Ирина Дерновая
Монохром
Посвящаю свой верной команде бета-ридеров:
любимому супругу Андрею,
Свете У., которая мне как сестра,
Тане Г. и Тане Ф., моим добрым коллегам по цеху.
А также Анжеле Т., «главной по связи».
…в этой части парка в самый разгар рабочего дня было почти безлюдно. Редкие мамочки с колясками и бабуськи с палками для скандинавской ходьбы не в счёт.
Лину это вполне устраивало, даже не так – более, чем устраивало. Так казалось, что в мире почти никого не осталось. Никого, кроме неё…
Громко и противно, прямо над головой заорала ворона. Ей тут же, сипло, скрипуче, отозвалась вторая, третья. В их нестройной перекличке Лине слышался издевательский смех. Типа, давай, кар-кар, р-рразмечталась она, кар! Полновластная цар-ррица мир-рра без людей, х-хар-хахха-арррр!
– Твари, – тихо сквозь зубы процедила Лина, крепко зажмурившись. Вороны как-то в раз угомонились.
Но слёзы уже подступили, едко обжигая веки. Девушка жалко всхлипнула, втягивая голову в плечи и крепче прижимая к себе рюкзачок. Сидя так, с темнотой под веками, Лина слышала журчание искусственного водопадика, прыгающего по камням в небольшой пруд. Шорох и шелест листьев над головой. Редкое натужное поскрипывание и лязганье колеса обозрения в вышине за спиной. Фоновая музыка сегодня молчала, и к девушке снова вернулась иллюзия: она осталась одна. Совсем одна. Наконец-то.
Отдышавшись, проглотив очередной приступ бессильных рыданий, она заставила себя открыть глаза. От прудика в зрачки тут же прыгнули яркие блики. Лина зашипела, в который раз проклиная генетическую причуду, почти лишившую её радужки пигмента. И не только радужки.
В своей семье или по-другому – на фоне своей семьи Лина выглядела форменной белой вороной. Нет, она не была абсолютным альбиносом, тогда было бы чем шикануть – мраморно-белая кожа, красные зрачки, вампирический образ и всё такое. Лина просто родилась вся какая-то обесцвеченная: кожа у неё была тонкая, на грани просвечивания, очень-очень светлая. Венки и сосуды под ней выглядели не голубоватыми, а пепельно-серыми, словно потёки грязной воды. По мере взросления это становилось причиной для всё более недобрых шуточек.
Волосы прямые, тонкие, как шёлковая нить, но удивительно густые и всегда лежащие как-то неподвижно, словно парик из металлической проволоки. Но почти в ноль лишённые пигмента, с едва угадываемым оттенком, они не походили цветом на благородное серебро. Больше всего этот оттенок напоминал мартовский лёд, слегка подтаявший на солнце и утративший кристальную прозрачность. Самое обидное, никакая краска не держалась на волосах, уплывая в сток весёлыми насыщенными разводами, оставаясь только на полотенцах и стенках ванной. И ни пол-тона от заявленного на упаковках не оседало на бесцветных Лининых прядях.
И самое главное: глаза. Тоже такие вот выцветшие. Были б как у тех же альбиносов – рубиново-красные, можно было бы создать образ неприступной женщины-вамп. А так – белое на белом, ресниц почти не видно, бровей тоже. Только точки зрачков, да контур радужки – едва заметный, словно твёрдым карандашом нарисованный, выделяли глаза на белом лице.
«Чудь белоглазая! – припечатала прабабка Яся, впервые увидев правнучку. И яростно перекрестилась, потом ещё и смачно трижды сплюнула. – Ненашенская!»
«Белая ворона», «моль бледная», «меловая голова» – позже добавили братья и старшая сестра. А родители, ругаясь за закрытыми дверями кухни, думая, что их не услышат, восклицали: «Немочь бледная! Поганка хилая! Кровь с водой!..». И по бесконечному кругу выясняли, от кого такое нагуляно или в чьей родне в каком колене бабы на сторону ходили.
