3. Крайность
Тир – у двери, а внутри крик на тему вызволения товарищей, которых пленили агрессивные люди короля. Спор в тупике: «Большая горесть – это крайность!» Тир смекает, о чём они.
В далёкие времена Миром правил король Больших Горестей, и крайность была не редкой. И когда в дортуаре выкрикнули: «Но кто? Кто пойдёт на такое?» – Тир шагает из полумрака коридора: «Я». Гении, увидев потенциального исполнителя, думают о «цене». Цена это или не цена для торжества Утании? На неких виртуальных весах мелкие горести неумеющих думать и эта, так необходимая теперь большая горесть. Итог: ладно, одной крайности, наверняка, хватит.
Длинная дискуссия, во время которой неоднократно подкрадываются с верёвками антиутанисты с целью утащить молодёжь в тёплый, полный еды дворец, держать там до прилёта короля Мелких Горестей. Но Тир охраняет дверь.
Утанисты дают ход крайности (другого выхода нет). Тиру (кто-то назвал его Тиранчиком) велят пойти на большую горесть, предельно её умалив.
На другой день Тир собирает коллектив не умеющих думать и ведёт их к дворцу, где находятся гении-заложники, охраняемые антиутанистами. В драке перебиты люди короля Мелких Горестей. Впервые большая горесть на этом веку.
Тир – с молодыми заложниками. Но никто не рад им: могли бы и далее сидеть не в какой-то яме, а в тёплом дворце и с трёхразовым питанием! Целый Мир рыдает, глядя на трупы. Молодые правители дают клятву: более никогда не пойдут на эту проклятую крайность.
Из старых записок
«Я расскажу тебе всю повесть
души истерзанной моей» (А. Апухтин)
«Нужно преодолеть в себе отвращение к листу чистой бумаги… и писать каждый день, регулярно, не дожидаясь вдохновения» (В. Катаев «Трава забвения»). У меня вид чистого листа вызывает, наоборот – вдохновение. Беда в другом: некогда «писать каждый день, регулярно». На объект или в контору надо!
Но, как выявлено с годами (а мне двадцать три!): ни к какому делу не лежит душа. Не подходит мне что-то изготавливать, ремонтировать, регулировать, строить… Я готовлю себя для поприща, которому отдам жизнь. Я – электронная машина, введена программа, в какой-то момент пойдёт выдача. Цель моя – писательский труд. Но, увы, на данный момент в роли отвергнутого Мартина Идена. Обманываю себя и родных, будто хочу денег и славы, но понимаю: работаю не ради денег. Да и глупая слава – не моё.
На объекте думаю о сюжетах: намедни с перекрытий могла рухнуть. В нарядах путаница (работяги – с жалобой). От управляющего выговор: «Вам как молодому специалисту открыты пути для роста!» Ох, надоело!
Можно было предугадать; точные науки – в муке, а стихи к праздникам с праздником в душе. Находясь в декрете, родила оду про стройотряд… А недавно цикл новелл о новых домах, в которые идёт массовый въезд народа. Но дошла до романа… Он не о стройке, а о перестройке, которой хотим оба: я и мой главный персонаж. Название: «Ной – сын Ноя».
Идея такая. Молодой человек должен строить мир по своему разумению. В былые года именно молодые командовали целыми армиями, руководили стройками века. В наше время молодёжь – дети, у которых нет трудных дел, их нам не доверяют. Да, мы и сами не рвёмся. Этот ковчег – дряхлый. Отцам пора отойти от руля; молодые, которым дорога, найдут верные ходы и новые пути. Многое хотелось бы перестроить для блага народа. Но отцы упрямы. Не хотят рисковать («дети неопытные»). Будто опыт добавляет ума! Мой герой, молодой Ной, готов преобразовать ковчег. 1973 год.
