

«Нос». Издательство «Светлана», 1921 год[511]
Поздняя редакция была напечатана в составе третьего тома «Сочинений Николая Гоголя» (1842). Здесь впервые оказались под одной обложкой повести из петербургской жизни («Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Портрет», «Нос», «Шинель»). Уже после смерти писателя критика объединила их в цикл «петербургских повестей» (у самого Гоголя такого наименования нет).
Что на неё повлияло?
Повесть Гоголя отчасти близка к фантастике Шамиссо[512] и Гофмана и к повестям русских «гофманианцев» конца 1820-х – начала 1830-х годов о разного рода двойничестве – таковы, например, «Двойник» Антония Погорельского[513] или «Сказка о мёртвом теле, неизвестно кому принадлежащем» из «Пёстрых сказок» Иринея Гомозейки[514]. И у Гофмана, и у его последователей повествование иронично, оно допускает двоякую интерпретацию фантастики – как мистическую (сверхъестественные миры, колдовство), так и бытовую (сон, опьянение, буйная фантазия). Но даже на этом фоне повесть Гоголя выделяется откровенной пародийностью, гротескным абсурдом.
Пародийное повествование, эксплуатирующее тему носа, мы находим у любимца русских романтиков Лоренса Стерна – в его знаменитом юмористическом романе «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена». Для писателей 1830-х годов этот роман был образцом игры с литературными условностями. Главный приём Стерна – длинные, якобы неуместные отступления от темы, предельно замедляющие развитие сюжета. Одно из самых выдающихся – рассуждение о влиянии величины носа на способности человека. По наблюдению Виктора Шкловского, в романе Стерна «этот мотив развёрнут с необыкновенной пышностью»; всего «развёртывание носологии» занимает около 50 страниц текста, то есть в роман вводится «целая поэма о носах»[515]. Шутливый термин «носология» ввёл в оборот филолог Виктор Виноградов, первым отметивший влияние «Тристрама Шенди» на стилистику гоголевского «Носа»[516]. В начале 1830-х годов в русской печати появилось несколько шутливых похвал носу, написанных в подражание Стерну.
Что именно пародирует Гоголь? Например, «тему об отрезанном и запечённом носе можно рассматривать как пародию на ситуации авантюрных романов, повествовавших о странствованиях отрезанных частей тела»[517]. Виноградов называет популярный авантюрный роман Джеймса Мориера[518] «Хаджи-Баба»: соответствующие главы из него печатались на рубеже 1820-х и 1830-х годов в русских журналах под заглавиями «Печёная голова» и «Повесть о жареной голове». Зачин повести («Марта 25-го числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие») и другие подобные пассажи пародируют газетную хронику и журнальные сообщения, печатавшиеся в разделе «Смесь».
Как её приняли?
Как пустяк, чистый фарс, бессмысленный анекдот. Первым отзывом о повести Гоголя стало примечание издателя «Современника» (Александра Пушкина): «Н. В. Гоголь долго не соглашался на напечатание этой шутки, но мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, весёлого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись»[519]. Сводя всё дело к фантастике и шутке, это предисловие не давало никакого ключа к прочтению текста. Сохранился экземпляр «Современника»[520] с анонимной эпиграммой, вписанной на полях:
У Гоголя валялся Нос,От публики его он прятал,Но вот вопрос:Кто поднял носИ вздор как дело напечатал?Булгарин в «Северной пчеле» издевался над разговорным, местами вульгарным языком повести и до неприличия натуралистическими сценками[521]. Приятель Пушкина барон Егор Розен, считавший «Нос» «отвратительной бессмыслицей» и видевший в ней «пустейший, непонятнейший фарс», удивлялся, «каким чудом» «она могла смешить Пушкина»[522]. Но ещё большее недоумение вызвало у него пушкинское примечание к повести, в которой
…нет ни формы, ни последовательности, никакой связи даже в мыслях; всё, от начала до конца, есть непостижимая бессмыслица, отчего отвратительное представляется ещё отвратительнейшим! Чего же хотел Пушкин своим примечанием к этой повести? ‹…› Или он хотел издеваться над вкусом публики, рекомендуя ей, под видом неожиданного, фантастического, весёлого, оригинального, – такую бессмысленную ералашь?
Степан Шевырёв, входивший в круг ближайших друзей Гоголя, называл «Нос» одним из «самых неудачных созданий» писателя[523].