Думали, Линка, маленькая ещё, не услышит и не поймёт. Зря взрослые так про детей…
Вся их родня была крепким замесом из татар и прочих ближневосточных народностей. Поэтому на шумных семейных сборищах-застольях Лина быстро начала ощущать себя лишней. Чужой. Поскольку на фоне родителей, братьев и сестры, тётушек и дядек – отменно смуглых, с угольно-чёрными курчавыми шевелюрами и глазами-черносливинами – она и смотрелась: чудью белоглазой.
«Нена-аашенская», – с каким-то злорадством цедила прабабка Яся, щуря чёрные маленькие глазки-буравчики. Ещё и ткнуть могла молчаливую, прятавшую глаза в пол девчушку. Больно тыкала, толстым жёлтым ногтем всегда попадая по рёбрам.
Особенно остро Лина начала понимать свою «ненашевость», когда стала узнавать себя на семейных фото – всегда чёрно-белых, потому как деда Кось всегда снимал на старый плёночный фотоаппарат и попросту не признавал новомодных цветных плёнок. Вот тогда-то Лина, в отличие от других девочек-ровесниц, страшно не взлюбила, когда её фотографировали. И почти возненавидела и сам процесс фотосъёмки. Почти.
Девушка тихонько шмыгнула носом, вытащила из кармана рюкзака смартфон, повозила пальцем по дисплею. На смену жалости к себе пришла та давняя и всё ещё острая тоска.
Единственным из родни, кто не изводил девочку дразнилками и не крестился, как увидит, был как раз деда Кось, бабай1 Кось. Одноглазый, с всклокоченной чёрной бородой, лысый-прелысый – и очень добрый и весёлый. Он напоминал маленькой Линке сказочного, перевоспитавшегося Бармалея, особенно когда корчил рожи и начинал хриплым басом восклицать: «По чёрной стене идёт Чёрный Бабай, глаз не закрывай!». И так все цвета мог перебрать. Вот он-то всегда с удовольствием тетешкался с внучкой, забирая из-за стола и уводя гулять. Или в соседнюю комнату, где читал ей сказки, большую часть которых сочинял на ходу. Никогда деда Кось не коверкал имя внучки, которым чуть вдрызг не переругавшиеся родители наградили дочь. А в паспорте у неё значилось: Мерилин Фаруховна Останкина. Надо ли говорить, как только в детском садике, а позже и в школе не издевались над таким именем! «Лина из Берлина» или «Мерка-водомерка» – были самыми безобидными. Старшие братцы, двойняшки Колька и Марат, до истерик доводили её, глумясь «Мурлин-Мурло», «Мурило в белилах» или «Гуль-мурль».
Благодаря, кстати, братцам эти прозвища быстро разлетелись по школе, куда вместе с ними ходила самая младшая из Останкиных. И в очередной раз доведённая до слёз, первоклашка Лина неслась домой, надеясь найти утешение у матери. Василя Камиловна, упарившаяся после работы у плиты, лишь устало вздыхала и отмахивалась: «Они же шутят, кызым2, что ты сразу в рёв-то?». И тут же отворачивалась к кастрюлям или находила ещё какой-то повод не смотреть в покрасневшие от слёз глаза Линки.
А отец вообще делал вид, что она не его, приёмыш, которую он терпит только из мужской милости, раз уж от его жены родилась. Хотя даже вредной прабабке Ясе были очевидны портретные черты бесцветной Линки и смуглого, аж до черноты Фаруха Николаевича.
И только старшая сестра Ксения, уже в выпускных классах, вдруг прониклась к младшей своеобразной жалостью: попыталась как-то перекрасить волосы Линки басмой. В басме было всё: тазик и полотенца, стенки и бортики ванной, и конечно, одежда обеих сестёр. Мать теми же полотенцами их и исхлестала, застав в ванной. А вот на Линкиных волосах – ни пятнышка чёрной краски не было.