Письмо
Здравствуй, Володя! У меня всё нормально. Конечно, жаль – нет рядом Татки. Если можно, описывай мне встречи с ней. Родители объявили бойкот. Но у Татки теперь мой адрес, и она написала «тайком от бабушки и дедушки». Володя, пойми меня, я не могу терять Татку. Уехать бы с ней куда-нибудь, где нас никто не найдёт (кроме тебя). Я надеюсь, вы вдвоём приедете ко мне ненадолго. Тут воздух и много снега! Бери лыжи. И мои (у родителей на антресолях). Кошмара, будто не было. Рада нелёгким мотаниям по району, минимуму элементарных удобств! Недавно на станции из вагона выпрыгнул «ты» (нейлоновое пальто, каракулевая кепка). Кинулась к «тебе», но вовремя остановилась. В Сверединск – и не думаю! Твоя Л… 7 декабря. 1977 год.
Отрывок из неопубликованного романа Л. Конюшей
«Письма из-за Чёрного Холма»
Дорогой друг Либерий! Я вновь был вызван на Верхний Холм к Викторию. Сижу у его сандалий, расшитых золотом, и удивляюсь: это второе предупреждение! А когда – первое? Ещё одно и – конец: буду отправлен за Чёрный Холм. Я говорю ему: народ умрёт от нехватки главного компонента. Мы – главный компонент. Ты можешь далеко отправить нас, но кто будет в Долине?! Он не ответил, выпроводив меня. И я спустился с Верхнего холма в полном унынии.
Дорогой Либерий! Наверное, мы все будем за Чёрным Холмом. Твой друг Лар.
Правильно я уехала! Ушла в горы, убрела в снега… Правда, тут не горы, а так, холмы.
Я у Емелиных. Их фамилия, явно произошедшая от имени героя сказки, печь, будто бы, его же, дают первородное ощущение.
Старик худой, лицо вытянутое, глаза голубоватые, некая пелена которых отделяет его лицо от других. Он зрячий, но погружён в себя. Говорит громко, так как глуховат. Он в кухне на кровати, напротив печи, которая ему недоступна. Он болен, но уравновешен. В войну был артиллеристом, оттуда и глухота. Любимая книга – воспоминания Жукова.
Старуха в горнице. Она не худая, но стройная, с аккуратным лицом и яркими, не видавшими помады губами «бантиком». Наверняка, когда-то красавица.
У неё книга, с виду – музейная, о которой она сообщила мне, как о тайне. На обложке – икона. Библия на церковнославянском. Мы – у стола, накрытого белой скатертью. В окно прямо на книгу – луч, будто ниоткуда (вроде, хмуро на дворе). С видом ученицы церковно-приходской школы Анна Никандровна (её имя) – по складам, но с благоговением. И я делаю попытку; текст обнаруживает немало общего с литературным языком.
Говорю, мол, неверующая, но верят мои друзья.
Как правило, в доме полная тишина. Читаем. Дед – Жукова. Бабушка – Евангелия. Ну, а я – о литературе, у меня нет литературного образования.
В юные года мои квартирные хозяева – пара видная и не бедная. В крытом дворе этого крепкого дома: и коровы, и овцы… Ныне коза да куры, в холодное время они в подполье, в «голбце», как говорят тут; ранним утром подземельный крик петуха.
Огород немалый, когда-то – большой. «Как пустили огородом поезда…», – говорит Анна Никандровна.
Моя комнатка три метра на четыре. Неподалёку станция. Уходят электрички в Сверединск. Бьют железом о железо, будто трамваи на улицах города, уговаривая меня ехать к Татке. Диспетчер на всю округу: «Первый-первый, – на третий путь»…
Неподалёку гора с лысиной на макушке, гранитные надгробья. Кладбище на горе, а пруд внизу (правильно ли это?): там летом ловит щурят наш старик.
В окне дикая Луна. Привет, Луна, – говорю я ей, – тебе миллионы лет, а мне вот-вот тридцать. Мне холодно (в «боковушке» тепло). Недавний разговор: «Надо публиковаться, это необходимо». Но не берут! «Этим убивают вас!» Грабихин вертит в руке очки. Вот так-то, Луна… Наверное, я мёртвая?
