это он плачет?
– Сыру просит. Я отломил кусочек, а ему все мало. Угораздило меня на старости лет завести пса. Сатеник уговорила – бери, бери, – Василий забавно передразнил скрипучий голос сестры, – с собакой, мол, не так одиноко.
– Не уймется твоя сестра. То собаку тебе сосватает, то жену.
Василий смущенно рассмеялся, отломил еще кусочек сыра, кинул Патро.
– Все, больше не получишь.
Пес в мгновение ока проглотил угощение, хотел было завести новую жалобную песнь, чтобы выпросить себе еще, но, наткнувшись на строгий взгляд хозяина, сообразил, что ловить тут больше нечего. В два прыжка преодолев ступени лестницы, он ринулся во двор – гонять кур.
Обедали в тишине и умиротворении. Говорили мало, и все – на отвлеченные темы, и было столько ненавязчиво-привычного в звяканье ложек, в просьбе передать соль или отрезать кусочек сыра, в суховатой горбушке домашнего хлеба и глотке воды, что Анатолия впервые ощутила жизнь не как данность, а как дар. Она украдкой переводила взгляд с Ясаман на Ованеса, потом на Василия, ловила каждый размеренный неспешный жест, мысленно соглашаясь с ним, и удивлялась тому, как она раньше не замечала этой безусловной связи между собой и всем, что ее окружает – будь то люди, птицы или камни на старом кладбище. «Нет рая, и ада нет, – поняла вдруг Анатолия. – Счастье – это и есть рай, горесть – это и есть ад. И Бог наш везде и повсюду не только потому, что всемогущ, но еще и потому, что Он и есть те неведомые нити, что связывают нас друг с другом».
После обеда она безропотно дала Ясаман напоить себя настоем шиповника и уложить в постель. Проспала до вечера и проснулась к тому времени, когда в деревню вернулось пахнущее закатным солнцем и майским полем стадо. Оно брело по кривенькой улице, редея у каждой калитки. Когда Анатолия вышла из дому, Василий как раз забирал своих коз и овец. Перекинувшись несколькими дежурными словами с пастухом, он погнал животных в хлев. Заметив ее на веранде, замедлил шаг, улыбнулся краешком губ – Анатолия только сейчас разглядела необычайный серовато-стальной оттенок его глаз. Она облокотилась о перила, сдержанно кивнула:
– Я подою животных. Ты, главное, воды в хлев принеси, чтобы перед дойкой их умыть.
– Да я сам справлюсь. Сатеник научила.
– Доить научила?
– Нуда.
– И как? Получается?
– Овцы пока не жаловались.
Анатолия зарылась лицом в ладони, рассмеялась.
– Неси воду. Сегодня, так и быть, подоишь сам. А я просто рядом побуду.
Часть II
Тому, кто рассказал
Глава 1
Дом Меликанц Вано стоял на самом краю схлынувшего в пропасть плеча Маниш-кара. Скала раскололась надвое и рухнула в бездну, оставив за собой одинокую зазубрину, на которой, обнесенный со всех сторон крепким забором, возвышался двухэтажный дом с огромным фруктовым садом, огородом и несколькими крепкими хозяйственными постройками. Маранцы диву давались, как такое могло случиться – соседние дворы обвалились в пропасть, а семья Вано не только выжила, но и сохранила все свое имущество вплоть до бревен, наваленных грудой за забором в ожидании кольщика дров.
Валинка была уверена, что Провидение уберегло их не потому, что пощадило, а по случайному недосмотру. Видно, когда оно прочерчивало смертоносной рукой линию, которая должна была отделить живую часть деревни от мертвой, по какой-то причине отвлеклось и обошло их двор стороной. Вано, в отличие от жены, ничего сверхъестественного в случившемся не видел. Наоборот, жутко раздражался, когда она принималась вздыхать и причитать, строя предположения, что могло случиться, смой их дом земляным валом в бездну.
