– Моя на китайска сторона жить не хочу. Русские самые хорошие люди! У меня только коса китайская, а сам я настоящий русский! Только по-русски писать не могу! Как узнаю, где приехали русские, сразу еду помогать. Губернатор Муравьев мне тут велел торговать, всем сказал, что меня обижать нельзя! – строго оглядел мужиков торгаш. – Моя имя русское – Ванька Гао Да-пу.
Однако голодным мужикам было не до рассуждений.
– Ну а мука у тебя почем? – спросил Кузнецов.
– Мука? Мука, скажем, совсем даром: два рубля восемьдесят копеек.
– А ну, открывай мешок-то!
– О, смотри! – воскликнул торговец, распуская жестокое и сухое лицо в улыбку. – Хорошая мука, белая-белая мука, будет вкусный хлебушка.
Он протянул Егору горсть муки.
– Пшеничная, что ль? Чего-то не пойму.
– Я в Благовещенске такую видал, – проговорил Тимошка Силин, – она с горохом, что ли, не знаю. Кешка сказывал, хлеб из нее черствеет скоро.
– А это что такое? – спросил Пахом, указывая на черную палку, торчащую в мешке.
– Это такой угли, – ответил торговец, – чтобы мука сухой была.
– Ты пошто такую цену ломишь? – вдруг заговорил, поднимаясь с лавки, желтый и тощий дед Кондрат. – Виданное ли дело, родимые, – обратился он к мужикам, – мука с горохом чуть ли не по три рубля?
– Чего кричишь? Чего напрасно? – с горькой обидой в голосе накинулся торгаш на деда. – Зачем говори три? Два восемьдесят! Кушать не хочешь – не покупай! Весной такая мука десять рублей будет. Эту муку сегодня не купишь – не надо! Моя уезжай! А весна придет – тебе хлеба нету. Тебе весной пропади, умирай, а моя другой раз сюда ходи не хочу.
– Да ты хоть маленько уступи, – подговаривался Барабанов. – Мы бы тогда у тебя всю муку забрали.
– Уступи, уступи! – передразнил Гао. – Эта мука настояща цена три рубля. Моя и так убыток торгуй. Покупай! – кричал торговец, вскакивая на ноги. – Знакомы станем! – Он хлопнул Барабанова по плечу, видимо подражая русским купчикам и стараясь принять вид залихватский и развязный. – Тебе чего надо – у меня в лавке все есть. Вали ходи, все бери, какой товар есть – все продаю! Моя сам собаки запрягай, таскай сюда. Тебе соболь убивай, лиса лови, моя шкурка бери – расчете станем. Потом опять долг бери.
Федор достал из темного угла несколько беличьих шкурок и лису-сиводушку.
– Белка – какой зверь! – пренебрежительно отозвался торгаш, рассматривая шкурки. – Соболь – хорошо!
– Это ты зря говоришь: белка – хороший зверек, – пытался вразумить торговца Пахом. – В Расее-то самый ходовой мех.
– Конечно, белку могу купить, помогай хочу, – подмигнул китаец Федору и передал беличьи шкурки своему работнику, а сам стал смотреть лису, поглаживая ее, дуя на мех и переламывая шкурку.
Рослый работник повертел беличьи шкурки в руках и передал их обратно своему хозяину, что-то буркнув потихоньку.
– Самая хорошая белка – десять копеек, а такая белка – пять копеек, – с горячностью проговорил Гао. – Такую белку только русский купец летом на баркасе покупает. Наша такой товар шибко не надо, мало-мало надо. Белка невыгодно торгуй, тебе невыгодно такой зверь стреляй. Белка много убей, а товар получи мало. Все равно ничего нету. А тебе один соболь поймай – деньги есть, товар есть…
Тем временем и лиса и белки снова попали в руки рослого китайца, и тот упрятал их в мешок.
