И покосился на старика, посмеиваясь.
Старик пошевелил бровями, наморщив и без того морщинистый лоб, снял фуражку, пригладил венчик волос и опять стал скручивать цигарку, отмахнувшись от папирос, какие подсунул художник.
– Что суёшь всякую дрянь? Сколько смолю, но так и не привык к вашим папироскам и сигареткам, одно баловство и только, – поморщившись, он махнул рукой, потом провёл языком по газетке и удовлетворённо осмотрел самокрутку. – Вот это конфетка! И вкусная, и запашистая, и для здоровья полезная, как говорил мой дед. Зимой, бывало, подхватит какую-нибудь лихоманку. Кашлем исходит. Дохает, как собака. Никому покоя не было. Тогда он брал самый крепкий самосад. Был у него такой. Горлодёром называл. На всякий случай выращивал. Я мальцом был, стащил у него и решил посмолить. Так чуть концы не отдал! Ага… О чём я говорил? А… – он опять повторил. – Дед возьмёт этот горлодёр, скрутит здоровенную цигарку и на улицу подаётся. А там мороз, аж деревья трещат! Он смолит цигарку и ходит туда-сюда, а сам кашлем исходит. Опять скрутит и снова бродит – морозным воздухом дышит, а ещё этим самым горлодёром. Вот несколько цигарок изведёт, до самых кишок прокашляется, вернётся и быстрее в баню идёт. Напарится так, едва до избы добирался. Зайдёт, а ему бабка Агриппина стакан самогонки подаёт, а туда ещё медку добавит. Не ради сладости, а для здоровья. Дед опрокинет его и лезет на печку. Укроется одеялом, бабка сверху на него всякое тряпьё навалит, и он притихнет. А на ночь бабка возле печи ведро с водой ставила. Дед очнётся, ковшичек опрокинет, мокрые портки поменяет и снова лезет под одеяло. Утром глядишь, а он здоровёхонек бегает. Вот и получается, что наш горлодёр лечит, а ваши папироски один вред приносят и больше ничего. Дрянь, да и только! Что говоришь? – опять зашевелились широкие кустистые брови. – А, живые облака… Ты, Серёжка, когда картинки малюешь, только летом или постоянно? Ага, понял, как время есть, так и мотаешься за картинами… Мил-человек, можешь сказать, когда облака появляются на свет божий? Ну, рождаются…
Сергей Иваныч удивлённо мотнул головой, а потом пожал плечами.
– Сразил вопросом, дед Гриша, – развёл руками художник. – Право, не знаю… Не соображу, почему они рождаются. Мне кажется, они всегда были, есть и будут, потому что круговорот воды в природе, как говорится. Одни уходят за горизонт, а другие появляются.
– Это всё брехня – ваш водоворот, – старик поднял палец вверх и поправил очки. – Я был мальцом, когда услышал эту побасенку, а может, это и не сказка, но всю жизнюшку поднимаю голову и смотрю на небо и ещё ни разу не видел, чтобы моя бабка обманула. Всё сходится, как она рассказывала. Значит, она правду говорила. Я что говорю, бабка Агриппина неграмотная была, а столько знала, что любого профессора за пояс заткнёт. Правда! К ней многие обращались. Одни за травками приезжали, другие за советом, и она никому не отказывала. Всем помогала. Так вот, как бы тебе попонятливее сказать-то… – он задумался, поглаживая венчик волос, потом продолжил. – Каждый человек это видит, но не всякий замечает. Взгляни на человека и его жизнь со дня рождения и до последнего дня, как из мальца становится стариком, а потом сравни с облаками. Всю зиму небо белесое от морозов или закрыто тучами. Даже при ясной погоде по небу пелена раскинута. Правильно? Ага, точно… Весна наступает, теплом потянуло, и небо становится чище, и там появляются тоненькие лёгкие пёрышки-облачка – это детишки родились. Что? Наверное, перистые – не знаю… Летом эти облачка-детишки растут не по дням, а по часам, наливаются силой и к концу лета становятся огромными и высокими – это уже взрослые по небу гуляют. Так говорю? Вот, правильно! Наступает осень. Облака начинают темнеть, потихонечку состариваются, ежели по-людски сказать. Расползаются во все стороны, всё чаще заволакивая небо до самого горизонта. А