Михаил Анохин
Мерцающая аритмия
Мой друг Генка Лютиков
– Это я теперь понял, – когда в сотый раз по сопатке получил, что никого не нужно защищать, – говорил Генка Лютиков. – Да, Да! Никого! От этого всем только хуже. Посылают пострадать за народ, за общее дело, а когда из этих страданий ничего нельзя на хлеб намазать, то берут этого «страдальца» за шиворот и топят, как кутенка, в проруби. «Не мог, – говорят, – воли нашей, нашего хотения исполнить, а теперь, кто его знает, может, за твои-то «страдания» придется нам всем отвечать. Так мы прежде того спроса с тебя и спросим».
Таким откровением Генка поделился со мной буквально через год после потрясших СССР шахтерских забастовок. Он оказался ненужным ни народу, ни властям, а в 1989 году был на таком гребне людской стихии, что очень даже походил на Емельку Пугачева.
Обитателей кабинетов горкома партии и других кабинетов рангом поменьше имя Лютикова вводило в дрожь, а сам он стал «телезвездой» местного «розлива». Да что там местного! Центральное телевидение полчаса на всю страну вещало бредовые и благородные идеи Лютикова. Да, да! Они и на самом деле были благородны, как любые идеи идеалистов-романтиков, но, как это всегда было и, наверное, будет всегда, доброго из них ничего не получилось.
Документы засвидетельствовали факты этой части биографии Лютикова. Запечатлели на всю оставшуюся жизнь в истории государства под названием СССР. Но я не хочу «расчесывать» и «посыпать солью» еще не зажившие раны, так что описание полгода бурной общественной жизни Генки я оставляю до лучших времен, когда осядет «пена жизни» и мы увидим дно, от которого только и можно оттолкнуться в поисках «положительного героя». При ближайшем рассмотрении Генка Лютиков далеко не дотягивал до положительного героя. Даже до «героя нашего времени» – и то вряд ли, потому как ничего героического в своей жизни не совершил. Сказано в одной древней книге; «Величается ли секира пред тем, кто рубит ею? Пила гордится ли пред тем, кто двигает ее? Как будто жезл восстает против того, кто поднимает его; как будто палка поднимается на того, кто не дерево!»
Почему и с какой такой стати Генка Лютиков оказался и «пилой», и «секирой» шахтерского бунта? Откуда и как появился Генка на небосклоне нашей провинциальной, землекопо-шахтерской, почти кротовой жизни – это для многих загадка и по сей день. А след Лютиков оставил яркий, значительный и неоднозначный, по крайней мере, в моей личной судьбе. Что же касается других… то, он был и остался «экзотическим фруктом Востока»: одни без ума от него, других тошнило и рвало от одного его вида и «запаха».
Работал Генка в дорожном управлении (ДУ) на автогрейдере и, по отзывам его знавших, был неплохим специалистом. Истины ради, следует сказать, что «объявился» он там по договору с этим «ДУ», который предоставил ему двухкомнатную благоустроенную квартиру. Из чего следовало, что на прежнем месте жительства Лютиков квартиры не имел.
Росту Лютиков был около метра восьмидесяти, плотный, чуть сутуловатый, с лицом евразийского типа. Такие лица часто встречаются в Сибири. Густая шевелюра курчавых волос рано стала седеть.
Какой-нибудь «продвинутый» психолог сказал бы по этому поводу, что у Лютикова слабые нервы, что люди пугливые и робкие рано седеют и сел бы в лужу с таким провидением.
На работе Генку называли по имени известной американской коммунистки – Анжелы Дэвис. Курносый нос был слегка поврежден. Видимо, то были следы кулачных разборок молодости. Глаза маленькие, спрятанные под набухшими от плохой работы почек веками. Руки сильные, хотя пренебрегал элементарной гимнастикой. Ладони большие и всегда горячие, даже в стужу. А полностью его имя-отчество было Лютиков Геннадий Михайлович.
«Написать правдиво историю своей жизни или искреннюю исповедь, то есть рассказать о себе не то, что нужно обществу, а то, что действительно с тобой было, значит добровольно выставить себя – при жизни или после смерти, это почти все равно – к позорному столбу». – Сказал Генка словами любимого философа, когда я пожаловался на то, что у меня в очерках о конкретных людях всегда присутствует изрядная доля вымысла.