– Ты хороший человек, – хвалил торговец Барабанова. – Моя не боится тебе в долг давать. Тебе соболя поймай – моя разные товар давай, тебе наша мука кушай, шибко сильный будешь, потом лучок сделаешь, тайга пойдешь, всяка-разный зверь убей. Худой соболь ты поймай – моя два рубли плати, хороса соболь – три рубли, шибко-шибко хороса, паря, – моя пять рублей не жалей. Товар всякий бери, водка покупай – гуляй, – соблазнял он мужиков.
– Ну а лису как же ты ценишь? – спросил Федор, недовольный тем, что китайцы забрали меха, не спросив его согласия.
– Это лиса ничего. Хороса лиса. Такой шкурка можно покупай. – И китаец назначил сходную цену.
Бормотовы принесли торговцу беличьи меха и шкурку кабарги. Пахом был упорней Федора и спорил до седьмого пота.
Егор продал свою красную лису.
Долго торговались мужики с купцами; наконец те уступили, и крестьяне забрали у них всю муку и несколько отрезов бумажной материи, обещая отдать долг к весне мехами либо к осени деньгами.
В разгар торга в землянке появился Бердышов, только что вернувшийся с охоты.
– Ваня, дорогой, старый знакомый! – кинулся к нему Гао Да-пу. – Давно не видались, шибко давно.
– Э-э, здорово, Ваня! – отвечал Бердышов. – Ну, как торгуешь? Муку продал?
– Продал, все продал. Тебе чего надо, какой товар? Почему давно в нашу деревню не ходил? Тятька Гришка, однако, сильно скучай. Ангу давно не видел. Папку худо забывать.
Иван вынул из-за пазухи сморщенную соболиную шкурку.
– А ну-ка, глянь!
– Лучком стрелял?
– Самострелом!
– Анга тоже в тайгу ходит?
– Конечно, Анга тоже.
Китайцы вывернули шкурку, тщательно осмотрели ее, передавая из рук в руки и обмениваясь короткими замечаниями.
– Шкурку сам снимал? – спросил торговец Бердышова. – Зачем шкурку сломал? – сердился Гао Да-пу, обнаружив, что соболь попорчен ножом. – Сам не умеешь снимать, спроси Ангу.
Это была обида – посылать охотника к бабе учиться, но Иван лишь посмеялся.
– Ну а вот это как? – вынул Иван из-за пазухи еще одного соболя, вывернутого мездрой вверх.
– Это хороший! – воскликнул довольный Гао и принялся уговаривать Ивана Карпыча купить жене стеклянных бус, морских ракушек или цветного ситцу. – Твоя баба молодая, ей русскую рубаху шить надо. Ангу надо русской бабой сделать, юбку надо, сарафан. Тебе деньги не жалей.
Бердышов все же не стал покупать материю, потому что у Гао была лишь плохая сарпинка и синяя китайская даба. Он уговорился, что лавочник приготовит ему к рождеству муки и двадцать локтей русского ситца.
– А спирту надо?
– Спирту? – Иван нахмурился, помолчал и, вдруг засмеявшись, ответил: – Что же, давай и спирту. Сдохнуть с тобой! Да уже заодно и ящичек пороху – вот и сочтемся, там за тобой еще за старые меха оставалось…
Иван как-то странно посмеивался. Но в чем тут дело – Егор в толк не брал.
Агафья приготовила торговцам угощение. Они попили кирпичного чайку и стали собираться в обратный путь. Гао Да-пу сложил соболей в мешок. Рослый работник вынес остатки товаров из землянки и погрузил их на нарты.
За два-три часа, проведенные среди переселенцев, для Гао Да-пу стало очевидным, что они живут бедно и голодно.
Он заметил их оживление, когда они увидели мешки с мукой. Нюхом торгаша он чуял, что тут ему будет пожива, и он стремился затеять с ними торговлю и ввести их в долги.