– Сдохли бы, и всё! – сердито отрезал он.
Обиженная Валинка ахала и хваталась за сердце, а Вано хлопал дверью и уходил в дальний конец сада. Там, под росшей вкривь старой вишней, стояла кургузая скамейка – двоим взрослым на ней не уместиться, места мало, но и одному сидеть не очень удобно – ножка скамейки прогнила и обломилась, и от этого приходится устраиваться с самого краю, чтобы не опрокинуться.
Вано мог просидеть под старой вишней до первых звезд, перебирая в памяти канувших в небытие родных. Мать его была сестрой Аршак-бека, вынужденного бежать в начале прошлого века от свергнувших царя новых властей. Дед ее, Левон-бек, потомок восточной ветви дворянского рода Лузиньянов (всегда с гордостью уточнял, что дальним предком их семьи считается Левон Шестой Лузиньян – последний король Киликии, рыцарь Ордена Меча и сенешаль Иерусалима), был против того, чтобы его внучка выходила замуж за простолюдина. Но мать Вано, будучи девушкой своенравной, нахватавшейся за годы учебы в институте благородных девиц идей о равенстве и братстве, а также прочих суфражистских наклонностей, пошла против воли старика и связала свою жизнь с сыном, правда, зажиточного, но самого что ни на есть сермяжного крестьянина. Она отлично знала, что по доброй воле родня на неравный брак не согласится, потому бежала со своим возлюбленным в долину и вернулась оттуда лишь тогда, когда убедилась, что забеременела.
Левон-бек, взбешенный строптивостью внучки, поклялся вычеркнуть ее из своей жизни раз и навсегда. Клятву свою он сдержал, но весьма своеобразно. Мать рассказывала, как приходила в отчий дом и прямиком направлялась в кабинет деда, где тот проводил большую часть времени, читая и делая записи. Она располагалась на полу и клала голову ему на колени. Дед молча гладил ее по волосам, и каждое прикосновение его невесомой старческой ладони казалось благословением. Мать к тому времени была на сносях и очень страдала от приступов тошноты, возобновившихся к последнему месяцу беременности, но наедине с дедом удивительным образом успокаивалась и даже могла позволить себе что-нибудь съесть – остальное время ее рвало от одного запаха пищи. Дед так и ушел, не перекинувшись с внучкой и словом, но именно ей оставил в наследство кустарно написанный портрет Левона Шестого в доспехах крестоносца, с развевающимся за спиной флагом с бело-синим гербом рода Лузиньянов. Может, в назидание, а может, укором. Мать, достойная внучка своего деда, даже бровью не повела, повесила портрет в гостиной, на самом видном месте, и следила, чтобы цветы в вазе, стоявшей под ним, всегда оставались свежими.
Разлуку с братом, вынужденным бежать от новых властей, она переживала очень тяжело, видно, сердцем чувствовала, что в этой жизни им уже не повидаться. Ее не трогали, но она осторожничала, никогда больше не появлялась в родовом поместье, к тому времени разграбленном и национализированном, а портрет венценосного предка сняла со стены и убрала на чердак, гневно отвергнув предложение мужа сжечь его от греха в костре.
– Не стану я уничтожать единственную память о деде, – отрезала она и спрятала портрет за большим деревянным ларем со всяким ненужным скарбом, где он с тех пор и лежал – загаженный нашествием мух и затянутый в пыльный кокон паутины, безнадежно отсыревший и выцветший за те сто лет одиночества, на которые его обрекли равнодушные дальние потомки.
Чтобы окончательно запутать следы и не нервировать новые власти своим дворянским происхождением, мать взяла фамилию мужа. Это был невиданный для Марана случай, ведь местные девушки, выходя замуж, не меняли фамилий, тем самым не отрекаясь от своего рода и навсегда оставаясь его неотъемлемой частью. Деревенские свято хранили тайну настоящей фамилии матери Вано, но между собой называли ее мужа Меликанц-зять[21]. От этого род Вано теперь так и назывался – Меликанц. Княжеский.