в конце осени уже почти сплошь растянулись над головой и стали чёрно-серыми, тяжёлыми и медлительными, будто наверху собрались пожилые облака. А зима наступает, небо закрывается серыми, седыми облаками – это старость пришла к ним, и лишь изредка появляется солнце, но это солнце всегда в какой-то пелене. А начинают исчезать седые облака в начале весны, а на их месте снова появляются лёгкие, перистые, как ты назвал. Человека хоронят в землю, а седые облака уходят в небесную синь, чтобы дать новую жизнь другим облакам. Вот и подумай, мил-человек, откуда берутся облака. Они рождаются! И с весны до весны – это их жизнь. С одной стороны, короткая жизнь, а с другой, если подумать, длинная, потому что они очень много пользы приносят людям. Как, кто родил? Эта… – старик покрутил головой, ткнул пальцем в очки и подёргал венчик волос. – Как её… А, вспомнил! Природа – это она родила, так моя бабка Агриппина говорила. А не верить ей не могу, она умнее всех была. Убедился! И ты, ежли умом пораскинешь, тоже поверишь. Гляди на небо, мил-человек, жизнь не только на земле, но и на небесах – тоже! – И, поднявшись, он громко зевнул, направился в избу, но приостановился. – Да, вот ещё… А моря и океаны – это слёзы людские. Для кого-то слёзы радости, кому – горести. У каждого человека свои слёзы. Это мне бабка Агриппина говорила. Как-нибудь расскажу тебе, а сейчас что-то меня сморило, – и опять протяжно зевнул. – Пойду чуток подремлю, – и захлопнул дверь.
И снова дверь заскрипела. Дед Гриша вышел и взглянул на небо.
– Забыл сказать… Слышь, мил-человек, – он ткнул пальцем, показывая на небо. – Можешь готовить свои краски. Завтра будет ветер. Утром лучи по небу пробегут, и оно станет таким, каким ты его видишь. Поторопись…
А сам направился к двери.
– Дед Гриша, – Сергей Иваныч посмотрел на небо. Оно было блёклым и безжизненным. – Дед, откуда знаешь, что будет ветер?
– Я знаю гораздо больше, чем ты думаешь, – буркнул старик. – К примеру, после обеда начнётся гроза. Сильная. До нитки вымокнешь, пока до деревни доберёшься, но ты не заболеешь. А я, пока тебя не будет, баньку протоплю. Попаримся, чай пошвыркаем, а потом посидим, за жизнь поговорим…
Сказал и притворил дверь.
Сергей Иваныч опять взглянул на мутное небо. Казалось, облака стали ещё больше, словно подросли за эти дни: тяжёлые, высокие и неповоротливые, они зацепились за вершины гор – ничем не сдвинешь. Редко проглядывало тусклое солнце. Он пожал плечами, задумался, вспоминая рассказ старика, и сравнил человека с жизнью облаков, от первого и до последнего дня, удивлённо хмыкнул, поражаясь сходству. Потом махнул рукой, заторопился на веранду и стал собирать краски с кистями. А вдруг старик не обманывает и завтра будет долгожданный ясный день, и тогда он снова возьмётся за картину? Всё может быть…
А вечером, как обычно, они будут сидеть на крыльце и вести долгие разговоры. Даже разговорами-то назвать нельзя. Так, изредка перебросятся словами, но в основном будут молчать и курить, иногда спорить, и снова молчать, и каждый будет о чём-то своём вспоминать, а когда молчание затянется, снова перебросятся парой слов, а если настроение будет у старика, он что-нибудь расскажет, к примеру, о море людских слёз или ещё о чём-либо…
Танечка
Невысокая, худенькая девушка в выцветшем коротковатом платье, не обращая внимания на промозглый порывистый ветер и нудный осенний дождь, едва слышно напевала и медленно танцевала. Встряхивала мокрыми косичками, запрокидывала голову и торопливо говорила, подставляя под мелкую морось синюшные губы, заливисто смеялась и, словно прильнув на мгновение, тут же отстранялась и опять продолжала босиком танцевать на пожухлой траве, не замечая, что всё ближе и ближе край обрывистого крутого берега…
