Читателю «Педагогической поэмы» интересно знать, что, читая первую часть, он касается первоисточника. Читатель «захвачен напряжениями, трагедиями и достижениями первых дней колонии».
В заключение нашего знакомства с материалом Г. С. Макаренко «Работа А. С. Макаренко над созданием „Педагогической поэмы“» обратимся к ее личной оценке первой части «Поэмы».
«Вчитываясь в живую ткань мыслей и слов этих глав, я – обыкновенный и скромный любитель литературы, может быть, впервые тогда совершенно реально восприняла сложную концепцию единства формы и содержания. Предельной искренности и глубине идей, образов и чувств Макаренко нашел художественное выражение в изысканно простом, очень сжатом тексте, в органически нерасторжимой связи мастерски подобранных слов, которые ясно и точно передают его мысли. Экономной целесообразностью словесной формы он придал прозрачность стилю, которая дает возможность читателю почти зримо чувствовать богатый авторский подтекст, – проникнуться настроением автора. Это придает особое музыкальное звучание тексту: лейтмотивы постоянно обогащены сложной оркестровкой.
Такой же целостностью отличается композиция этих первых глав, хотя казалось, трудно было тогда говорить о композиционном единстве такой незначительной части большого произведения. Но талантливо найденная Антоном Семеновичем с самого начала форма отдельных глав – новелл, давала основание уже в то время по части судить о возможностях целого. И вся эта творчески многообразно и полно осуществляемая гармония формы и содержания создает ощущение ритма поэтического произведения – поэмы в прозе».
В начале 1930-х годов А. С. Макаренко написал «Общий план» будущего романа-эпопеи, в котором действующими лицами должна быть история любви и дружбы Галины Стахиевны и Антона Семеновича, обозначенные в двух темах: развитие лица А. и развития лица Б., то есть самого Макаренко (А.) и его музы – Галины Стахиевны (Б.).
«Развитие этой жизни, – пишет А. С. Макаренко в „Общем плане“, – точно так же характеризуется преобладанием и силой мажорных тонов, презрением к пустомелям и верой в будущего человека и его жизнь. Ее любовь к А. – это не только любовь к мужчине, но и целая система гармонического мироощущения. Вот почему в последней части нет двух жизней, а есть одна сверкающая гармония двух людей, представляющих целое, единственное живое целое, ценное на Земле.
Эта мысль о великом значении пары людей есть мысль о новой семье, о новом человеке, о новом элементе человеческого коллектива. Эта мысль должна оттеняться рисунком еще двух-трех человеческих культурных пар, способных понять в каждом своем движении, что счастье людей не должно исключать счастья и благополучия человечества».
Известно, что в «Педагогической поэме» отсутствует личная тема: нет развития лица А. и лица Б. Тем не менее А. С. Макаренко вернулся к этому плану в 1938–1939 годах, когда писал новый роман «Пути поколения», который остался незавершенным.
В «Общем плане» педагог отразил главное – свое отношение к рождающемуся новому обществу, которое он олицетворяет с коллективом колонии им. М. Горького, то есть тем самым «изумрудиком» – первым ростком нового гуманного общества. Путь к этому новому обществу, к новому человеку-гражданину лежит долгий и трудный, требующий «глубокого сознания длительности постройки человеческой культуры», «человеческого разума, количества и качества „работающих коллективов“», «перестройкой представлений о мире, основанной на неожиданно новой теме ценности личности в ценном коллективе». И что удивительно, Макаренко вручает этот «изумрудик» в руки младшего коллектива как «прекрасное на память». Не является ли это признание свидетельством того, что время для коммунистического общества еще не наступило?!
* * *Педагог признавался, что вся его жизнь прошла под знаком Максима Горького – великого мастера мировой культуры, впитавшего в себя «квинтэссенцию того наилучшего, что создали самые светлые головы человечества». До самых последних дней Максим Горький оставался его учителем, который научил человеческой гордости, оптимизму, вере в счастливое человечество.
В год смерти А. М. Горького (1936) Антон Семенович писал, что нет анализа всего творческого богатства Максима Горького, но «когда этот анализ будет произведен, человечество поразится глубиной и захватом горьковского исследования о человеке».