Меликанц Тигран, старший и единственный внук Вано, появился на свет в год пришествия в деревню Ноева стада и оказался единственным младенцем, рожденным в голод и пережившим его. Вано в мельчайших подробностях помнил то утро, когда его невестка, промучившись в схватках бесконечные десять часов, разрешилась к рассвету мальчиком – до того крохотным и тощим, что его тельце целиком помещалось на дедовой ладони. Невестка умерла в следующую ночь – изможденная и обескровленная не столько родами, сколько изнуряющим голодом, – и вся забота о новорожденном легла на плечи Валинки, к тому времени похоронившей двух своих младших дочерей.
В то самое утро, когда родился Тигран, белый павлин впервые вышел к кромке пропасти, стоял, неподвижный и непоколебимый, словно вахту нес, вернулся только к вечеру – обессиленный, с проплешинами на спине и крыльях, линял потом месяц, Валинка каждый день выметала из углов веранды целый ворох перьев и собирала в мешок, чтобы перебрать и сшить потом перину для младенца. Весь этот долгий месяц новорожденный балансировал на краю жизни, но все-таки выкарабкался и понемногу пошел на поправку, а освобожденный от старого оперения павлин стал медленно обрастать серебристым пушком – легким и невесомым, как младенческое дыхание. Никто не обращал на эти странные совпадения внимания, пока Валинка, наконец выкроив время, не развязала горловину мешка и не обнаружила там вместо перьев труху, сильно смахивающую на древесную золу. Она выгребла горсть и поднесла к глазам, чтобы рассмотреть ее внимательно. Зола была легче пылинки, искрилась, словно снег на солнце, и пахла корицей и миндалем. Вано велел жене никому об этом не рассказывать – не столько из-за боязни, что их сочтут сумасшедшими, сколько потому, что не смог найти объяснения происходящему. Он закопал мешок с золой под забором, зачем-то воткнул в землю наспех связанный из мертвых прутьев крест, безжизненные деревяшки ожили и выросли в лавровишню, кривобокую, но плодоносную. На все попытки выпрямить ей ствол вишня упрямо тянулась ветвями вкось, туда, куда обрушилось в землетрясение левое плечо Маниш-кара, и осыпалась летом в скорбную пропасть кровавыми ягодами, а осенью – багряными листьями.
Тигран рос болезненным и слабонервным ребенком, не спал ночами, беспрерывно плакал. Окреп лишь к пяти годам, заговорил тогда же и долгое время изъяснялся только простыми словами – дай попить, хочу хлеба. Дед с бабушкой, потерявшие за годы голода всех своих детей, души в нем не чаяли. Валинка никогда не оставляла его одного, даже в гости к соседкам всегда брала с собой: пока женщины, не отрываясь от своего рукоделья – кто вышивал на пяльцах, кто вязал в четыре спицы шерстяные носки, а кто штопал прохудившуюся одежду, – шепотом обсуждали свои дела, Тигран играл в деревянных солдатиков или в камушки. Вечером Валинка перепоручала его мужу, и, пока она занималась домашними делами, дед с внуком пропалывали огород и загоняли в курятник птицу, а потом сидели на скамейке под молодой лавровишней, одинаково тощие и долговязые, Вано рассказывал истории – придуманные и всамделишные, а Тигран слушал, подперев щеку кулачком, прозрачный и слабенький, если погладить по спине – можно пересчитать пальцами остро выпирающие позвонки. Когда мальчик неуверенно бегал по двору, цепляя носами туфель даже самые крохотные камушки, норовя упасть и расквасить себе нос, дед с бабушкой превращались в два изваяния, следящих за ним встревоженным взглядом, притом если Валинка порывалась сорваться к внуку всякий раз, когда он спотыкался, то Вано, наоборот, стоял бездвижно и сердито придерживал жену за локоть – не смей, пусть падает, на то и мальчик, чтоб падать и подниматься. В такие минуты павлин – нелюдимый и безразличный ко всему окружающему – резко вспархивал на перила, тревожно курлыкал и вертел красивой головой в царственной белоснежной короне, не сводя взгляда с ребенка. Тигран был единственным существом, к которому он выказывал интерес, остального мира для него просто не существовало.