Астрономия – пугающая наука. Памятный учебник с тёмной обложкой, утыканной белыми крапинками планет. Карта звёздного неба – аналог пропасти. Пропасть – пропасть – пасть – напасть. Дорогая Луна, прав Терентий Алексеевич Грабихин, член Союза писателей, автор многих книг: я убита.
В моих маленьких романах я говорю о негативе в иносказательной манере. «Где ваши добрые новеллы, Лаура Ноевна?» Он – мой первый и восторженный рецензент моих добрых новелл, которых я более не пишу.
Небо тёмной пропастью-напастью; я под необъятной астрономической картой. Вот где пригодилась бы вера в Бога! Но у меня нет никакого выхода в религию.
Творю новое произведение, которое, как и «Ной», наверняка, не увидит свет.
Глава вторая
Бреду седой дорогой на работу. От домов одинаковыми столбиками отходит дым в небо, где утренняя луна, выцветшая ночью. Я не говорю с ней.
Лошадь в инее у вокзала, на котором часы с московским временем. Команды составительницы поездов:
– Станция Шатунская, пятый – к локомотиву на второй путь!
Дом моего обитания на краю улицы. Пара домов и – необъятный ельник, не пробитый ни дорогой, ни лыжами. Су-гробы. Супротивные гробы. Нормальные гробы под землёй.
Я нервная. Утро с гулом в голове от писания ночью. На моей работе схожу с ума. Мои ответы отлетают от невидимой оболочки вокруг визави. Глупая болтовня. Мне неприятны «добрые отношения». Человек ко мне расположен, а я бы хотела видеть людей в негативе: и у добряков свои лазейки, ходы и закоулки. Но иной прост, как огурец: обтекаем, внутри – глупые семечки. Наверное, люди не виноваты. Это я недовольна собой. Догадываюсь, кому выкладываю жемчуг, но какая-то инерция…
Пример бисера: «Я – такая плохая мать, в Сверединске у меня ребёнок» «Без ребёнка женщина – не женщина». И так далее. Не первый диалог в таком духе с Бякишевой Марией Семафоровной. «Батя мой поменял имя Семён на Семафор. Машинистом был». За эту деталь ей куплена шоколадка в буфете вокзала. Тётка наглая: жена главного. И она тут начальница немаленькая: директор универмага.
Небо голубое. Снега комьями, будто готовые для лепки. Солнце делает снежинки блёстками, но не театрально-грубыми, а виртуальными. Пик зимы, как пик лета. Ранним утром фиолетовые яркие тени. Ночью небо звенит от звёзд. Жить, черпая радость млечным ковшом! Восходить на волшебные горы, спать в мешке на холоде! А потом гнать на лыжах…
Обдумывая «Вильгельма Мейстера»… Продлился сознательный период. Коротко детство, в древние года оно было длинней. Мы ещё малы, но открыты социальным вьюгам. Душа не имеет защиты, и не отведено зим и лет на её формирование. Моя дочь Татьяна, как же я рыдаю о тебе…
Нет никаких талантов, только желание. Наверное, желание – синоним таланта? Не хватает времени. Фотографировать бы книги мозгом.
Письмо
Милая Лаура Ноевна! В вашем письме о «замке», как идёте, но никак не дойдёте. Я читаю «Замок» Франца Кафки на немецком (на русском нет). Вы «перевели» идею этой угрюмой холодной книги. Но у вас радостная нота. Вы немецкий, вроде, не штудирен, а то бы мог дать вам копию. И как думаете, отправить этот самиздатский ксерокс ребятам в Тахту или лучше (для них) этого не делать? Насколько помню: Жора хорошо знает немецкий. Какие книги вам прислать? Ваш до гроба Грабихин. 8 декабря. 1977 год.
Письмо