Книги А. М. Горького, продолжал свою мысль А. С. Макаренко, не подскажут воспитательного метода, «но они дадут большое знание о человеке в огромном диапазоне возможностей, и при этом дадут человека не натуралистического, не списанного с натуры, а человека в великолепном обобщении». «Горьковский человек всегда в обществе, всегда видны его корни, он прежде всего социален, и, если он страдает или несчастен, всегда можно сказать, кто в этом виноват». «Горьковские герои неохотно страдают», каждый человек, даже отрицательный, у него хорош. Культурная и человеческая высота Максима Горького, «его непримиримость в борьбе, его гениальное чутье ко всякой фальши, ко всему дешевому, мелкому, чуждому, карикатурному, его ненависть к старому миру… его любовь к человеку – „мудрому строителю жизни“ – для многих миллионов живущих и будущих людей должны всегда быть неисчерпаемым образцом».
Называя себя представителем рабочей интеллигенции, А. С. Макаренко признавался, что после 1905 года имя Максима Горького было маяком для него и его современников. «В его произведениях, – писал педагог, – нас особенно покоряла исключительная жажда жизни, неисчерпаемый оптимизм, вера в человека, непреклонная убежденность в прекрасном будущем».
Творчество А. М. Горького «с его неисчерпаемым запасом мудрых наблюдений, доскональным знанием жизни, глубоким пониманием человека, творчество, проникнутое любовью к человеку и ненавистью ко всему, что препятствует свободному развитию человека», служило А. С. Макаренко не только образцом для саморазвития, но и примером того, как человек, пройдя через «дно», поднялся до высот культуры. Поэтому А. М. Горький стал тем идеалом, к которому нужно было стремиться его колонистам-горьковцам – бывшим несовершеннолетним правонарушителям и беспризорникам, которые тоже прошли через «дно» жизни. А. С. Макаренко сделал все возможное, чтобы Горький стал им дорог и близок.
Книги Алексея Максимовича читали все, по его пьесам ставили спектакли, день рождения писателя отмечали как самый любимый семейный праздник, в этот день ставили пьесу «На дне». Антон Семенович считал, что в этой пьесе звучит трагическая линия разрыва между «безжалостной обреченностью и душевной человеческой прелестью забытых „в обществе“ людей».
Колонисты с гордостью носили имя – горьковцы, гордились тем, что колония названа именем любимого писателя, гордились своей перепиской с Алексеем Максимовичем. Не случайно «Педагогическая поэма» имеет посвящение: «С преданностью и любовью нашему шефу, другу и учителю Максиму Горькому».
* * *Об А. С. Макаренко издано много биографических книг и статей. Однако его жизнь, личность и творчество до сих пор вызывают глубокий интерес не только академических ученых и педагогов, но и писателей, режиссеров-документалистов, деятелей культуры. В этом удивительном человеке с большим носом и спокойными, немножко насмешливыми близорукими глазами таилась мощная интеллектуальная сила воздействия на окружающих его людей. Охарактеризовать творческую деятельность этого человека можно следующими словами: талантливый педагог-руководитель, блестящий организатор колонии и коммуны для несовершеннолетних правонарушителей и беспризорников, драматург, писатель, сценарист, беллетрист, литературный критик, рецензент, заместитель редактора журнала «Октябрь», член редакционного совета издательства «Советский писатель».
Яркая, талантливая личность А. С. Макаренко привлекала, вернее, притягивала внимание как детей, так и взрослых. Он был страстно влюблен в театр, музыку, живопись, изящную литературу, прекрасно знал отечественную и зарубежную историю, играл на скрипке, пел, рисовал, был сочинителем, режиссером и актером коммунарских спектаклей-феерий. Но главное его достоинство – это искренняя любовь к человеку.
Антон Семенович умел увидеть в тайниках души самого запущенного юноши (или девушки) слабый росток человечности и, зацепившись за этот росточек, воспитать в нем настоящего человека-гражданина своей страны – образованного, трудолюбивого, мужественного, обладающего чувством человеческого достоинства, честью, ответственностью, знающего свои права и трудовые обязанности, патриота своей страны, способного защитить слабого, защитить свою Родину. Колонисты видели в нем отца – строгого, требовательного и справедливого. Между собой называли его «Антон». Соратники вспоминали, что именем «Антон» был насыщен воздух коммуны, везде и по всякому поводу произносили это слово. «Здесь в слове „Антон“ было что-то неизмеримо большее… было столько уважения, безыскусственной восторженности, столько теплоты…» и сыновней любви.