Вано подозревал, что павлин появился не просто так, а с какой-то большой целью, если вообще не с миссией. Однажды он отмотал время назад, сопоставил даты и вспомнил, что грузовик с птицей прибыл в деревню именно в тот день, когда невестка сообщила им, что беременна. Будучи здравомыслящим человеком, скептически относящимся ко всему необъяснимому, Вано и тут попытался найти какое-то рациональное толкование происшедшему. Но, потерпев поражение, махнул рукой и сдался, смирившись с тем, что есть вещи, которые обычными словами не объяснить и человеческим умом не постичь. Он догадывался, что появление павлина как-то связано с Тиграном, но ничего об этом говорить жене не стал – а то снова начнет ахать, хвататься за сердце и строить предположения, а потом еще соседей всполошит, маранцы хоть и благоразумный народ, но верят в сны и знаки, поэтому опять повадятся приходить поглазеть на птицу и нервировать ее своим вниманием, как это было в первые дни, когда опешившая от надменной красоты павлина деревня клубилась во дворе, цокая языком и норовя погладить его по роскошным перьям всякий раз, когда он терял бдительность и подпускал кого-то ближе, чем на два шага.
Преисполненный почтением к павлину, Вано решил выказывать ему свою благодарность всеми доступными средствами – подстелил на веранде ковер, приладил к ограде трехступенчатый насест, чтобы легче было взбираться на перила, велел жене подсыпать в кормушку только отборной пшеницы с изюмом и несколько раз на дню собственноручно менял воду в поильнике. Но павлин этих знаков внимания не замечал – ел с большой неохотой, брезгливо ковыряясь в миске с зерном, игнорируя насест, взлетал на перила, тяжело хлопая крыльями, и замирал на его кромке, глядя невидящим взором на копошащуюся внизу домашнюю птицу. Вано съездил в долину, вернулся с раздобытой за большие деньги самкой – правда, не белой, а пестрой, белых павлинов в долине не водилось, да и пестрых оказалось всего три штуки. Он осторожно выпустил паву на веранду, но павлин даже не повернул к ней головы. Та прошлась по узорчатому ковру, поклевала из миски, выпила воды, а потом спустилась во двор и смешалась с курами и индюшками. На протяжении полугода Вано внимательно наблюдал за ними и, убедившись, что самкой павлин так и не заинтересовался, снова засобирался в долину, чтобы вернуть ее бывшему владельцу. Тот с большим скрипом согласился забрать паву обратно, но выдал только половину денег. Впрочем, деньги Вано мало волновали – единственное, что его тревожило, все ли он сделал для того, чтобы отблагодарить спасителя внука, а в том, что Тигран выжил именно благодаря павлину, Вано не сомневался. На заботу павлин отвечал абсолютным равнодушием, ни на кого, кроме Тиграна, внимания не обращал, обычно был тих и безразличен, но иногда выбирался к краю бездны и кричал вверх тоскливым, рвущим душу зовом, словно просясь туда, откуда его незаслуженно изгнали. Не докричавшись до небес, возвращался домой, подметая белоснежными перьями дорожную пыль, забивался в угол и долго потом оттуда не выглядывал.
В отличие от Вано, Тигран, с детства привычный к белому павлину, принимал факт его существования на веранде своего дома как само собой разумеющееся и относился к нему как к любой другой дворовой птице. Лишь однажды полюбопытствовал, почему куры с цесарками и индюшками спят в курятнике, а павлин – на веранде.