Но Генка этим авторитетом не ограничился, да и был бы он Лютиковым, если бы одним авторитетом исчерпал свою эрудицию.
– Сократ жаловался на Платона: «Много наврал на меня этот юноша». Так что не переживай.: – Вот умру тоже много чего наплетешь на меня, но я, как и Сократ, в обиде на тебя не буду.
Кто не знает Генку, услышав подобное заявление, подумал бы, что у этого мужика самомнение раздуто до невообразимых пределов, но я-то знал, что не только Сократ и Шеллинг были его собеседниками, но и неведомые мне философы тоже входили в круг его интересов. Кстати, «собеседник» – это его словечко, его определение беспрерывного, до самой его смерти, образовательного процесса.
– Они все мои собеседники, – говорил Лютиков, упоминая этих философов.
Теперь-то я знаю из своего скромного опыта писательства, что любая правда о человеке – уже «позорный столб», поскольку мы горазды судить других по «гамбургскому счету», но себя судим по совсем иным «счетам» и чаще всего «применительно к подлости» и «исходя из обстоятельств». По крайней мере, так происходило и происходит со мной.
* * *Генка Лютиков появился на свет в поселке Кондобе, что под Таштаголом, в вагоне пассажирского поезда, загнанного в тупик и приспособленного под роддом. Это было первое поколение детей от отцов, вернувшихся с войны. Детей, в генах которых отложилось все пережитое их родителями. Матери Генки, когда она его рожала, было всего семнадцать лет.
– Лидка, – сказала акушерка, – дай закурить.
Руки её были в крови, и она губами ухватила зажженную «Беломорину», поднесенную санитаркой.
При этих словах, она жадно и глубоко затянулась, пыхнула дымом в раскрытое окно вагона и кивнула головой в сторону только что родившегося малыша, не подававшего признаков жизни.
– Это второй за сегодня и тоже не жилец.
Фронтовичка, она с неприязнью смотрела на роженицу.
– Мы там воевали, а они здесь тешились, – эта мысль все время подспудно сидела в ней.
И вдруг, малыш пискнул, а потом заорал, словно не соглашаясь с только что вынесенным ему приговором.
– Ого! – Санитарка Лидка кинулась к новорожденному. – Марья Алексеевна, товарищ капитан, не согласен он! Не согласен!
И это «не согласен», по всей видимости, означало, что новорожденный не согласен с выводом Марьи Алексеевны, капитана запаса медицинской службы.
– Ну не согласен, так не согласен, пусть живет. – буркнула Марья Алексеевна и ловко «щелкнула» докуренной папиросой, отправляя её с большого пальца в окно вагона. Слова санитарки, оказались пророческими. Генка с малолетства стал ни с чем не согласным, даже с самим собой.
В шесть лет полюбилось ему слово «возможно» и чем-то пленило его детскую душу. Откуда и у кого он подобрал это слово, неизвестно, но с той поры озадачивал Генка этим словом взрослых, даже шокировал.
В первом классе учитель Борис Ефимович, вызывая мальчика к доске и показывая ему букву «Б», спрашивал: «Гена, скажи нам, какая это буква?»
Гена, шмыгнув вечно простуженным носом, отвечал: «Возможно это буква, «В». И Борис Ефимович, только разводил руками в удивлении.
Это «возможно», сводило с ума не только школьных учителей, но и родителей Генки.
– Генка, – кричала мать, – это ты слизал сметану в крынке?
– Возможно, – невозмутимо отвечал Генка, налаживаясь исчезнуть из дома.
– Я тебе дам «возможно»! Я тебе дам!
Полотенце в руках матери скручивалось в жгут, а задница Генкина, привычная к порке, покорно оттопыривалась, понимая, что покорность снимает половину материнского гнева. Мать шлепала и приговаривала: «Это тебе за «возможно», а это тебе за издевку над матерью».
Генка и не думал издеваться, просто проклятое слово «возможно» раньше других срывалось с языка, а его обратно не вернешь.
Частенько мать упрекала сына: «Ты мне этого слова не говори, ты сознайся, если что сделал, или же скажи, что не делал. Понятно?»
Но язык произносил: «Воз… Да, мама, понял.
Генка в который раз давал себе зарок никогда не говорить этого «проклятущего» слова.
Борис Ефимович, пытался объяснить мальчику значение этого слова и как правильно, употреблять его, но и тут «возможно» выскакивало прежде, чем Генка осознавал, что к чему.