Братцы тогда обеих неделю изводили дразнилками «Страховидная коза белая, коза чёрная, полотенцами драные!». Ксения тогда снова стала сторониться Линку, словно боясь заразиться её невезучестью и «страховидностью».
Вот когда бабай Кось стал для девочки самым родным человеком, добрым защитником, открывшим ей удивительный мир чёрно-белых фотографий. Именно он зачаровал её процессом фотосъёмки, к которой у Линки была почти патологическая неприязнь, на грани фобии. Дедушка со временем стал забирать внучку в свою крохотную однокомнатную квартирку, все стены которой были увешаны теми самыми чёрно-белыми («Монохромными!» – солидно пояснял деда Кось) фотографиями. На них обычные и скучные предметы и виды окружающего обретали какую-то загадочность, что-то по-настоящему волшебное. Линка подолгу могла рассматривать дедушкины работы. Внимательно разглядывала те, что хранились в пухлых фотоальбомах, краем уха слушая его объяснения. Словно он рассказывал не совсем ей понятные, но очень интересные сказки. Лина-девушка никак не могла вспомнить большую из них, как ни старалась.
Но вот кое-что – врезалось ей в память, словно отпечаток фотовспышки, выжегшись негативом в памяти. Бабай Кось как-то сказал, что такие чёрно-белые («Монохъёмные» – важно кивала Линка, у которой были ещё проблемы с буквой «р») снимки показывают суть вещей. Отбрасывают мишуру цвета, что обманывает глаза. Беспощадно обнажает то истинное, перед чем смиряется всё: человек, предметы и даже природа.
«Смотри, Линулечка моя, – сказал ещё деда Кось, попыхивая маленькой кукурузной трубкой. – В этих фото – я останавливаю даже время. Цветные снимки хороши, пока не начнут выцветать – в красный, жёлтый, а то и синеватый такой. Бывает, вообще все краски пропадают, остаётся только бледное пятно с контурами: то ли человек, то ли дом. А чёрно-белые – они из основных цветов, поэтому держатся гораздо дольше. Некоторым уже век и больше, а словно только вчера их напечатали. Время отступает от них, стороной обходит – не хочет быть схваченным…»
Слова эти были тоже не совсем понятны маленькой Линке, но словно заклинание – отпечатались в её сердце. Она зачаровано смотрела на бабая, пускающего колечки дыма в потолок, не спешившего продолжить свои рассуждения. А то, что он сказал минутой позже, и вовсе поразило воображение ребёнка.
«Когда делаешь чёрно-белое фото, нет никакого шанса скрыть суть. Цветастым можно отвлечь глаз, потакая в том числе человеческой привычке не видеть сути. А монохром беспощаден, он выявляет тайный контур, с которого всё началось. А заодно – он может показать мир как раз без людей, которые обычно желают раскрасить его в себе угодные краски. – Деда Кось подался к приоткрывшей рот внучке, сощурил единственный глаз, тёмный как у птицы, и заговорщическим тоном, почти шепотом добавил: – Запомни, Линулька моя, захочешь посмотреть на мир без людей, на истинный мир, сделай чёрно-белое фото. – И подмигнул ей: – Хочешь попробовать?»
Ещё бы она не захотела после дедовых слов! И это был самый волшебный день в её жизни, когда бабай Кось торжественно вручил внучке свой плёночный фотоаппарат – громоздкий, неудобный для детских ручонок и весь такой настоящий. Конечно, дедушка помогал Лине, придерживал агрегат снизу, когда руки внучки начинали от напряжения ходуном ходить. Помогал настраивать резкость рычажками на объективе, а вот что снимать и как – это он доверил полностью ей.