Виктор мотнул головой и посмотрел в окно, за которым летела холодная морось, чахлая яблонька сиротливо постукивала ветками по стеклу, тёмные низкие тучи давили, скрывая округу за мелким обложным дождём. Виктор зябко передёрнул плечами, поплотнее запахнул лёгонькую осеннюю курточку и поджал ноги. Из-под щелястых полов тянуло сыростью и холодом. Протяжно заскрипела старая табуретка, на которой сидел возле окна. Прислонившись к обшарпанной стене, он исподлобья осмотрел небольшую низенькую комнатку, где, если не ошибался, не был уж лет пятнадцать, а может около того. Виктор долго сидел, поглядывая в мутное окно, вспоминал, что произошло за последние дни, для чего он бросил в городе всё и вернулся в эту деревню, в это захолустье. Для чего приехал, что хотел увидеть, или кого встретить, но зачем, если сам забыл, вычеркнул эту деревню из памяти, словно ничего и не было. Но получилось так, что случайно увидел голенастую девчушку на улице, которая словно из прошлого явилась, чтобы напомнить о себе, и что-то внутри ёкнуло и так заныло в груди, что он махнул рукой на все дела и помчался на вокзал. Не успевая в кассу, едва успел запрыгнуть в вагон, долго уговаривал проводницу, что возьмёт билет на следующей станции, затем забросил сумку на полку и присел возле окна. Более суток трясся в поезде, неотрывно поглядывая на унылую осеннюю погоду. Потом ещё полдня тащился в старом скрипучем автобусе, подолгу останавливаясь возле деревень и сёл. Пристроившись на краешке сиденья, ехал вместе с бабками, которые крепко вцепились в свои многочисленные авоськи и мешки, и обсуждали последние деревенские новости, будто другого места и времени не нашли. А рядом с ними, звякая бутылками и стаканами, голосила подвыпившая компания, временами затихая, и опять начинали шуметь. И ещё три часа торопливо топал, часто спотыкаясь, по разбитой просёлочной дороге, обходя глубокие колеи, заполненные водой, скользил по пожухлой траве, чертыхался, когда разъезжались ноги, возвращался на обочину и снова торопился, пока не добрался до дома бабки Авдотьи. Поднялся по расшатанным ступеням, того и гляди, свалишься с крыльца, распахнул дверь, обитую старым дерматином, из дыр которого торчали клочья ваты, и торопливо прошёл в горницу. Осмотрелся, словно надеялся, что наконец-то встретит её, свою Танечку, к которой примчался за многие сотни километров и которую забыл на долгие годы. А может, просто не хотел вспоминать, потому что так жилось легче. И всё было бы по-прежнему, но на днях, когда возвращался с работы, сердце захолонуло, аж дыхание перехватило, когда заметил нескладную девчушку в летнем, выцветшем платьишке и с тоненькими косичками, которая, услышав музыку из открытого окна, не обращая внимания на людей, стоявших на остановке, стала медленно покачиваться, словно танцевала и что-то едва слышно напевала. Потом взглянула на него доверчивым взглядом, звонко рассмеялась и, запнувшись, вспыхнула и торопливо отвернулась. Вот она-то – эта девчонка, и напомнила Танечку – ту, единственную, которую, как ему показалось в тот момент, он продолжал любить все эти годы, но старался скрывать своё чувство, потому что мешало жить. Но столкнувшись с девчушкой, снова огнём полыхнуло внутри. Сердце забилось часто и неровно, словно не было годов расставания и опять внутри зажгло. Поэтому бросил всё и помчался в далекую деревню, в своё далёкое прошлое, чтобы побыстрее встретиться с Танечкой и остаться с ней навсегда…
Вздохнув, Виктор протёр воспалённые глаза и опять осмотрел комнатушку, пожимая плечами. Ничего не изменилось за эти годы. Тусклое зеркало, засиженное мухами, висело в простенке. Под ним стояла тумбочка, поблёскивали пузырьки, рядом лежала потрёпанная колода карт, видать, баба Дуня продолжает гадать деревенским девчонкам, и лежали очки – одна дужка целая, а другая примотана изолентой. К стене притулился колченогий стол – на нём: потрёпанная книжка без обложки, старая тетрадка, а рядом огрызок карандаша. Наверное, опять баба Дуня все расходы записывает, как раньше бывало, когда возвращалась из магазина. Сядет и долго думает, что-то бормочет, на пальцах начинает считать, потом возьмёт карандаш, послюнявит и медленно выводит каракули в тетрадке. Деньги любят счёт, как она говорила…
Виктор вздохнул, почёсывая небритый подбородок, и снова взглянул на комнату. Всё тот же оранжевый абажур с кистями, но стал каким-то поблёкшим, а может, пыль скопилась за эти годы, кто знает. На божнице старая икона и перед ней едва теплилась лампадка. Баб Дуня говорила, что с этой иконой под венец шла. За цветастой занавеской виднелась спинка старой кровати и высилась горка мягких подушек, а на стенке висел потёртый коврик. Рядом окошко с задёрнутыми занавесками. Щели заклеены пожелтевшими газетными полосками. Видать, баба Дуня готовится к зиме, а может, просто холодно в доме, поэтому и заделывает щели. А вон геранька на подоконнике. Цветёт, как прежде. Он помнил, как дождливыми вечерами сидели с Танечкой за колченогим столом, пили горячий чай с карамельками или вслух читали книжки. Танечка очень любила читать и часто приносила книжки из деревенской библиотеки. Изредка поглядывали на плачущие оконца и прислушивались к завыванию ветра…
– Ишь, вспомнил про неё. Решил, что Танечка сидит и горючими слезами заливается, тебя дожидаясь? – сказала баба Дуня, поправляя грязный фартук, и взглянула поверх очков. – Ошибаешься! Соизволил спуститься с небес на землю. Ишь, явление… Господи, прости меня, дуру грешную! – и, повернувшись к иконе, истово перекрестилась. – Не за себя ругаю, за сиротинку вступилась. Прости…
– Баб Дунь, как бы сказать… – перебивая старуху, покачал головой Виктор и принялся приглаживать тёмные волосы с едва заметной сединой. – Сам не знаю, не могу понять, почему и для чего приехал. Поверь. Увидел девчушку на улице и показалось, будто Танечку встретил. Словно ткнули меня, знак подали. И так защемило в груди, так сильно засвербело, аж не продохнуть, я плюнул на всё и поехал сюда. Захотел Танечку увидеть, с ней встретиться. В общем, взял и приехал… – он устало провёл по небритой щеке и снова запахнул куртку.
Виктор сидел на скрипучей табуретке и посматривал в оконце, наблюдая за деревенской жизнью. Исподлобья глядел на старуху. Столько лет прошло, но баба Дуня какой была, такой осталась, ничуть не изменилась, даже очки те же, и тёмный платок тот же носит, и коричневая кофта с латками на локтях, да и характер не изменился. Ершистая старуха! Виктор посмотрел в окно. Вон старик сидит возле дома в расстёгнутой драной телогрейке, из-под которой ещё видна меховая безрукавка и застиранная рубаха навыпуск, в засаленных штанах с пузырями на коленях и в фуражке со сломанным козырьком. Опёршись на клюку, он так и продолжает сидеть на лавочке, словно не замечая холодных порывов ветра, и что-то рассказывает соседу, который слушал, прислонившись к забору, и смолил вонючую цигарку, прикрываясь от мелкой мороси. К старику притулилась серая кошка и дремала, потом привстала, потянулась и опять легла, свернулась в клубок, не обращая внимания на воробьишек, что расчирикались, разодрались из-за какой-то травинки. А на взгорке старая церквушка стоит. Оттуда бабка вышла, держит внучку за руку, сама перекрестилась и малышку заставила, а потом заторопились по улице. Наверное, на службе были или свечки ставили за здравие и упокой. Он опять взглянул в окно. Хоть и говорят, что здесь, в деревне, время меняется, становится замедленным и тягучим, но всё же, как заметил, деревня изменилась. Какая-то неухоженная стала. Дома постарели и потемнели, а некоторые сильно просели, чуть ли не по оконца вросли в землю за эти годы, сильно разрослась крапива, да чертополох поднялся возле кривых, щелястых заборов. Местами, в палисадниках виднелись чахлые яблоньки, но в основном кустились заросли сирени с бузиной, скрывая низкие окна домов.
– Ехал, и были нехорошие предчувствия, – встрепенувшись, сказал Виктор и взглянул на старуху. – Что-то душа не на месте. Всё ли в порядке, баб Дунь?
– У нас-то всё хорошо, ничего не случилось, ежели можно так сказать, а вот ты… – поправляя платок, прошамкала старуха. – Лучше бы о себе побеспокоился. Неужто ничего не замечаешь? – она опять посмотрела на него поверх очков, помолчала, поправила платок, потом сказала: – Самое страшное, что случилось – ты совесть потерял, а может, вовсе не было её, или специально так делаешь, чтобы спокойнее жилось. Бог тебе судья. Он рассудит и всех расставит по местам, каждый получит, что заслужил. Не думая, ты взял и выбросил самое хорошее, что было в твоей душе. Всё растоптал ради лёгкой жизни, а главное – в душу наплевал и перешагнул через нашу Танечку, – обвиняя его, прошамкала баба Дуня, ткнула пальцем в переносицу, поправляя очки, и мелко перекрестилась, глядя в красный угол. – Она и без этого хлебнула горя, когда осталась без родителей. И голодала, и по соседям жила, а потом отправили в детдом. Когда вернулась оттуда, не озлобилась на людей и на жизнь, а такая чистая, такая светлая была, она всему радовалась. Она жизни радовалась, паскудник этакий. А ты взял и… Бог тебе судья! – Она помолчала, потом сказала: – Где же тебя носило эти годы, бесстыдник? По тебе видно, хорошо живёшь. Вон, какой холёный сидишь, аж морда лоснится и одёжка не из дешёвой, – не удержалась, съязвила старуха. – Ну, похвастайся жизнью-то…
– У меня всё хорошо. Грех жаловаться, – задумавшись, Виктор пожал плечами, пригладил растрёпанные волосы с проседью, рассматривая щелястый пол. – Многого в жизни добился, – обвёл взглядом тёмную комнатушку и ткнул пальцем в сторону окна. – Честно сказать, здесь бы такого не было. Правда! В лучшем случае стал бы агрономом или механиком, и не более того, и всю жизнь бы прожил в грязи. А в городе добился. И работа хорошая, и квартира есть, машина с дачей, да ещё сыновья-погодки и дочка подрастают.
– Думаю, не забыл, что натворил? – перебивая, махнула рукой баба Дуня. – Пока я гостевала, задурил девке голову, добился, чего хотел, в душу наплевал и смотался исподтишка, аки трус последний. Да-да, сбежал, испугался. И не смотри на меня так! – и она погрозила скрюченным пальцем. – Вот попомнишь моё слово, твои дети пойдут по той же дорожке, по какой ты пошёл, – и сказала: – Попомнишь моё слово. Всё сбудется, как я говорю. Яблоко от яблони…
Поморщилась и махнула рукой.
Виктор взглянул исподлобья на старуху, тяжело вздохнул, хотел что-то сказать, но махнул рукой и промолчал. Он многие годы делал вид, сам себя обманывал, будто ничего не было в деревне, и можно сказать, что не должен отвечать за Танечку, за ту ночь, потому что они любили друг друга, а то, что потихоньку сбежал, не мог объяснить причину, или не хотел – так легче жилось. Да, он спокойно жил, пока не увидел девчушку на улице, и душа заболела, напомнила ему о прошлом. Ему всегда хотелось лёгкой жизни, и он нашёл её – эту жизнь. Нашёл для того, чтобы лишиться самого ценного, как ему казалось сейчас. Нашёл, чтобы потерять свою Танечку.
– Вот уже смеркается. Вечер наступил, – зашамкала старуха, одёрнула кофту с латками на локтях, посмотрела в оконце и вздохнула. – Чем ближе к порогу, тем быстрее дни мелькают. Не успеешь глаза открыть, а уже сумерки за окном. День прошёл. Вечерять-то будем, Витька, или где-нить по дороге перехватил?
– Ужинать? – он потёр подбородок, взглянул в окно и торопливо стал расстёгивать большую сумку. – А знаешь, не откажусь, баб Дуня. Только сейчас почуял, как проголодался, пока до деревни добрался. Вот, разбери пакеты с продуктами, – он поставил тяжёлую сумку на стол. – Там колбаса, конфеты, заварка, что-то ещё, точно не помню… Всего понабрал, когда сюда приехал. В городе-то не успел в магазины заскочить. Пришлось в райцентре забежать в магазин, да в ваше сельпо заглянул. В общем, держи, сама разберёшься.
Баба Дуня что-то достала, положила на тарелочку, что стояла возле самовара, чтобы повечерять, а остальное убрала в шкафчик, который был напротив стола – это у неё продуктовый склад.
– Правду сказать, давно хотела вылепить всё, что на душе накипело. Жаль, раньше не приехал, а то бы показала, где раки зимуют. Если бы ты знал, как разболелась Танечка, когда ты сбежал отсюда, – неожиданно прошамкала старуха и утёрла тёмной заскорузлой ладошкой впалый рот и, повторяясь, принялась рассказывать. – Мы уж опасались, что она руки на себя наложит. Она долго ждала тебя. Думала, что вернёшься, а потом кто-то приехал в деревню и сообщил, что ты собрался на другой девке жениться. И Танечка сломалась, очень сильно разболелась, в горячке заметалась. Я дни и ночи возле неё сидела, ни на секундочку глаза не смыкала, с ложки поила-кормила, её берегла. Выхаживала, словно ребёночка нянчила, ни на минуточку не оставляла одну. А потом прозевала, и Танечка, бедняжка, в сильном жару вскочила и помчалась на склон горы. Показалось ей, будто ты позвал, и она побежала, чтобы встретиться с тобой, и всё кружилась и смеялась на обрыве, как мне рыбаки рассказывали, а потом сорвалась с кручи. Когда наши мужики отыскали её в кустарнике под обрывом, она чуть живая была. На руках притащили ко мне. Я думала, Богу душу отдаст, до того плохая была, ан нет, всё же смогла её выходить, но опосля, когда поставила на ноги, никто не узнал девчонку-то, совсем не узнали. И лицом изменилась, и душенька умерла. Была-то худющей, а стала вообще как тростиночка, одни глаза остались. Все дни и вечера просиживала на обрыве, ни с кем не хотела разговаривать, всё молчала и на других смотрела, словно что-то хотела спросить, но не решалась. Эх, глаза бы не смотрели на тебя, бесстыдник! – не удержавшись, погрозила скрюченным пальцем старуха. – Это твоя вина, что наша Танечка чуть не померла, что жизнь её сломал. Попользовался, наобещал и сбежал, аки трус последний. Взять бы и выгнать тебя взашей. Кликнуть мужиков и пущай кольями гонят до остановки, до автобуса, чтобы никогда не появлялся в нашей жизни, чтобы никогда о себе не напоминал. Эх, ты, паскудник!
И, махнув рукой, она замолчала.
Виктор закрутил башкой, взъерошил шевелюру, нахмурил густые брови и взглянул исподлобья на старуху, хотел было ответить, но поник. Он пошкрябал подбородок, протяжно вздохнул, поплотнее запахнул лёгонькую куртку на рыбьем меху – холодно и сыро в доме, исподлобья взглянул на разбушевавшуюся бабу Дуню и поёрзал на скрипучей табуретке.