Белинский в рецензии на «Сочинения» Гоголя обошёл «Нос» вниманием, ограничившись похвалой стилю: «Нос» – этот арабеск, небрежно набросанный карандашом великого мастера, значительно и к лучшему изменён в своей развязке»[524]. В другой статье, игнорируя комическую и фантастическую составляющие, Белинский подчёркивает в повести натуралистическую (или, как сказали бы век спустя, реалистическую) типизацию[525]:
Вы знакомы с майором Ковалёвым? Отчего он так заинтересовал вас, отчего так смешит он вас несбыточным происшествием со своим злополучным носом? – Оттого, что он есть не майор Ковалёв, а майоры Ковалёвы, так что после знакомства с ним, хотя бы вы зараз встретили целую сотню Ковалёвых, – тотчас узнаете их, отличите среди тысячей. Типизм есть один из основных законов творчества, и без него нет творчества.
Сам Гоголь заранее посмеялся над таким прочтением, оборвав рассуждение о коллежских асессорах комической сентенцией: «Учёные коллежские асессоры… Но Россия такая чудная земля, что если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счёт. То же разумей и о всех званиях и чинах». Кажется, Белинский так и не понял, зачем эта повесть была написана. Он вообще полагал, что «фантастическое как-то не совсем даётся г. Гоголю»[526].
Что было дальше?
Позднее реалистическая трактовка, которой так противится «Нос», была пересмотрена. В цикле статей 1891–1909 годов Василий Розанов провёл, как сказали бы сегодня, полную деконструкцию гоголевской поэтики. Сложившиеся представления о Гоголе-реалисте он объявил недоразумением, а гоголевскую социальную критику – клеветой на действительность. Произведения Гоголя – кукольный театр абсурда[527]. Гоголь – «гений формы», содержания у него «почти нет, или – пустое, ненужное, неинтересное»[528]. Реалистичны у Гоголя детали, мелочи, а общая картина мира – фантасмагорична. Это не критика и даже не сатира, это карикатура. Гоголь «отыскивает для воплощения самое что ни на есть малейшее, пошлость, уродство, искривление, болезнь, сумасшествие или сон, похожий на сумасшествие. Ведь «Нос» буквально глава из «Записок сумасшедшего», а «Записки сумасшедшего» – «это нить нескольких плетёных в одно «Носов»[529].
Следующий шаг в осмыслении «Носа» сделали формалисты. В начале 1920-х годов Виктор Виноградов сделал для «Носа» то же, что Борис Эйхенбаум для гоголевской «Шинели»: заново открыл читателю Гоголя-абсурдиста и Гоголя-комика, который скорее конструирует речевую псевдореальность, чем изображает подлинную действительность. Виноградову принадлежит интерпретация «Носа» как «натуралистического гротеска»[530], поддержанная русскими и зарубежными исследователями. Американский славист Саймон Карлинский предложил уточнение: гротеск Гоголя – не натуралистический или реалистический, а сюрреалистический, он создаёт абсурдный мир из трансформированных элементов повседневности. Гоголь становится одним из предтеч сюрреализма – в этой перспективе его проза оказывается ближе к Лотреамону[531] и Льюису Кэрроллу, чем к Гофману или Свифту[532].
Абсурдно-фантастическому истолкованию «Носа» противостоит сатирико-реалистическое – продукт советского официозно-марксистского гоголеведения. Советский читатель должен был усвоить, что «Нос» – это «сатирически обобщенная и острая пародия, разоблачающая общественные отношения, реакционно-бюрократический «порядок» николаевской монархии», а цель повести – «комическое разоблачение пошлой действительности»[533]. «Вульгарно-социологическая» критика в лице Валерьяна Переверзева[534] объясняла гоголевский комический алогизм «алогической природой» социальной среды, которую высмеивал писатель[535]. С Переверзевым соглашался Григорий Гуковский, который в своей поздней марксистско-гегельянской книге «Реализм Гоголя» объяснял алогизм гоголевской повести «антиразумностью изображаемой им действительности», «николаевской полицейщины и её дикой власти»[536].