И Линка исщёлкала чуть ли не всю плёнку, ловя в видоискатель разное: старый чайник с вмятиной на боку на газовой плите; удивительно бодрую герань на окошке с вязаной занавеской; там же, рядом с горшком – массивную хрустальную пепельницу, в которой лежала другая дедова трубка, выточенная из толстого узловатого корня. В коридоре – Линкины босоножки рядом с огромными, растоптанными туфлями деда Кося. Лестницу со второго этажа на первый, кошку на крыльце, уставившуюся точно в кадр. Куст акации и закатившийся под него полусдутый мяч. Пустую песочницу с забытыми ведёрком и совком. Пустые качели чуть не посреди детской площадки, а за ними – столь же восхитительно пустой двор до самого забора детского садика…
Линка готова была фотографировать все уголки двора и все дома вокруг, и чуть не каждое дерево. Но кадров на плёнке было гораздо меньше. И тогда она решила снять деда, громко об этом и заявив, от волнения чуть заикаясь. Бабай Кось огладил всклокоченную бородищу, чинно уселся на слегка перекошенной лавочке позади песочницы. Принял вид «генеральский и важный», как он сам любил над этим шутить: спина прямая, грудь выпячена, левой рукой подбоченился, ладонь правой положил на колено. Если не генерал, то уж капитан пиратского корабля – точно!
…Лина помнила, как от усердия выставила язык, глядя в крохотный видоискатель и изо всех сил стараясь заставить руки не дрожать. Как поставила ногу на бортик песочницы, положила на согнутую коленку фотоаппарат и изогнулась в просто немыслимую дугу. Зато теперь – кадр не плясал, и всё было, как надо. Пискнула ещё: «Внимание! Снимаю!» – и нажала кнопку затвора…
…даже спустя столько лет, даже в нынешнем своём тоскливом состоянии, девушка остро ощутила тот мимолётный, яркий испуг, когда раздался характерный щелчок затвора, а в недрах фотоаппарат едва ощутимо вжикнул протягиваемый кадр плёнки. Потому что за долю секунд до – деда Кось моргнул. И маленькая Линка в последующее мгновение умудрилась испытать взрыв эмоций: огорчение, что бабай так сделал именно в момент съёмки, досаду на себя, раздражение – и вот тот самый испуг. Что дедушка больше не даст ей пофотографировать.
И не дал больше. Никогда. Потому что, утешив разревевшуюся внучку, клятвенно пообещав сегодня же вечером проявить и проверить плёнку; отведя хныкающую девочку родителям и вернувшись в свою квартиру… Деда Кось умер. Ночью, как закончил возиться с плёнкой в ванной, в свете красной проявочной лампочки. Успел даже пару снимков напечатать и повесить на просушку на прищепках. Он так и не погасил лампочку, когда его настиг сердечный приступ…
…когда Линка прискакала на следующее утро, дверь в дедушкину квартиру оказалась открытой. А внутри, словно привидения, бродили врачи скорой помощи, и глухо подвывала соседка тётя Тома. Она частенько по утрам стучалась к пожилому соседу, чтобы занести горячих оладушек к завтраку. Заодно и проверяла, как там одноглазый дед поживает, не надо ли чего. У тёти Томы был даже дубликат ключа. И когда этим утром ни на звонок в дверь, ни на стук деда Кось не отозвался, тётя Тома зашла в квартиру сама. Так и грохнула блюдо с горкой оладьев об пол, когда увидела деда Кося. Тот лежал на полу в боковом коридоре, наполовину перевалившись через порог ванной. И его заливал, как кровью, красный свет проявочной лампочки.
«Старенький ведь был, восемьдесят годков, – в который раз повторяла тётя Тома осипшим голосом, комкая повязанный поверх цветастого домашнего халата передник. Всхлипывала и по новой: – Старенький совсем, а в больницы не ходил никогда. Хоть и на сердце иногда жаловался, я ему валидолу давала и корвалолу…»
Сидевший за маленьким столиком врач скорой только устало кивал и что-то быстро записывал в разложенных перед ним бланках. Тётя Тома надрывно вздохнула и тут заметила Линку, застывшую на пороге квартиры. Ахнула, всплеснула руками и заголосила: «Ой, Леночка! Что ты тут?!.. Зачем?! Ой, горе-то какое, Леночка-ааа! Помер дедушка твой, совсем по-оооме-ееер!..»