* * *В тот 1946 год, в ту весну, когда Генка появился на свет, ранним утром во двор Лютиковых вошли двое мужчин в малиновых лампасах и увели отца неизвестно куда. Вскоре гвардии лейтенанта осудили на десять лет лагерей. По причине своего младенческого возраста Генка не заметил этого факта своей биографии, а мать редко и скупо говорила на тему его безотцовщины. Но вот какая странность: Генка с младенчества не переносил оттенки красного цвета и особенно – малинового.
Попробуй рассуждать после этого, что тут «генетически», а что с «молоком матери». Уже давно милиционеры не носили брюк с малиновыми лампасами, а ненависть Генки к ним продолжала жить.
Помню, он говорил: «Я лучше встречусь на узкой дорожке с бешеным псом, чем с милиционером».
И при этом нужно было видеть выражение генкиного лица: словно нашатырного спирта дали понюхать. Все говорило в нем: «Фу, гадость какая! Непереносимая гадость!»
Помнил же Генка только теплые, пахнущие молоком, материнские груди, а запах отца – этого Генка не помнил. Когда через десять лет в их дом пришел мужчина и сказал ему: «Я твой отец», – Генка настороженно смотрел, силясь вспомнить все, что мать ему рассказывала об отце. Тогда он своим «возможно» привел отца в изумление.
– Возможно… – сказал Генка и тут же навострился дать деру.
– Я тебя дам, возможно!
Мать взъярилась и по привычке замахнулась на Генку тем, что было под рукой, на этот раз березовым веником, а Генка отлично знал разницу между веником и полотенцем и потому, вертко крутнувшись, выскочил в сенцы и по крутой лестнице, слетел во двор.
– Вот и возьми с него, – говорила мать, ластясь к отцу. – Надо же, вылепил! Выходит, это ты-то, «возможно», его отец?
– Он еще не понимает, что говорит, – успокоил отец жену.
Учение Генке давалось из рук вон плохо, и в особенности плохо русский язык. Генка писал так, как слышал, как произносил слова сам, и потому все диктанты, изложения-сочинения оценивались жирной единицей.
Язык у Генки был, что называется, «без костей», и придумывал свои ребяческие небывальщины мастерски так реалистично и ярко, что через некоторое время сам же свято верил в них. И еще в Генке жила неестественная для детей жалость к живому. Однажды он до истерики рыдал, увидев на дороге раздавленную лягушку, хотя этого добра вокруг было больше, чем надо. Генка не рвал цветы и не тащил охапками в дом букеты черемухи.
Такое поведение сына беспокоило отца и он пытался внушить ему, что в жизни нужно быть «не слюнтяем», не «жалостливой размазней», а человеком решительным, волевым. Постепенно усилиями общества и стараниями родителей из Лютикова вытравили жалость, и, как всегда бывает в таких случаях, она ушла, а на смену ей пришла жесткость, граничащая с жестокостью.
Но до того как в Генкином характере зазвучали металлические нотки, был в его жизни особый период, связанный с тем, что после возвращения из мест заключения отца в доме Лютиковых поселился дед Григорий. И с этой поры с лета 1956 года все в доме изменилось.
* * *Разгоряченный игрой в лапту, Генка влетел в избу. У него от холода свело ступни ног, потому что вокруг дома еще лежал снег, осевший под весенним солнцем, но от этого не ставший теплее. Траверз железнодорожного полотна оттаивал раньше, и потому деревенские пацаны ранней весной собирались там, лишь только сходил снег и показывалась прошлогодняя увядшая трава, сквозь которую уже пробивались зеленые побеги новой. Когда становилось невмочь, то выбегали на само полотно и отогревали ноги на головках рельсов: к полудню они до тепла нагревались от солнца.
Вся семья – сидела за столом. Во главе – дед, позади него в углу на треугольной полочке – икона. Лик Христа проступал из тьмы и сурово смотрел на мальчонку. По правую руку от деда сидел отец Генки, а мать управлялась с чугунками у зева русской печки.