Такая же двойственность характерна для разнообразных воплощений «Носа» на сцене и на экране – от эксцентрической оперы Дмитрия Шостаковича (1928) до советского телефильма 1977 года. Некоторые интерпретации остались чисто литературными. Так, повесть Гоголя послужила источником вдохновения для диссидента, драматурга и публициста Андрея Амальрика, получившего мировую известность после выхода эссе «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» (1969). В 1968-м Амальрик написал «пьесу в 16 эпизодах, переделанную из повести Николая Гоголя» под заглавием «Нос! Нос? Но-с!». Она была напечатана в сборнике абсурдистских пьес Амальрика, опубликованном в 1970 году в Амстердаме. В предисловии к сборнику Амальрик указывает на свои стилистические ориентиры: Гоголь, Сухово-Кобылин, Хлебников, Хармс, Ионеско[537]. По мнению критика-эмигранта, в своей инсценировке «Амальрик сумел выявить захватывающий «модернизм» старого Гоголя»[538]. Разумеется, о постановке пьесы в СССР не шло и речи.
В 1995 году на стене дома, стоящего на пересечении Вознесенского проспекта и проспекта Римского-Корсакова в Санкт-Петербурге, был установлен памятник «Нос майора Ковалёва», который создал писатель и художник Резо Габриадзе в соавторстве с архитектором Вячеславом Бухаевым. В сентябре 2002 года Нос, точь-в-точь как в повести, загадочным образом исчез, но год спустя был найден и водворен на место. В 2008 году во дворе филфака Санкт-Петербургского университета был установлен ещё один памятник Носу – работы Тимура Юсуфова.
Правда ли, что тема носа была больной для Гоголя?
В мае 1839 года Гоголь сделал запись в альбоме Елизаветы Чертковой. Запись эта настолько выразительна, что её не обошёл вниманием ни один носолог от Виктора Виноградова до Владимира Набокова:
Наша дружба священна. Она началась на дне тавлинки[539]. Там встретились наши носы и почувствовали братское расположение друг к другу, несмотря на видимое несходство их характеров. В самом деле: ваш – красивый, щегольской, с весьма приятною выгнутою линиею; а мой решительно птичий, остроконечный и длинный, как Браун, могущий наведываться лично, без посредства пальцев, в самые мелкие табакерки (разумеется, если не будет оттуда отражён щелчком) – какая страшная разница! ‹…› Впрочем, несмотря на смешную физиономию, мой нос очень добрая скотина; не вздёргивался никогда кверху или к потолку; не чихал в угождение начальникам и начальству – словом, несмотря на свою непомерность, вёл себя очень умеренно, за что, без сомнения, попал в либералы. Но в сторону носы! – Этот предмет очень плодовит, и о нём было довольно писано и переписано; жаловались вообще на его глупость, и что он нюхает всё без разбору, и зачем он выбежал на средину лица. Говорили даже, что совсем не нужно носа, что вместо носа гораздо лучше, если бы была табакерка, а нос бы носил всякий в кармане в носовом платке. Впрочем, всё это вздор и ни к чему не ведёт. Я носу своему очень благодарен.
Дочь Чертковой впоследствии поясняла: «Гоголь был носаст; у красавицы Елиз. Григ. Чертковой также был большой, но изящный нос. Сопоставление этих носов давало Гоголю повод к разным шуткам»[540].
Набоков в книге «Николай Гоголь» (1944) уделяет несколько красноречивых страниц гоголевскому носу и мотиву носа у Гоголя. «Его большой и острый нос был так длинен и подвижен, что в молодости… он умел пренеприятно доставать его кончиком нижнюю губу; нос был самой чуткой и приметной чертой его внешности»[541]. Вот как современники характеризуют гоголевский нос: «худой и искривлённый» (Михаил Лонгинов), «длинный, заострённый» (Иван Тургенев)[542], «сухощавый, длинный и острый, как клюв хищной птицы» (Иван Панаев)[543]. Сам Гоголь любил называть свой нос «птичьим» (это, помимо прочего, каламбур: гоголь – птица семейства утиных, Bucephala clangula). Впрочем, поэт и журналист Николай Берг делает существенную оговорку: нос у Гоголя был длинен, но всё же не до такой степени, «как Гоголь (одно время занимавшийся своею физиономиею) его воображал»[544].