И Линка, прилипнув к косяку, смотрела на неё расширенными от непонимания глазами. Не пытаясь буркнуть по привычке: «Я Лина, а не Лена». К ней подошёл второй из врачей, что-то спрашивал, пытаясь выяснить номер домашнего телефона родителей. Линка словно не понимала его, сама не могла ни слова выдавить, губы как слиплись. На помощь пришла шмыгающая носом тётя Тома, вызвалась сбегать до квартиры Останкиных, жили-то через двор.
А Линка всё смотрела и смотрела. Но не на то, что лежало на полу комнаты, укрытое простынёй. На красный отсвет из ванной на стене коридора.
Тётя Тома убежала, врачи скорой как будто забыли про бледную девочку с немигающими, пугающе светлыми глазами. Словно она растворилась в неярком утреннем свете, что падал в комнату через настежь открытое окно. Или в сигаретном дыме и усталых дежурных репликах, которыми обменивались взрослые. Скоро нагрянут взбудораженные родственники умершего деда, и придётся по новой выслушивать ахи, охи, вопросы-ответы…
Линка по стеночке пробралась в ванную. Увидела два снимка, сиротливо висящие на прищепках. И, себя не помня, она стащила их, спрятав под футболкой, чувствуя, как липнет к телу глянцевая их сторона. А минут пять спустя квартира наполнилась голосами – мужскими и женскими, плачем и выкриками. Тётя Тома привела не только родителей Линки, но и чуть не пол-двора. Принеслись и Колька с Маратом, изнывая от желания поглядеть на покойника. Вместе с Линкой их выставили вон, поручив Ксении присматривать за младшими. Та, конечно, раздражённо расфыркалась и подзатыльниками погнала всю троицу домой.
Весь день Линка провела как в тумане, отсиживаясь в своём углу комнаты. Сестра, вынужденная сидеть дома и шпынять егозливых двойняшек от входной двери, то и дело срывалась на Линку криком. Та молчала, подтянув колени к груди и боясь только одного: фотографии выпадут. Она даже обед готова была пропустить, но мрачный отец, заглянув в комнату, так рявкнул, что пришлось идти и сидеть вместе со всеми за большим столом.
Линка не помнила вкуса еды и вообще – поела ли. Мимолётно отмечала заплаканную мать, подпирающую лоб ладонями, непривычно тихих братьев, напряжённую, очень по-взрослому сидящую сестру. Бубнящий голос отца про похороны, поминки, подобающее поведение – тоже воспринимала фоном. Линке всё казалось, что взгляды семьи медленно сходятся на ней. Что вот сейчас её спросят о чём-то, что никак нельзя говорить вслух. Чудилось ещё, что предметы на столе начинают терять цвета, оставляя только чёрное и белое. Особенно – чёрное: в тенях под тарелками и супницей, под руками матери. В глазах отца из-под густых почти сросшихся бровей…
Всё вернулось на места, когда появилась прабабка Яся в сопровождении тётушек и соседок из двора. Дядьки, потоптавшись в коридоре, кликнули с собой мальчишек, в гаражи, и те радостно унеслись за взрослыми. Линке было велено идти в комнату или погулять. А вот старшую сестру внезапно попросили остаться и закрыли за ней дверь в столовую.