– Чтобы длинные перья павлина им не мешали, – нашелся Вано.
– Ну и ладно, – с легкостью согласился Тигран. Деду с бабушкой он верил безоговорочно, рос отзывчивым, работящим и очень любознательным ребенком, с большой охотой посещал школу, где был единственным учеником – остальные рожденные после голода дети едва научились говорить, когда он пошел в первый класс. Ходил он на занятия два раза в неделю, учился усердно, правда, звезд с неба не хватал, но зато много читал, поэтому Анатолия, к тому времени приступившая к обязанностям библиотекаря, души в нем не чаяла и разрешала держать книги дома дольше положенного срока. На хозяйстве он всегда был на подхвате – то деду поможет огород вскопать, то воды натаскает, то с поручением к соседке сбегает, а то и в два счета смелет на ручной мельнице пшеницу, с которой бабушка полдня могла провозиться.
К четырнадцати годам он вырос в смышленого, трудолюбивого и вполне довольного своей жизнью подростка. И если чем и тяготился, то только одиночеством. Дружить было не с кем, единственному молодому мужчине Марана – младшему брату кузнеца Василия – к тому времени исполнилось двадцать два, но из-за проблем со здоровьем тот почти ни с кем не общался, а с семилетними детьми Тиграну, юноше с пушком над губой и басовитым голосом, было скучно и неинтересно. Поэтому, когда он окончил восьмой класс, дед с бабушкой, скрепя сердце уступив уговорам директрисы и Анатолии, отправили его в долину – за дополнительным образованием. Отрывали внука от себя, словно ножом отсекали, Вано долго потом маялся бессонницей, а Валинка вообще слегла с нервическим приступом, хорошо, что обошлось без тяжелых последствий, проплакала неделю и поднялась, резко похудевшая и постаревшая, но живая. Тигран обитал в доме дальней родни директрисы, проживание оплачивали продуктами – раз в неделю Валинка собирала и отправляла на почтовом фургоне в долину две сумки. В одной была еда – сыр, топленое масло, сыровяленое мясо, мед, сухофрукты, соленья и большая стопка лаваша. В другой – выстиранная и аккуратно выглаженная одежда Тиграна (следующим фургоном возвращалась та, которая нуждалась в стирке). Тигран приезжал к старикам два раза в год – на рождественские и летние каникулы. К окончанию школы он резко вытянулся и возмужал, гудел из-под потолка на бабушку с дедушкой ласковым басом, не давал им работать по хозяйству – и прополет, и урожай соберет, и крышу залатает, и дров к осени наколет, притом не поленится сложить поленницу так, чтобы прошлогодние сухие дрова оказались сверху, а влажные – внизу.
После школы он поступил в военную академию, к двадцати пяти годам дослужился до большого чина, собирался уже жениться, но не успел – началась война. Полк, которым он командовал, попал в окружение, а далее на протяжении долгих восьми лет от него не было никаких вестей, Валинка выплакала себе все глаза и молилась ежедневно, ежечасно, обивая порог старой часовни, Вано тяжело болел венами, ноги ныли и горели огнем, но старик не подавал виду, терпел. Павлин, к тому времени порядком одряхлевший, был на удивление бодр и здоров, и это придавало Вано сил – несомненно, внук жив, по-другому и быть не должно. Когда пришлось разбирать дощатый пол веранды, чтобы было чем топить печь, Валинка забрала павлина домой. Тот безропотно дался и обитал теперь на кухне, вечерами наблюдал, как рисует на стене огненные лики дровяная печь, и облетал перьями. Вано собирал их и бережно складывал в наволочку. Валинка вязала гулпа и свитера – для фронта, в каждую безымянную посылку клала выструганную Вано крохотную фигурку Божьей Матери и павлинье перо, посылки были безадресные, поэтому уходили и не возвращались, в другие же дома Марана корреспонденция возвращалась, вместо похоронок.