– Хватит, баб Дунь, – сдвинув густые брови к переносице, буркнул Виктор. – Молодой же был, несмышлёный. Может, испугался, что жениться придётся. Может, не понимал, но сейчас-то я приехал, всё же вернулся…
– Ишь ты, он вернулся! – перебивая его, притопнула баба Дуня, ткнула пальцем в дужку, поправляя очки, и посмотрела на него. – Вроде бы взрослый мужик, а всё легко принимаешь, словно в игрушки играешь, и до сей поры не хочешь понять, что человеку жизнюшку сломал, в душу наплевал и растоптал её, шкодник. Ишь ты, а сейчас заявился как ни в чём не бывало и плачет – сердце у него захолонуло! Что же сердце не подсказало тебе, что с Танечкой творилось, когда сбежал, как последний трус? Что она столько времени в жару металась, в горячке рвалась, лишь тебя найти и к себе вернуть, что с кручи упала, еле живая осталась – это ты не почуял, сердечко не ёкнуло, что беда приключилась. А потому сердце не подсказало, что ты, паскудник, просто трудностей испугался и не захотел с сироткой жить, потому что у неё за душой ни кола, ни двора не было, струсил, что родители начнут ругать за нищенку. Вы же привыкли брать в жёны таких же, как сами, чтобы одного поля ягодка была, а кто беднее живёт, тот не человек. Вы не замечаете таких, боитесь испачкаться, а у самих-то души темнее чёрного. Поэтому умызнул и скрылся за отцовской спиной, и душенька успокоилась. А про Танечку-то не подумал, что с ней будет. Эх, трус! – старуха махнула рукой, присела на табуретку, загремела стаканами, блюдцами да ложками, долго молчала, о чём-то думая, а потом ткнула пальцем в него, словно точку поставила. – Паршивец!
Покачиваясь на скрипучей табуретке, Виктор молчал. Изредка пожимал плечами, поёживался от сквозняка, не отвечая, слушал, как ругалась старуха, и посматривал в мутное оконце. Проводил взглядом пастуха, который неторопливо шёл по обочине в длинном мокром плаще и с кнутом в руках. Рядом бежала огромная рыжая собака. Следом появилось стадо, медленно бредущее по раскисшей деревенской улице. Странно, как ещё пасут в такую погоду. Наверное, последние дни выгоняют и всё. Холодно, и трава пожухлая. Несколько овечек закрутились на месте, разноголосо заблеяли, а потом быстро исчезли в узком переулке. Старик, сосед, распахнул скрипучую калитку, покликал рыжую бурёнку и ласково провёл ладонью по спине – кормилица вернулась. Где-то в стороне протяжно крикнула старуха, подзывая корову, в ответ громко мыкнула пеструха и, помахивая грязным хвостом, скрылась на соседней улице. Ничего не изменилось. Всё, как было раньше, в те времена, когда он приехал на отработку, так и сейчас осталось, лишь сама деревня постарела, ежели взглянуть на дома.
…Скрипнув тормозами, замызганный, запылённый автобус остановился. Лязгнула расхлябанная дверца. Неторопливо спустился дедок, придерживаясь за ободранный поручень, выволок из автобуса мешок с яркой оранжевой заплатой на боковине, закряхтел, вскидывая на плечо и, пригибаясь, медленно побрёл к дому, стоявшему на краю деревни. Приостановившись на последней ступеньке, высокий темноволосый парень в расстёгнутой осенней куртке, где была видна клетчатая рубашка, в потёртых джинсах и в новеньких кедах, выглянул, посмотрел по сторонам и спрыгнул, поправляя за спиной большой туристический рюкзак со шнуровкой по бокам. Не удержавшись, парень громко чихнул от пыли, что облаком нависла над дорогой, и услышал, как засмеялись девчонки в автобусе. Смутившись, он торопливо шагнул на обочину, стараясь не наступить на коровьи лепёшки, и снова поправил тяжёлый рюкзак.