Елизавета Черткова. Гоголь писал Чертковой: «Наша дружба священна. Она началась на дне тавлинки. Там встретились наши носы и почувствовали братское расположение друг к другу, несмотря на видимое несходство их характеров»[545]
Набоков справедливо замечает, что «нос лейтмотивом проходит через его [Гоголя] сочинения: трудно найти другого писателя, который с таким смаком описывал бы запахи, чиханье и храп. ‹…› Из носов течёт, носы дергаются, с носами любовно или неучтиво обращаются»[546]. В повести «Ночь перед Рождеством» в одном из развёрнутых сравнений мелькает фигура «цирюльника, тирански хватающего за нос свою жертву» – прообраз цирюльника Ивана Яковлевича из «Носа». В «Невском проспекте» пьяный сапожник Гофман собирается отрезать нос пьяному жестянщику Шиллеру, который заявляет: «Я не хочу, мне не нужен нос!» – и требует: «Режь мне нос! Вот мой нос!» (имена героев издевательски отсылают к актуальной для Гоголя немецкой литературной традиции). В «Записках сумасшедшего» заглавный герой полагает, что на луне «люди никак не могут жить, и там теперь живут только одни носы».
Над пристрастием Гоголя к носам издевался Осип Сенковский в рецензии на «Мёртвые души»[547]:
Скажите, по милости… отчего нос играет здесь такую бессменную роль? Вся ваша поэма вертится на одних носах! – Оттого, – отвечаю я как глубокомысленный комментатор поэмы, – что нос едва ли не первый источник «высокого, восторженного, лирического смеху». – Я, однако ж, не вижу в нём ничего смешного, – возражаете вы мне на это. – Вы не видите!.. Но мы видим, – возражаю я обратно. – Согласитесь, что у человека этот треугольный кусок мяса, который торчит в центре его лица, удивительно, восторженно, лирически смешон. И у нас это уже доказано, что без носа нельзя сочинить ничего истинно забавного.
У Гоголя много разнообразных идиоматических выражений со словом «нос» и связанных с ним образов[548]: «Когда вы, господа полковники, сами не знаете прав своих, то пусть же вас чорт водит за нос» («Тарас Бульба», первая редакция); «Чтобы я позволила всякой мерзавке дуться передо мною и подымать и без того курносый нос свой!»; «…распустит по городу такую чепуху, что мне никуды нельзя будет носа показать» (драматический «Отрывок»). Нередки у Гоголя характерологические гротескные носы: человек «с широким носом и огромною на нём шишкою» («Сорочинская ярмарка», черновая редакция), «баба в козацкой свитке, с фиолетовым носом» («Ночь перед Рождеством»). Главным недостатком Агафьи Тихоновны в «Женитьбе» оказывается длинный нос (эта тема особенно педалирована в первой редакции комедии). Тот же недостаток дамы обнаруживают у Чичикова: «Распустили слухи, что он хорош, а он совсем не хорош, совсем не хорош, и нос у него… самый неприятный нос».

Фёдор Моллер. Портрет Николая Гоголя. 1840-е годы[549]
Нос может метонимически замещать целого человека: «В это время выглянул из перекрёстного переулка огромный запачканный нос и, как большой топор, повиснул над показавшимися вслед за ним губами и всем лицом. Это был сам Пеппе» («Рим»). Гротескный нос может быть комическим, а может – устрашающим: «Когда же есаул поднял иконы, вдруг всё лицо его [колдуна] переменилось: нос вырос и наклонился на-сторону»; «Глянул в лицо – и лицо стало переменяться: нос вытянулся и повиснул над губами… и стал перед ним тот самый колдун, который показался на свадьбе у есаула» («Страшная месть»). Такого персонажа Гоголь был способен сам сыграть на сцене. Ещё в гимназии он «взялся сыграть роль дяди-старика – страшного скряги. В этой роли Гоголь практиковался более месяца, и главная задача для него состояла в том, чтобы нос сходился с подбородком… По целым часам просиживал он перед зеркалом и пригнал нос к подбородку, пока наконец не достиг желаемого…»[550]
Юрий Тынянов видел в Носе «реализованную метафору», которая встречается у Гоголя не только в художественных текстах, но и в письмах[551]. В апреле 1838 года Гоголь писал из Рима своей корреспондентке Марии Балабиной: «Верите, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше – ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были величиною в добрые вёдра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны». Подобных, хотя и не всегда столь же развёрнутых, примеров у Гоголя множество.
Может быть, Нос – это вовсе не нос? Есть ли в повести Гоголя «фрейдистский» подтекст?
«Обострённое ощущение носа в конце концов вылилось в повесть «Нос» – поистине гимн этому органу, – говорит Набоков. – Фрейдист мог бы утверждать, что в вывернутом наизнанку мире Гоголя человеческие существа поставлены вверх ногами… и поэтому роль носа, очевидно, выполняет другой орган, и наоборот»[552]. Такой фрейдист действительно существовал – это литературовед-психоаналитик Иван Ермаков, который – в полном соответствии с упрощённой версией фрейдовского психоанализа – во всех произведениях Гоголя отыскивал фаллическую символику. По Ермакову, нос в текстах Гоголя – фаллический символ, поэтому страх утраты носа символизирует страх кастрации[553]. Напротив, Саймон Карлинский, автор книги «Сексуальный лабиринт Николая Гоголя» (1976), не усмотрел в «Носе» никаких сексуально-психологических подтекстов, за исключением обычного для гоголевских героев активного нежелания Ковалёва жениться[554].
Набоков предлагал отказаться от чрезмерного психологизма и «рассматривать обонятельные склонности Гоголя – и даже его собственный нос – как литературный приём, свойственный грубому карнавальному юмору вообще и русским шуткам по поводу носа в частности»[555]. «Носологические» шутки намекают на «древнюю примету, сохранявшую популярность в XVIII и XIX веках» – «о связи величины носа с мужскими достоинствами»[556]. В средневековых гротескных образах нос обычно использовался как «замещение фалла»[557]. На русских лубочных картинках нос выступает и как замещение фаллоса, и как самостоятельный персонаж[558]. Отказ любомудров-славянофилов из «Московского наблюдателя» печатать повесть был, очевидно, связан именно с неприятием скабрезных ассоциаций. Другой славянофил – Константин Аксаков – писал о «Носе» в 1836 году: «В этой шутке есть своё достоинство, но она, точно, немножко сальна»[559]. Непристойность связанных с носом ассоциаций обыгрывает не только Гоголь, но и его предшественник Стерн, чей Тристрам Шенди с комической важностью предупреждает читателей «носологической» главы: «Под словом нос, в продолжение всей этой длинной главы о носах и во всех частях моей книги, где только слово нос встретится, я объявляю, что под этим словом я разумею настоящий нос – ни больше, ни меньше»[560].
Особую роль в создании фривольной семантической ауры повести играют использованные в ней и даже только подразумеваемые фразеологизмы, построенные на метафорическом и метонимическом употреблении слова «нос», например: не мочь показать носа («не иметь возможности показаться где-либо»), водить за нос («долгое время обманывать, вводить в заблуждение»), быть/остаться с носом («быть обманутым»), остаться без носа («потерять нос в результате заболевания сифилисом»). Параллелизм двух последних идиом обыграл Пушкин в эпиграмме (1821): «Лечись – иль быть тебе Панглосом[561], / Ты жертва вредной красоты – / И то-то, братец, будешь с носом, / Когда без носа будешь ты».
В свете этих устойчивых ассоциаций отнюдь не безобидно звучит начало второй главы гоголевской повести: «Коллежский асессор Ковалёв вскочил с кровати, встряхнулся: нет носа!..» Ковалёв пытается разъяснить Носу создавшуюся проблему: «Мне ходить без носа, согласитесь, это неприлично. ‹…› …притом будучи во многих домах знаком с дамами: Чехтарева, статская советница и другие… ‹…› Извините… если на это смотреть сообразно с правилами долга и чести… вы сами можете понять…» Однако Нос – в лучших традициях стернианства! – отказывается понимать намёки: «Ничего решительно не понимаю, – отвечал Нос. – Изъяснитесь удовлетворительнее».
И повествователь, и персонажи постоянно говорят о непристойности отсутствия носа, но никогда не называют причину прямо. Объявлять через газету об отсутствии носа – это «неприлично, неловко, нехорошо!» Частный пристав уверен, «что у порядочного человека не оторвут носа и что много есть на свете всяких майоров, которые… таскаются по всяким непристойным местам».
Первая редакция «Носа» завершалась открытой экспликацией эротического подтекста: «Ей, Иван!» – «Чего изволите-с?» – «Что, не спрашивала ли майора Ковалёва одна девчонка, такая хорошенькая собою?» – «Никак нет». «Гм!» – сказал майор Ковалёв и посмотрел, улыбаясь, в зеркало». Нос так или иначе связывается с женской темой и в других произведениях Гоголя. Примечательна развёрнутая каламбурная метафорика в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»: «Я признаюсь, не понимаю, для чего это так устроено, что женщины хватают нас за нос так же ловко, как будто за ручку чайника? Или руки их так созданы, или носы наши ни на что более не годятся».
Почему коллежский асессор Ковалёв называет себя майором?
«Он два года только ещё состоял в этом звании и потому ни на минуту не мог его позабыть; а чтобы более придать себе благородства и веса, он никогда не называл себя коллежским асессором, но всегда майором». В газетной экспедиции[562] Ковалёв перебирает формулировки: «Вы можете просто написать: коллежский асессор, или, ещё лучше, состоящий в майорском чине».
Приравнивание одного чина к другому было возможным благодаря Табели о рангах – системе (буквально: «таблице») соответствий между военными, гражданскими и придворными чинами, введённой в 1722 году Петром I. Табель утверждала меритократический принцип организации общества: статус человека определяется его заслугами перед империей, а не знатностью или богатством. В бюрократизированном российском государстве сущность петровской реформы выхолащивалась – система чинов и званий стремилась стать единственным регулятором отношений между людьми, в том числе за пределами службы.
Все чины были ранжированы по XIV классам (I – высший, XIV – низший). Коллежский асессор – гражданский чин VIII класса, которому соответствовал армейский чин майора. Чин этот был самым низким из привилегированных чинов. Начиная с VIII класса чиновник удостаивался специального упоминания в газетах при въезде и выезде из города. Так, в каждом номере «Московских ведомостей» печаталось «Известие о приехавших в сию Столицу и выехавших из оной осьми классов особах». До 1845 года VIII класс давал гражданским лицам право на потомственное дворянство (мы не знаем, был ли Ковалёв дворянином по рождению или по выслуге). Для сравнения: герои «Записок сумасшедшего» и «Шинели» Аксентий Иванович Поприщин и Акакий Акакиевич Башмачкин всего одним классом ниже Ковалёва. Они титулярные советники (IX класс), и судьба их, как учат в школе, «воплощает трагедию маленького человека».
Отчего же Ковалёв предпочитал именоваться майором, а не коллежским асессором? Ответ на это даёт полное название петровской Табели: «Табель о рангах всех чинов, воинских, статских и придворных, которые в котором классе чины; и которые в одном классе, те имеют по старшинству времени вступления в чин между собою, однако ж воинские выше прочих, хотя б и старее кто в том классе пожалован был». Иначе говоря, при равенстве класса военный чин считался выше гражданского. Ковалёв хитрил, как бы добавляя себе ползвания по сравнению с прочими коллежскими асессорами. Той же хитростью он пользовался как формой лести: «знакомого ему надворного советника» (чин VII класса) «он называл подполковником, особливо ежели то случалось при посторонних». При этом закон прямо оговаривал недопустимость такой практики: «Запрещается гражданским чиновникам именоваться военными чинами»[563]. Итак, перед нами прохиндей хлестаковского типа, любитель попользоваться привилегиями – как законными, так и незаконными. Ещё одна говорящая подробность: Ковалёв покупает «какую-то орденскую ленточку, неизвестно для каких причин, потому что он сам не был кавалером никакого ордена». В свете этих деталей наглое самозванство Носа представляет собой гротескную проекцию мелкого самозванства Ковалёва.
В тексте есть ещё одна важная деталь: «Ковалёв был кавказский коллежский асессор». Что это значит? По решению правительства, «для предупреждения недостатка в способных и достойных чиновниках» производство в коллежские асессоры на Кавказе, «по удалённости сих мест», проходило с послаблениями по отношению к установленному порядку – без сдачи специального экзамена и без наличия университетского образования. Выражение «ехать на Кавказ за чином коллежского асессора» неоднократно встречается в художественной и мемуарной прозе того времени. На это и намекает повествователь: «Но между тем необходимо сказать что-нибудь о Ковалёве, чтобы читатель мог видеть, какого рода был этот коллежский асессор. Коллежских асессоров, которые получают это звание с помощию учёных аттестатов, никак нельзя сравнивать с теми коллежскими асессорами, которые делались на Кавказе. Это два совершенно особенные рода».