Глубоко уважая человеческую личность, Антон Семенович предъявлял к ней самые высокие требования, не допускал послабления даже в мелочах, добиваясь идеального поступка, достойного поведения. «Хорошее в человеке, – писал Антон Семенович, – приходится всегда проектировать, и педагог это обязан делать. Он обязан подходить к человеку с оптимистической гипотезой, пусть даже и с некоторым риском ошибиться».
Шеф и большой друг горьковцев А. М. Горький писал колонистам: «Хотелось бы мне, милые товарищи, чтоб и вы поверили друг в друга, поверили в то, что каждый из вас скрывает в себе множество ценнейших возможностей, не проснувшихся талантов, оригинальных мыслей, что каждый из вас – великая ценность. Это – самая великая вера, только она и должна быть. Всегда лучше ждать друг от друга хорошего, чем плохого, а ожидая от людей плохого – мы их портим. Люди потому и плохи, что плохо смотрят друг на друга».
Алексей Максимович утверждал, что самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей, – это вера в человека!
Этому горьковскому завету Антон Семенович следовал до конца своей жизни.
Педагогическое наследие А. С. Макаренко имеет колоссальное теоретическое и практическое значение. По словам французского писателя Луи Арагона «Педагогическая поэма» беспрецедентна, «ничто не в силах остановить ее заражающего влияния, и ничего не может лишить ее будущего». Мировое сообщество в лице ЮНЕСКО включило Антона Семеновича Макаренко в число выдающихся педагогов мирового масштаба ХХ столетия, а его «Педагогическая поэма» признана лучшим произведением о воспитании личности.
Невская С. С., доктор педагогических наук, доцент
С преданностью и любовью нашему шефу, другу и учителю Максиму Горькому
Часть первая
1. Разговор с завгубнаробразом
В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом[1] вызвал меня к себе и сказал:
– Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно… вот что твоей школе[2] дали это самое… губсовнархоз…
– Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься, – взвоешь: какая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?
– Да… Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое, и столы не такие. Нету у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого – революционного. Штаны у вас навыпуск!
– У меня как раз не навыпуск.
– Ну, у тебя не навыпуск… Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу, тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек – по улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело, наробразовское… Ну?
– А что – «ну»?
– Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю – руками и ногами: зарежут, говорят, вам бы это кабинетик, книжечки… Очки вон надел.
Я рассмеялся:
– Смотрите, уже и очки помешали!
– Я ж и говорю, вам бы все читать, а если вам живого человека дают, так вы это самое: зарежет меня живой человек. Интеллигенты!
Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными глазами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую братию. Но ведь он был не прав, этот завгубнаробразом.
– Вот послушайте меня…
– Ну, что «послушайте», что «послушайте»? Ну, что ты можешь такого сказать? Скажешь: вот если бы это самое… как в Америке! Я недавно по этому случаю книжонку прочитал, – подсунули. Реформаторы… или как там, стой!.. Ага! Реформаториумы[3]. Ну, так этого у нас еще нет.
– Нет, вы послушайте меня.
– Ну, слушаю.
– Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были колонии малолетних преступников…
– Это не то, знаешь… До революции это не то.
– Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.
– По-новому, это ты верно.
– А никто не знает – как.
– И ты не знаешь?
– И я не знаю.
– А вот у меня это самое… есть такие в губнаробразе, которые знают…
– А за дело браться не хотят.
– Не хотят, сволочи, это ты верно.
– А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сделал, они скажут: не так.
– Скажут, стервы, это ты верно.
– А вы им поверите, а не мне.
– Не поверю им, скажу: было б самим браться!
– Ну, а если я и в самом деле напутаю?
Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:
– Да что ты мне: напутаю, напутаю!.. Ну, и напутаешь. Чего ты от меня хочешь? Что я, не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там будет видно. Самое главное, это самое… не какая-нибудь там колония малолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание[4]… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай. Все равно, всем учиться нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю. Ну и хорошо.
– А место есть? Здания все-таки нужны.
– Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолетних преступников. Недалеко – верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров разведешь…
– А люди?
– А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомобиль дать?
– Деньги?..
– Деньги есть. Вот получи.
Он из ящика стола достал пачку.
– Сто пятьдесят миллионов[5]. Это тебе на всякую организацию. Ремонт там, мебелишка какая нужна…
– И на коров?
– С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.
– Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.