Гао был уверен, что со временем переселенцы обживутся и так же, как и в других посельях, станут поставлять дрова для пароходов, возить почту и охотничать, тем самым добывать деньги. Впрочем, он рисковал. Каждую весну вновь прибывшие переселенцы повально болели цингой. Многие умирали, а сородичи их, оставшиеся в живых, медленно возвращали долги. Как понимал Гао, цинга должна была к весне появиться и на Додьге, но он не боялся. Он помнил, что торговля – риск, и старался раздать побольше товара всем мужикам, надеясь с тех, кто останется в живых, взыскать убытки.
– Эй, старик! – обратился китаец к Егору, которого по бороде принял за старика. – Тебе ружье надо, нет ли?
– Ружье-то? Что ж, надо, надо. А у тебя есть, что ль?
– Одна штука есть, – китаец поднял кверху указательный палец. – Моя сам не шибко надо, моя уступи могу.
– Его охота ходи нету, – заговорил другой китаец, показывая на хозяина.
– Моя торгуй, моя тайга не ходи, стреляй не надо.
– У тебя ведь фитильные ружья-то, зачем они сдались? – заговорил Бердышов. – Нет, братка, мы себе ружье летом на баркасе возьмем.
– Ну ничего, – без сожаления отступился китаец от своего намерения продать старое ружье. – Моя другой товар есть, че надо, говори: порох, свинец, крупа, мука, халаты.
Лежавшие собаки, видя, что сборы закончены, зашевелились. Первым поднялся вожак, а за ним и вся упряжка.
Торговцы попрощались с мужиками. Гао, закутавшись в шубу, сел на заднюю нарту. Его работник потянул переднюю нарту, пробежал вместе с упряжкой несколько шагов и, когда псы разошлись, прыгнул на нарту на мешки с товарами.
– Беда этот китаец-торгован! – промолвил Бердышов, кивая вслед Гао Да-пу. – Всякое барахло норовит насовать. Вишь ты, фитильное ружье хотел сбыть. Хитрый же! Ему зимой-то раздолье – один он тут по всей округе. Муку он нынче подходяще оценил.
– Политичный же этот китаец! – покачал головой Федор. – Почище другого писаря!
– Помещика поминал! – горько усмехнулся дед Кондрат.
Собаки мчались вдоль берега, нарты быстро удалялись. С Амура несся жесткий ледяной ветер. Солнце склонилось за дальние сопки, тайга, красная от заката, раскинулась вокруг.
– Ну, слава богу, теперь с мукой! – с облегчением вымолвила бабка Дарья, когда Егор притащил мешок в землянку.
– Уж теперь настряпаю, – говорила Наталья. – Пирогов напеку. Ягода-то наморожена у меня, ягодного-то пирожка. Отмучились, ребята! Слава богу, теперь молоть зерна не надо!
Зерно оставалось для посева. Радовались и дети и взрослые.
«Теперь бы мне кстати поймать чернобурку, – подумал Егор. – Купили бы у торговца еще муки и на одежду».
Егор стал собираться на охоту.
«Эка он разохотился!» – думал Кондрат.
– Видишь, лавочник-то сказал мне, что надо, мол, зверя ловить… – заметил Егор.
Приезд китайца не только облегчил Егору жизнь, но и оживил переселенцев. Оказывается, и тут есть народ бойкий, торговый, оборотистый.
– Наторговались, родимцы! – бормотал дед. – Теперь в долгу как в шелку.
Дверь вздрогнула от порыва ветра, и в землянку клубящимся паром ворвался мороз.
Глава пятнадцатая
Солнце встало в густом тумане и, поднявшись над лесом, светило тускло. В вершинах деревьев прыгали белки. Под кедрами валялись пустые шишки и ореховые скорлупки.
Федор Барабанов, волоча в глубоком снегу лыжи, забирался на сопку. С тех пор как китайцы побывали в поселье с товарами, он стал больше охотничать. Чуть ли не каждый день поднимался он затемно и уходил на Додьгу проверять свои ловушки. Он расставлял их верстах в трех-четырех от поселья по лесистой долине, где было много лисьих следов. Там же Барабанов постреливал белок. Хорошей охотничьей собаки у него не было, и за ним иногда увязывалась его старая, уже беззубая дворняжка Серко. Обычно Федор стрелял белок лишь в том случае, когда сам их видел.