Линка на улицу не хотела. Колька и Марат наверняка уже весь двор на уши поставили, хвастаясь, что видели покойника (хотя ни того, ни другого даже за порог дедушкиной квартиры не пустили). Девочка смутно догадывалась, что все бабушки и тётеньки по двору начнут, чуть что, сразу завывать и жалеть её, как тётя Тома. Поэтому она прикрыла за собой дверь в комнату, залезла на кровать, легла лицом к стене. Натянула одеяло чуть не на голову. И только тогда отважилась достать из-под футболки фотографии. Те не сразу и отлипли от кожи. Линка всерьёз испугалась, что изображения так и останутся у неё на животе.
Снимки были тёплыми, как-то неприятно тёплыми, пахли ещё особым химическим запахом. Лёжа на боку, Линка рассматривала их, чуть не носом упираясь в изображения. На первом фото были те самые качели, в каждом дворе такие: стойка с верхней перекладиной, деревянное сиденье на двух металлических прутьях. Спинка у сиденья давно выломана, а позади качелей – пустая площадка для игр в мяч, а ещё дальше всё почему-то совсем светлое и невнятное. Ни забора вокруг детского садика, ни веранд. Казалось, что там – туманная пустота.
Линка так долго пыталась рассмотреть неясные детали, что перед глазами даже «зайчики» запрыгали. Дробный топот ног в коридоре заставил её встрепенуться, отдёрнуться от фотографии. Но она так и осталась лежать и не шевельнулась, когда дверь в комнату приоткрылась, и голос Васили Камиловны окликнул: «Мерилин? Кызым, спишь, что ли?»
«Да пусть себе спит, – ввинтился голос прабабки. – Только вот её ещё там не хватало, с глазёнками её белыми, тьфу!»
«Ясмина Тагировна!»
Дверь в комнату захлопнулась, отрезая голоса матери и прабабки. Потом глухо бухнула входная, щёлкнул запираемый замок, и стало тихо. Линка ещё полежала, притворяясь спящей, прислушиваясь: вдруг сейчас Ксения зайдёт и начнёт нудеть. Не зашла.
Девочка села, удержав одеяло на голове, словно в шалашике укрылась. Отложила снимок с качелями. И вдруг заробев, перевернула второй. Несколько секунд, не мигая, смотрела на него. А потом горько разревелась и остановиться не могла чуть не до возвращения родителей и сестры. Те прямо влетели в комнату, заслышав с порога детский плач, уже больше похожий на вой. Выдернули из одеяла, даже не заметив, что под кровать спорхнуло два листа с чёрно-белым изображением.
В тот день мама, сестра и даже отец утешали урёванную Линку, говорили какие-то глупости, что дедушке хорошо, он уже на небесах, поплачь-поплачь, станет легче, хочешь сладкого чаю?
А Линка плакала и плакала, до звона в ушах и головокружения. Не помнила, как в неё влили чай, сладкий до приторности, и жгучий: дрогнув рукой, отец плеснул туда больше, чем хотел, коньяка. Не помнила, как почти сразу провалилась в сон – чёрно-белый, монохромный. Без звуков, движения. Без людей… И только на скамейке напротив – сидел деда Кось, закрыв единственный глаз, и улыбался. А вот чёрная повязка на другом глазу – смотрела, смотрела, смотрела. Куда-то в душу, в самую суть Линки, и она там, во сне, знала: дедушка умер из-за неё. Из-за того, что она сделала то последнее фото…
Фотографию с дедушкой потом нашли и даже какое-то время держали в серванте, оформив в траурную рамку. Убрали, впрочем, быстро, поскольку Линка всякий раз ударялась в слёзы. Родители её даже психиатру водили, чтобы успокоительные лекарства назначил.
И вот эта страничка биографии – пара визитов к «мозгоправу» – добавили новых страданий в жизнь Линки. Братцы, не смотря на запрет отца, и даже угрозу ремня, с воодушевлением распространили по двору легенду о «психованной Линке». Подробности с каждым разом становились всё более леденящими кровь, так что вскоре с «немочью бледной» перестали водиться все дети из двора. А к моменту поступления в школу, Линка имела репутацию «конченой припадочной психички».
Искать утешения и уж тем более – спрятаться теперь было не у кого и негде. После похорон квартиру и всё имущество деда быстро распродали, а что не смогли продать – выбросили. В том числе и все фотографии и фотоальбомы. Исчезло даже траурное фото, как ни пыталась его отыскать Линка, став постарше. А снимок с качелями пропал ещё в тот злосчастный день. Словно его вообще никогда не было.
Школьный период мог бы обернуться кромешным адом, поскольку и в семье всё разладилось. Двойняшки, подрастая, наглея и шалея от кажущейся безнаказанности, были постоянным источником головной боли родителей. Те же были заняты тем, чтобы заработать на учёбу старшей дочери в приличном университете. На младшую, со всеми её душевными муками, ни у матери, ни тем более у отца уже не оставалось никаких сил. Успеваемость у Линки была очень средняя, и сравнений с успехами старшей сестры было не избежать. Мать часто срывалась на крики и невнятные обвинения, и девочка почти совсем замкнулась в себе.
Если бы не Лейла, для близких друзей и домашних – Лейка-Бармалейка. Полная противоположность Линки – пухлая, розовая, бодрая и резвая, как поросёнок. Она внезапно взяла под свою защиту бледную, всеми зашуганную Линку, чуть не с самых младших классов и по выпуск. И даже когда их развели в разные классы, Лейла, боевая подруга, всегда старалась быть рядом, утешить, ободрить, вытряхнуть из незримой скорлупы. И встряхивала – вполне натурально.
«Раз живём, два – жуём!» – каждый раз заявляла Лейла, когда Линка прибегал к ней за утешением после очередной травли в школе. И потом шла валять обидчиков подруги в пыли, да так, что те улепётывали, позорно поджав хвосты. Отец Лейки был экс-чемпионом по боксу, сам тренировал, вот и дочку уже научил парочке приёмов. И кстати, Юрий Хафизович не шарахнулся от бледной девчонки, которую однажды для знакомства притащила его неугомонная дочь. Очень серьёзно поздоровался, уточнил, не внучка ли она Константина Оскаровича, «величайшего и гениального фотографа этого города и эпохи». И когда, обалдевшая Линка, кое-как поняв, что речь идёт о покойном дедушке, кивнула, тоже очень серьёзно, по-взрослому пожал ей руку.
…Лина слабо улыбнулась. Те посиделки дома у Лейки возвращали ей радость жизни и надежду, что когда-нибудь и другие начнут относиться к ней по-человечески… Пока однажды отца Лейки внезапно не перевели в другой город. Отъезд состоялся чуть не на следующий день, и Лейле пришлось ехать вместе с отцом. Подружки едва успели попрощаться. Случилось это перед выпускным классом, и для Лины всё разом стало хуже без жизнерадостной подруги.
Лина не хотела вспоминать те кошмарные полтора года, когда, потеряв работу, запил отец, и мать теперь надрывалась на трёх работах; когда Марат чуть не сразу после своего выпуска попал в колонию для несовершеннолетних, а Колька, чтобы избежать тюрьмы, пошёл досрочно в армию; когда старшая сестра, отучившись едва ли один курс, стремительно вышла замуж, родила, развелась – и вернулась в отчий дом с орущим младенцем на руках.
В квартире мгновенно стало невыносимо, тесно, шумно, запредельно нервно. И Линка сделал почти невозможное: подтянула все предметы, заранее подала заявление на бюджетное место в гуманитарный универ, сама записалась на подготовительные курсы. И главным чудом стала комната в общаге, которую, никого не спросясь, ей внезапно отписала прабабка Яся перед тем, как преставиться. Ещё и кое-какие сбережения оставила, пока правнучка не закончит школу и не найдёт подработку. Изумила Ясмина Тагировна всю родню, включая Линку, но наследство никто оспаривать не стал. Наоборот.