– Я уже смотрел… что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай – и все.
– Ну, добре, – сказал я с облегчением, потому что в тот момент ничего страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.
– Вот это молодец! – сказал завгубнаробразом. – Действуй! Дело святое!
2. Бесславное начало колонии имени Горького
В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах – гектаров двести соснового леса, а по краю леса – большак на Харьков, скучно поблескивающий чистеньким булыжником.
В лесу поляна гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонарушителей.
Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину, к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован на небе ряд старых берез, еще две-три соломенных крыши. Вот и все.
До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 году она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов. Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневниках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно, отставные унтер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом воспитанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью. Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.
Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Ближайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища, называемые каморами и клунями, все то, что могло быть выражено в материальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким добром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, двери не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разобраны по кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире директора остался на месте.
– Почему шкаф остался? – спросил я соседа, Луку Семеновича Верхолу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.
– Так что, значится, можно сказать, что шкафик етой нашим людям без надобности. Разобрать его, – сами ж видите, что с него? А в хату, можно сказать, в хату он не войдёт – и по высокости, и поперек себя тоже…
В сараях по углам было свалено много всякого лома, но дельных предметов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие ценности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая сеялка, восемь столярных верстаков, падающих в обморок при одной мысли о столярной работе, и так еле на ногах державшихся, конь – мерин, когда-то бывший киргизом, в возрасте тридцати лет, и медный колокол.
В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня вопросом:
– Вы будете заведующий педагогической частью?
Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским прононсом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его словаре было много украинских слов, и «г» он произносил всегда на южный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на литературное великорусское «г», что у него получалось, пожалуй, даже чересчур сильно.
– Вы будете заведующий педакокической частью?
– Почему? Я заведующий колонией…
– Нет, – сказал он, вынув изо рта трубку, – вы будете заведующий педакокической частью, а я – заведующий хозяйственной частью.
Представьте себе врубелевского «Пана»[6], совершенно уже облысевшего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бороду, а усы подстригите по-архиерейски. В зубы дайте ему трубку. Это будет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен для такого простого дела, как заведывание хозяйством детской колонии. За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гордостью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвардии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведывал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.
Калина Иванович сделался первым объектом моей воспитательной деятельности. В особенности меня затрудняло обилие у него самых разнообразных убеждений. Он с одинаковым вкусом ругал буржуев, большевиков, русских, евреев, нашу неряшливость и немецкую аккуратность. Но его голубые глаза сверкали такой любовью к жизни, он был так восприимчив и подвижен, что я не пожалел для него небольшого количества педагогической энергии. И начал я его воспитание в первые же дни, с нашего первого разговора:
– Как же так, товарищ Сердюк, не может же быть без заведующего колония? Кто-нибудь должен отвечать за все.
Калина Иванович снова вынул трубку и вежливо склонился к моему лицу:
– Так вы желаете быть заведующим колонией? И чтобы я вам в некотором роде подчинялся?
– Нет, это не обязательно. Давайте, я вам буду подчиняться.
– Я педакокике не обучался, что не мое, то не мое. Вы еще молодой человек и хотите, чтобы я, старик, был на побегушках? Так тоже нехорошо! А быть заведующим колонией – так, знаете, для этого ж я еще малограмотный, да и зачем это мне…
Калина Иванович неблагосклонно отошел от меня. Надулся. Целый день он ходил грустный, а вечером пришел в мою комнату уже в полной печали:
– Я вам здеся поставив столик и кроватку, какие нашлись…
– Спасибо.
– Я думав, думав, как нам быть с этой самой колонией. И решив, что вам, конешно, лучше быть заведующим колонией, а я вам буду как бы подчиняться.
– Помиримся, Калина Иванович.
– Я так тоже думаю, что помиримся. Не святые горшки леплять, и мы дело наше сделаем. А вы, как человек грамотный, будете как бы заведующим.
Мы приступили к работе. При помощи «дрючков» тридцатилетняя коняка была поставлена на ноги. Калина Иванович взгромоздился на некоторое подобие брички, любезно предоставленной нам соседом, и вся эта система двинулась в город со скоростью двух километров в час. Начался организационный период.
Для организационного периода была поставлена вполне уместная задача – концентрация материальных ценностей, необходимых для воспитания нового человека. В течение двух месяцев мы с Калиной Ивановичем проводили в городе целые дни. В город Калина Иванович ездил, а я ходил пешком. Он считал ниже своего достоинства пешеходный способ, а я никак не мог примириться с теми темпами, которые мог обеспечить бывший киргиз.