В погоне за прыгающим зверьком, переходя от дерева к дереву, Барабанов добрался до старого кедрача. Кругом были толстые деревья с красноватыми стволами и длинными иглами. В их гуще исчезла белка, и Федору пришлось долго бить по стволу палкой, прежде чем зверек решился на отчаянный прыжок. До ближайшего дерева было далеко. Белка побегала в ветвях кедра, несколько раз то появляясь, то исчезая, но глухие удары дубины о ствол снова выгоняли ее из густой зелени. Наконец, изогнувшись и жалко опустив лапки, белка со слабым стоном прыгнула через полянку. С испугу она промахнулась и попала не на ветку, а на ствол и ухватилась коготками за лиственничную кору. Она судорожно вскарабкалась наверх и заметалась по голой качающейся ветке. На миг она было притаилась, расстелив свой пушистый хвост. Федор мгновенно выстрелил. Белка перепрыгнула на кедр, но не удержалась в вершине его и стала падать.
«Готова!» – подумал Федор. Но зверек замер где-то в нижних ветвях. Барабанов с силой швырнул туда палку так, что упали кедровые шишки. Следом свалилась раненая белка и забилась на снегу. Федор добил ее и привязал к поясу.
Шишки он тоже подобрал и, пощелкивая орехи, двинулся дальше. «Да-а, вкусные орешки, – подумал он, – только пальцы коченеют. Пожалуй что, и впрямь стоит сюда прийти с мешком».
На другой день он забрал с собою в тайгу Санку и кузнецовских ребят. Те забирались на лесины, рвали шишки или сбивали их, колотя по ветвям палками. К обеду притащили в деревню полмешка кедровых шишек.
Теперь щелканье орехов слышалось во всех углах. Ореховой шелухой и смолистой кожурой от шишек, прилипавшей к одежде и к обуви, ребятишки засорили пол и лавки. Не привыкшие щелкать орехи, ребята натирали себе пузыри на языке, но все же не могли оторваться от назойливого лакомства.
Вечером в землянку к Кузнецовым заглянул Бердышов. Егор показал ему новую свою добычу – красно-пегого молодого лисовина. Зверь попал в ловушку, и бревно, прилаженное на приманку, придавило его.
– Чего же, ладно. Продашь китайцу… Только сними эту шкуру ладом, а то она ломаться станет.
Наталья поставила на стол деревянную чашу с орехами. Иван грыз их, перекусывая орехи поперек, быстро выбирая языком ядрышки из скорлупок.
– Орехи грызть за мной ты никак не поспеешь, – усмехнулся Бердышов, глядя, как Егор кусает орехи вдоль, ломает и скорлупу и сердцевинку, а потом все сплевывает, не сумев разобрать языком, что можно есть, а чего нельзя. – Это еще не такие хорошие орехи: скорлупка толста, щелкать их неловко. А вот у нас в Забайкалье орехи так орехи: скорлупа тоненькая, орешек ядреный, маслянистый. Подсушат их бабы в печи, каленые-то они адали облепиха. Свежие тоже ладны. У нас и масло с них делают и сбойны. Нащелкают девки полну латку, потом заварят кипятком, распаривают, прижулькивают веселком. Масло-то отделяется. Эх, у моего отца дома свой завод был: и латки, и камни, и котел! Масло мы делали ореховое. На усдобление идет. Ведь это красота!.. А уж сбойнами до тошноты объедались.
В тот вечер Иван, начавши с забайкальских орехов, вспомнил былую жизнь и долго говорил о своей семье и о родной Шилке.
Он был потомком забайкальских крестьян, которых Муравьев впоследствии записал в казаки. Отец его, небогатый скотовод, земледелец и охотник, всех своих сыновей – их в семье было трое – с малолетства приучал зверовать в тайге. Ивану парнишкой случалось бывать на Амуре и за Амуром. Отца влекли туда слухи о том, что там видимо-невидимо зверья. Однажды Бердышовы заплутались, долго бродили по трущобе и, выбравшись на Амур, голодные и оборванные, наткнулись на китайский караул. Они еле-еле отстрелялись от него и снова ушли в тайгу.
– В те времена маньчжуры строго смотрели, чтобы русские на Амур не выходили, – говорил Иван. – А инородцы эти еще и в те времена хороши были с нами. Мы им на расторжку всякую мелочь таскали: стеклышки, нитки, сережки. Русский, бывало, у них первый гость. Нас почитали. Рисковое дело было промышлять за Горбицей пушнину. Ведь, бывало, тыщу верст прешься, как не знай куда. Ну, уж если бы попались, была бы печаль.
Ушел Иван от Кузнецовых в задумчивости и расстройстве, что случалось с ним всегда после того, как поминал он родину и сравнивал старую свою жизнь с теперешней.
Живя на Амуре с гольдами, он надеялся со временем разбогатеть и богатством вознаградить себя за страдания и бедность. Хотелось ему, чтобы слух о его богатстве дошел до Шилки, чтобы и на родине услыхали, как зажиточно живет Иван. В Бельго он начал жить без гроша за душой. Гольды, приютившие его, сами были небогаты. А в понимании русского человека – без земли, без скота и без хозяйства на русский лад – были почти нищи. Иван, оправившись, стал помогать им, как мог. Он жил бережливей их, не позволял торговцам обманывать себя, промышлял с настойчивостью, а не поддаваясь воле случая, как они, из года в год добывал все больше и больше пушнины. Анга быстро переняла от Ивана эту настойчивость в стремлении к богатству и помогала ему.
Но, живя среди гольдов, Иван не мог разбогатеть: приходилось делиться с ними своим достатком, платить их долги, отстаивать их в ссорах с торговцами, что ему всегда удавалось делать если не хитростью, то силой.
Торговцы побаивались Ивана и не перечили ему. Но и он зря с ними не ссорился и со временем стал заступаться за гольдов только в случае крайней нужды.
Почти все бельговцы через жену приходились Бердышову родственниками, и отказать им в помощи он не мог. Когда они проедались или пропивались, Иван кормил их и даже покупал для них товары на баркасах. Только часть доходов от проданной пушнины ему удавалось утаивать от своих родичей, но больших денег он скопить не мог.
С переселением на Додьгу Бердышов освобождался от назойливых родственников. Анга, которая жила мечтой обрусеть и старалась во всем подражать русским, была довольна отъездом из Бельго, хотя и скучала о доме.
Наступала решающая пора, и Бердышовы стали охотничать особенно усердно, зная, что теперь каждый лишний соболь приближает их к богатству. Воспоминания о доме всегда подхлестывали Ивана. «Поди, уж братья мои и товарищи разбогатели, – думал он. – А я все гол как сокол. За шутками и за озорством жизнь-то и минет. Что с того, что я и силен, и понимаю всякого зверя, и никогда еще не струсил! От силы мне и беда, она зря играет, на безделицу меня прет».
Иван понимал, что больше нельзя терять времени. Однако он знал, что от одного промысла ему не разбогатеть.
* * *На другой день после беседы в землянке ударил сильный мороз. Деревья заиндевели. С реки опять подул жестокий ветер.
Егор поутру пошел к Бердышову, но того дома не оказалось.
– Где он? – с удивлением спросил Кузнецов у Анги.
– Не знай, куда пошел, – уклончиво ответила та, укладывая в мялку шкуру дикой козы.
Егор догадался, что Иван, верно, на промысле.
– На охоту, что ль, пошел?
– Однако, на охоту! – безразлично ответила гольдка.
Пока Егор возвращался к землянке, на усах у него намерзли сосульки, а воротник полушубка закуржавел.
Лес стоял как мертвый. Егор нарубил дров и принес несколько охапок в землянку. Печь жарко раскалилась.
Пришел Барабанов. Он в этот день не решился пойти на Додьгу проверить там свои капканы.
Когда туман рассеялся, Егор заметил, что жена пошла с ведрами на прорубь, но что-то увидела, остановилась как вкопанная и долго глядела вверх.
– Гляди, на небе три солнца, – сказала она мужу, вернувшись.
Егор вышел, а за ним Федя, дед, бабка и ребята.
Над вершинами лиственниц явственно светили три красных солнца: среднее – яркое и большое, и два малых по бокам, соединенных друг с другом мерцающей огненной дугой. Боковые солнца то расплывались и удлинялись, превращаясь в огненные столбы, то снова круглели.
– Я уж который раз это вижу, – говорила бабка Дарья. – Как-то утром вышла я по` воду, гляжу, мать пресвятая богородица, из-за горы два солнца лезут. Я сперва сама не своя стала, а потом смотрю, которое обыкновенное-то, поболе сделалось, а другое тает, тает и вовсе погасло!
– Мороз! – сказал Егор. – Как рожки с боков горят!
Холода стояли целую неделю. Потом сразу потеплело, повалили снега, и начались сильные ветры.
Однажды поутру Егор проснулся от шума и треска в тайге. Едва просунулся он в дверь, как снежный вихрь облепил его мокрыми хлопьями, ветер ворвался в землянку. Кое-как Егор выбрался наружу и стал отгребать снег от двери.
Кругом ничего не было видно. Пурга завывала и свистела в лесу, словно по воздуху с размаху секли цельными деревьями, как прутьями. Ветер дул с верховьев. Снег вдруг понесся сплошной лавиной, словно спустившаяся снеговая туча помчалась по земле, заваливая сугробами всякий холмик, пенек и кустик на реке. Но через несколько мгновений прояснело, словно тучи пронесло.
Наталья пошла по` воду.
Едва спустилась она на лед, как опять застлало все вокруг. Снег слепил глаза, бил в лицо непрерывным и жгучим потоком. От быстрого ветра перехватывало дыхание.
Рыхлые снега на тропе уже были глубоки, местами приходилось пустые ведра подымать вровень с плечами. Временами рывки ветра останавливали Наталью, тогда она оборачивалась к нему спиной, чтобы хоть как-нибудь перевести дух.
Она дошла до снежной воронки, образовавшейся на месте проруби, разгребла снег, надломила тонкий ледок, настывший за ночь, и набрала воды.
Обратно идти было полегче. Ветер дул в спину, подгонял Наталью, подхватывал ее и нес вперед, а полные ведра хотя и вязли в глубоком снегу, но прокладывали сами себе дорогу, так что за Натальей оставалось три борозды.
Только подымаясь на берег, она заметила, что ветер вовсю хлещет воду из ведер. Она зашагала побыстрей. Вот уже в снежной мгле зачернела дверь землянки, и в тот же миг Наталья поскользнулась на обдутом обледенелом гребне косогора и упала, перевернув на себя ведра.
Ветер сразу схватил воду и заморозил ее так, что вся одежда превратилась в ледяную корку. Ведра с грохотом покатились вниз через снежные волны.
До сих пор Наталья терпеливо сносила всякие невзгоды, но сейчас ей стало так обидно, как никогда еще не было за все годы, прошедшие с ухода из дому. Слезы полились из ее глаз.
– Господи, за что мучаемся! – с горечью воскликнула она, падая в сугроб и закрывая голову руками. Рукавички ее проледенели насквозь, и руки окоченели до жжения. Ветер стал заносить ее снегом.
Кое-как собралась она с духом, поднялась на ноги, вытерла сухим рукавом лицо, огляделась и полезла под откос. В сугробах Наталья отыскала ведра и снова поплелась к проруби.
– Ты, Егор, ступеньки выруби к бережку, – сказала она, возвратившись с водой в землянку, – а то, гляди-ка, я обкатилась как. – Она стала очищать одежду от ледяшек.
– В такую погоду снег надо таять, а не на прорубь ходить, – ответил на это Егор.
– Задним-то умом ты крепок, – вспыхнув и утираясь, отозвалась жена. – Да будь ты неладен со своим Амуром! Куда завез да как тут жить…
Наталья расплакалась. Егор был смущен такой вспышкой жены и молчал угрюмо.
Наталья отвернула мокрое лицо. Ей стало нестерпимо больно: вдруг все обиды, все страдания этого безмерно тяжелого года подступили ей к сердцу. Она подумала, как бы пожалели ее там, в России, на родине, если бы узнали, как мучается она с детьми. «Да нет, и не узнают никогда, мы тут как канули в воду». Она вдруг с ясностью почувствовала, что зашла с мужем на край света, что дальше идти некуда, и горше жизни быть не может, и что пожалеть ее тут некому. От этой мысли стало ей так горько, что она скривилась, затряслась и в отчаянии завыла – завыла чуть слышно, как бы не веря, что плач, рыдания могут привлечь к ней чью-то жалость. Егор казался ей в этот миг чужим, постылым. Тут и от слез не было толку, и она выла в тупом отчаянии только потому, что не могла сдержаться.
Егор поник. Жаль ему было жену. С ней прошел он самый трудный путь в жизни. Она была его помощником, другом. Ее теплота, совет, доброе слово грели сердце мужика и рассеивали его заботы. И вот Наталья, жена, работница, мать его детей, поддалась.
– Наташа…
Страшно ему стало, что жена поддалась, и еще страшнее было, что воет, ревет она не для людей, не для него, а про себя, словно никому не желая открыть своих ран.
– Наташенька… жена…
Она завыла чуть громче, отзываясь на ласковую его речь. Сердце ее просило участия, сочувствия, доброты.
Егор присел к ней. Она заревела в голос и сквозь плач стала браниться, но Егор понимал, что она уже не сердится, что это дурные думы, зло, все плохое выходит прочь из доброй души ее и что, выбранившись, выплакавшись, снова станет она сердцем с ним.
Пурга, то ослабевая, то усиливаясь, пробесновалась целый день. А под вечер к Кузнецовым в землянку неожиданно явился Бердышов. Он вышел из тайги поутру и, как оказалось, уж отоспался, успел хлебнуть стакан водки и теперь решил проведать переселенцев. Все были рады его возвращению.
– Как же это ты, Иван Карпыч, домой-то попал, экая погода, ни зги не видать? – спрашивал его дед.
– Маленько не сбился. Однако, тогда была бы беда, – довольно смеялся Бердышов.
Набегавшись по тайге до усталости, он опять был в хорошем настроении. Охота у него была удачная, он раздобыл соболей. После недельного шатания по тайге в одиночку он радовался теплу и людям.
– Отец учил нас не блудить в тайге, приметы передавал. Это как грамота, еще трудней – так мой тесть-то говорит. Вот однажды отец воткнул в сугроб бутыль с водкой и говорит: «Вали по следу, ищи ее. Найдешь – твоя, а не найдешь – отдеру!»
– Ну-у!.. – открыл рот Федюшка.
– А-ах! – воскликнул дед. – Ну? Неужто так и сказал?
Иван усмехнулся.
– И выдрал, значит? – продолжал любопытствовать дед.
– Пропала иль нашел? – спросил в свою очередь Егор.
– Конечно нашел, – безразлично ответил Иван, словно это само собой подразумевалось, – куда денется!
– А-а!.. – разочарованно отозвался дед, словно пожалел, что Ивана в свое время лишний раз не выдрали.
Завыл в трубе ветер, и снег с шумом забил по двери. Дрожал ставень. Лучина затрещала, вспыхнула и погасла. Наталья высекла огонь, зажгла новую лучину и воткнула ее в поставец.
– Экая лютая погода, – заметил Егор.
– Нет, не всегда и тут такие зимы. Это испытание новоселам: как, мол, не оробеют ли?