Генка плюхнулся на своё место напротив деда, и тут же дедова ложка ударила по столешнице. Это была особая ложка, привезенная им из австрийского плена еще в первую мировую войну. Звук был резким и неожиданным, даже Генкин отец вздрогнул и посмотрел недоуменно. Дед Григорий месяц тому назад приехал с двумя деревянными, с коваными уголками, сундуками. В них было все, что осталось от зажиточного некогда семейства из трех сыновей Григория и четырех дочерей. Коллективизация «подгребла» двух старших, и они сгинули в приобских болотах, остались младший – Михаил, да еще дочь, которую, вместе с зятем, те же немилостивые ветры истории загнали в Таджикистан.
Все это рассказал внуку дед в перерывах научения молитвенному слову и Христову Евангелию. Генка видел, что в одном, меньшем, сундуке, хранится дедова одежда: рубашки, кальсоны, – словом неинтересное, а вот во втором, под тяжелым шерстяным одеялом лежали книги в черных и серых обложках с тиснеными крестами, отливающими лунным светом. Было там еще что-то, но дед как приехал, так никого к своим сундукам не подпускал, закрывая их на висячий замок. Когда деда дома не было, Генка пытался его открыть, но был застигнут отцом и отделался легкой поркой. Отец сказал, что если бы за таким занятием его застал дед, то быть ему нещадно поротому. Однако по-настоящему его еще не пороли, а он знал, как это «по-настоящему» порют. Видывал на спинах и на задницах своих друзей следы такого воспитания…
…После удара ложкой по столу последовал окрик деда:
– А лоб кто крестить будет?
Генка вскочил и, как научил его дед, перекрестился трижды на икону. Кстати, икону дед вынул все из того же сундука уже в первый день его приезда.
– Живете, как басурмане, ровно не крещены, – ворчал дед. – Ты-то, Михаил, ровно не в христианской семье рощён? Как это можно в доме без образа божьего жить? Совсем осатанели.
С той поры началась у Генки новая жизнь. Дед требовал соблюдения ежедневных норм православной жизни: краткая утренняя молитва перед завтраком, в обед и вечером, отходя ко сну. И еще он стал обучать мальчонку чтению по-церковнославянски. То была сущая пытка но, заканчивая первый класс, Генка уже разбирался в «титлах» и «фите».
На этот раз дед ничего не сказал. Он протянул свою узловатую, ширококостную руку к чугунку и взял из него, жаром пышущую картофелину в полопавшейся кожуре. Следом к чугунку потянулись руки других: сигнал к обеду был подан.
Генка, как ни голоден был, смотрел в рот деду: его удивляло, как он вместе с едой не съест свои усы и бороду, поскольку усы и борода были настолько густы, что скрывали собой губы, а дед ел так, что не открывал рта больше, чем требовалось. Ел он медленно, чинно, не спеша, не выказывая своего удовольствия или неудовольствия едой, и всем приходилось примеряться к этому неспешному ритму, поскольку встать из-за стола раньше деда не дозволялось. Это тяготило не только Генку, но и его отца, но власть деда была сильнее их совместного недовольства.
Только после трапезы, после того, как повернется спиной к столу и лицом к иконе и прочтет благодарственную молитву, скажет:
– Невестка, ты хлеб-то нынче недоквасила, пресный хлебец-то получился. Или еще что-нибудь, по его мнению, важное и нужное, касательно пищи.
Чуть больше года прожил дед в семье младшего сына, собрал свои сундуки и уехал ближе к солнцу, в Таджикистан. Там и помер в семидесятых годах, не дожив до ста лет полдесятка. Уехал, как он сказал: «От греха подальше». Потому что не по разумению его воспитывают детей, да и сын «отпал» от православной веры и ему, – стало в тягость жить с ним под одним кровом.
Сильнее всего в душу мальчонки запали дедовы рассказы о Боге, о страданиях крестных, об адских мучениях грешников. Пылкое воображение ребенка, раскаленное дедовскими рассказами, лишало сна и в долгие, зимние ночи заставляло рыдать от осознания своей безграничной греховности, а особенно от прилипшего к нему неотвязного «возможно».
После того как дед уехал, обычай утренних, обедних и вечерних молитв исчез из обихода, хотя за спиной отца висела все та же икона, оставленная дедом в подарок.
В третьем классе, движимый любопытством, Генка снял икону и стал осторожно отгибать резной металл оклада, пока не распотрошил его весь. В тот раз он узнал, что такое настоящая порка. Отец пришел в неописуемую ярость и прибежавшая на истошные вопли сына мать едва отняла Генку. Газета партийнаяГубы его посинели, и глаза смотрели бессмысленно.
Три дня Генка лежал пластом, душа не желала возвращаться из заоблачного полета в его тело. Отец не вставал с колен перед разоренной иконой и призывал на свою голову все мыслимые кары, а мать шептала сыну на ухо: «Не уходи, родной, не уходи!»
* * *К пятнадцати годам Генка так и не осилил семилетней школы, и отец решил отдать его в строительное училище:
– Пусть профессию приобретет. Вон Захар-то Демин какие шкафы делает! Выучится на столяра, – всегда с куском хлеба будет.
Однако и тут ничего путного из Генки не вышло. С горем пополам сделал экзаменационную работу – прикроватную тумбочку в масштабе 1:2, получил зачет, но зато все остальные экзамены сдал на «отлично». Любая теория в отличие от практики давалась ему легко.
Именно к этому времени у Лютикова появилось уникальная способность запоминать текст. Достаточно было прочитать ему книгу, и он мог почти дословно пересказать десятки страниц текста. Правда, эта необычность не давала ему особого преимущества в точных науках и потому в вечерней школе он едва вытягивал по математике на трояк, а по русскому языку все так же не мог подняться выше двойки. И странно было что, выполняя работу над ошибками, он точно называл правило, по которому следовало писать. Правила вспоминал хорошо, когда указывали на ошибке в тексте, но пользоваться ими не умел, что-то в его голове стопорилось.
Чтобы закончить тему образования Лютикова, скажу, что среднюю школу он осилил в возрасте 27 лет, уже будучи женатым. И самым удивительным было то, что сдал экзамены по математике и геометрии на твердые пять, а что касается сочинения, то педсовет собирался дважды, поскольку оно в смысле «раскрытия образа» тянуло на пятерку, хотя «идеологически было неверным», а вот по русскому языку не вытягивало и на двойку.
Выдали Лютикову аттестат позже других, да и то благодаря настойчивости директора школы, не раз ходившего в ГорОно. Впрочем, аттестатом Генка так и не воспользовался: ни к чему он был автогрейдеристу.
* * *Как у всякого гражданина СССР мужского пола, у Генки Лютикова за плечами была трехлетняя служба в армии. И началась она не так, как рассказывали разные умные книжки, призванные воспитать в подрастающем поколении советских людей патриотизм.
– Подъем! – Словно кипятком обварило Генку.
Он спрыгнул с кровати и сбил с ног старослужащего. В казарме дембеля и второгодки спали на нижних кроватях, а «салаги», как Лютиков, занимали верхние «спальные места». Лютиков только что вернулся из учебки, всего три дня прошло, как принял присягу. Старослужащий, ефрейтор Тулькин, ткнул кулаком салагу в бок и злобно прошипел: «Зубы выбью!»
И тут кровь бросилась в голову Лютикова, как это бывало с ним и раньше. В казарме завертелся вихрь тел. Лютиков был силен, но не обладал верткостью и надлежащей реакцией и потому стремился подмять под себя противника. Это ему удалось без труда. Когда на помощь ефрейтору пришли товарищи, то Генка уцепил за бок наиболее ретивого и уложил рядом с Тулькиным. Он не столько их бил, сколько по-медвежьи «ломал». Поверженные выли на всю казарму, а Лютиков словно не чувствовал обрушившийся на него град ударов. Взять и оттащить Генку оказалось непростым делом, поскольку, сопротивляясь, он хватал пальцами, как клещами, всех кто подвернется. В пальцах его была воистину дьявольская сила. «Кузнечными клещами» прозвали их сверстники. Даже лошади не выдерживали Генкиной хватки и начинали жалобно ржать, когда он ухватывал их за бок.
Генку – таки одолели: кому-то в голову пришла спасительная мысль накинуть на него одеяло. Потом навалились скопом, скрутили и… всех пострадавших отправили не на гауптвахту, а в лазарет. Генке сломали два ребра. У тех, кого он «ломал» и «хватал» своими пальцами, оказались вывернутыми суставы рук; у одного – в плече, а у другого – в локте. А на боках и спинах тех, кого только «похватал» Генка, долгое время «цвели» кровоподтеки, словно кузнечными клещами прошлись по ним.
Воинская часть стратегических бомбардировщиков была образцовой, и потому дело замяли. Генку перевели в другую роту, «проработали», но он так и не осознал своего проступка и упрямо твердил, что это не он начал. Слава о «мертвой хватке» быстро распространилась по части и Генка, для развлечения, «гнул подковы» и раздавливал принесенные из медчасти, «рессорные динамометры», но завязывать узлом стальные пруты не мог: вся сила Генки была только в его кисти, но не в руках. Тут, он не мог похвастаться ничем особенным.
Однажды, в задушевной беседе с политруком, Лютиков сказал: «Не нужно меня трогать. Я сам себя боюсь, если тронут. Кровь в голову шибает, ничего не соображаю». Его не трогали, и Генка три года от звонка и до звонка исправно выводил свой автогрейдер и чистил от снега взлетку, подъездные пути к многочисленным складам с авиабомбами и другие транспортные магистрали в приморском городе Хороль. Закончил он службу в сержантском звании.
Поскольку не все знали, что у Лютикова «кровь в голову шибает», то в его жизни было несколько случаев, когда только чудо спасало Генку от тюрьмы.
Однажды в «голову шибануло» оттого, что он увидел, как трое подростков нещадно бьют мужика. Лютиков вступился, получил в глаз и вовсе озверел. Мужик удрал, как только почувствовал свободу, а Лютикова вечером из дома забрала милиция. Был суд «за нанесения подросткам увечий средней тяжести», но судья вопреки требованию прокурора заартачилась и признала, что в этих условиях, когда трое на одного, «была вынужденная самооборона» и «вообще, дело должным образом не расследовано», и что это «уже не первый случай, когда в суд предъявляют «сырые дела».
Личный конфликт судьи и конкретного прокурора, стал тем «счастливым случаем», который избавил Лютикова от лагеря.
Когда Лютикову было уже за шестьдесят лет, он мне говорил:
– Ты меня не знаешь. Я в молодости был жестоким – дурная кровь в голову шибала. Удивительно, как Господь меня берег, а зачем берег – не пойму. Останавливал меня на какой-то тонюсенькой грани от преступления. Сгнил бы давным-давно в лагерях, если бы не его Промысел.
Осталось-таки в нем дедова закваска, хотя и краткое время бродила она в душе мальчонки.
– К верующим не пристал и от атеистов-безбожников отстал, – говорил о себе Лютиков. – Понимаешь ли ты, друг мой, что во всё нужно вначале поверить, а с этим у меня плохо. И авторитетов для меня нет, и ничего такого доказанного нет, разве что «дважды два равно четырем» убеждает меня непреложно и повелительно. Да еще азбучные истины как надпись на трансформаторной будке: «Не лезь, бо наибне!» Вот и получается, что я промежуточный человек: между религиями и атеизмом, то есть тоже религией, нахожусь. Может быть, я самый неверующий человек из всех! Я и своему разуму не доверяю, подозреваю, что он у меня с «гнильцой», то есть завсегда готовый принять сказку за правду.
* * *Познакомился я с Лютиковым таким образом. Я работал журналистом в городской газете и в потоке корреспонденции обнаружил письмо-статью Лютикова. Оно поразило меня (но не редактора!) оригинальностью суждений и широтой взглядов. В то время (1984 год) такая раскованность мышления была в диковинку, особенно в нашем провинциальном городишке. С этой поры и пошли в редакцию одно-два «послания» Лютикова. В этих сочинениях «В никуда и никому» (так он их озаглавливал) Генка всегда указывал свой номер телефона. Я позвонил чудику и договорился о встрече.
Согласиться же с тем, что «никуда и никому» я не мог, поскольку тот посылал свои письма и в центральные газеты, а ответы из редакций аккуратно складывал в папки. Что еще раз говорит: Лютиков не был равнодушен к происходящему.
А гражданская позиция не была востребована как тогда, так и нынче. Точнее она и тогда и нынче подразумевает безграничное доверие к власти и такое же безграничное обожание её. У Лютикова с этим обожанием было как раз непросто, можно сказать, что совсем плохо. Не обожал Лютиков никакие власти и относился к ним не с доверием, а, напротив, с подозрительностью.
Так вот, редактор «не понял» Лютикова, что и не удивительно. Когда я основательно «наехал» на редактора, то получил, как и предполагал, хороший «втык» в «заднее место, чтобы не чесалось». Так образно и не замысловато выражался мой шеф относительно несвоевременных и подозрительных идей.