В течение двух месяцев нам удалось при помощи деревенских специалистов кое-как привести в порядок одну из казарм бывшей колонии: вставили стекла, поправили печи, навесили новые двери. В области внешней политики у нас было единственное, но зато значительное достижение: нам удалось выпросить в опродкомарме Первой запасной[7] сто пятьдесят пудов ржаной муки. Иных материальных ценностей нам не повезло «сконцентрировать».
Сравнив все это с моими идеалами в области материальной культуры, я увидел: если бы у меня было во сто раз больше, то до идеала оставалось бы столько же, сколько и теперь. Вследствие этого я принужден был объявить организационный период законченным. Калина Иванович согласился с моей точкой зрения:
– Что ж ты соберешь, когда они, паразиты, зажигалки делають? Разорили, понимаешь ты, народ, а теперь как хочешь, так и организуйся. Приходится, как Илья Муромець…
– Илья Муромец?
– Ну да. Был такой – Илья Муромець, – может, ты чув, – так они его, паразиты, богатырем объявили. А я так считаю, что он был просто бедняк и лодырь, летом, понимаешь ты, на санях ездил.
– Ну что же, будем, как Илья Муромец, это еще не так плохо. А где же Соловей-разбойник?
– Соловьев-разбойников, брат, сколько хочешь.
Прибыли в колонию две воспитательницы: Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна. В поисках педагогических работников я дошел было до полного отчаяния: никто не хотел посвятить себя воспитанию нового человека в нашем лесу – все боялись «босяков», и никто не верил, что наша затея окончится добром. И только на конференции работников сельской школы, на которой и мне пришлось витийствовать, нашлись два живых человека. Я был рад, что это женщины. Мне казалось, что «облагораживающее женское влияние» счастливо дополнит нашу систему сил.
Лидия Петровна была очень молода – девочка. Она недавно окончила гимназию и еще не остыла от материнской заботы. Завгубнаробразом меня спросил, подписывая назначение:
– Зачем тебе эта девчонка? Она же ничего не знает.
– Да я именно такую и искал. Видите ли, мне иногда приходит в голову, что знания сейчас не так важны. Эта самая Лидочка – чистейшее существо, я рассчитываю на нее вроде как на прививку.
– Не слишком ли хитришь? Ну, хорошо.
Зато Екатерина Григорьевна была матерый педагогический волк. Она ненамного раньше Лидочки родилась, но Лидочка прислонялась к ее плечу, как ребенок к матери. У Екатерины Григорьевны на серьезном красивом лице прямились почти мужские черные брови. Она умела носить с подчеркнутой опрятностью каким-то чудом сохранившиеся платья, и Калина Иванович правильно выразился, познакомившись с нею:
– С такой женщиной нужно очень осторожно поступать.
Итак, все было готово.
Четвертого декабря в колонию прибыли первые шесть воспитанников и предъявили мне какой-то сказочный пакет с пятью огромными сургучными печатями. В пакете были «дела». Четверо имели по восемнадцати лет, были присланы за вооруженный квартирный грабеж, а двое были помоложе и обвинялись в кражах. Воспитанники наши были прекрасно одеты: галифе, щегольские сапоги. Прически их были последней моды. Это вовсе не были беспризорные дети. Фамилии этих первых: Задоров, Бурун, Волохов, Бендюк, Гуд и Таранец.
Мы их встретили приветливо. У нас с утра готовился особенно вкусный обед, кухарка блистала белоснежной повязкой; в спальне, на свободном от кроватей пространстве, были накрыты парадные столы; скатертей мы не имели, но их с успехом заменили новые простыни. Здесь собрались все участники нарождающейся колонии. Пришел и Калина Иванович, по случаю торжества сменивший серый измазанный пиджачок на курточку зеленого бархата.
Я сказал речь о новой, трудовой жизни, о том, что нужно забыть о прошлом, что нужно идти все вперед и вперед. Воспитанники мою речь слушали плохо, перешептывались, с ехидными улыбками и презрением посматривали на расставленные в казарме складные койки – «дачки», покрытые далеко не новыми ватными одеялами, на некрашеные двери и окна. В середине моей речи Задоров вдруг громко сказал кому-то из товарищей: