Я не знал, что сказать, поэтому просто нажал кнопку на панели возле руля. Заиграла мелодия, раздались ненавязчивые тихие голоса. Музыка была самым странным, что случалось со мною в жизни. Самой большой загадкой. Я не знал, что она такое, откуда она берется. Мы находили ее на пустыре возле Башни или на берегу Левого моря – маленькие коробки с кнопочками, включали и слушали. Искали ее и в тот раз, но не смогли найти, такое случалось и не особо нас расстраивало: ну не нашли – будем слушать старое, решали мы.
И хотя в ней часто звучали человеческие голоса, я не ассоциировал музыку с живыми людьми. Она была находкой, артефактом, который приводил севастопольцев в ужас. А мы любили ее.
– Вот такой он, мир, – продолжала Фе. – Разный. Понимаешь? Просто можно по-разному видеть.
– Расслабься, – бросил я. – У нас все одинаково.
И тогда она сказала:
– Я люблю тебя.
Не зная, что можно ответить, помню, я крутанул колесо громкости так сильно, что мелодия залила собой всю улицу, все дворы рядом, да что там – казалось, весь город залила собой.
– А ты любишь группу «Опять 18»? – спросил я. Я не понимал этого странного названия, но так было написано на музыке.
Мелодия света домчит нас до рассветаЕще пара куплетов, и мы сделаем это, —доносился ровный речитатив.
– Все люблю, – шептала она как в забытьи, беспамятстве. – Я люблю любить. Люблю любовь. Так прекрасно…
Я быстро домчал до себя. Запрыгнул в кровать скорее, желая остаться незамеченным. Из окна виднелся мрачный мол, и мерцал на краю города маленьким красным огоньком маяк. Смотритель зорко следил за тем, чтобы не пошатнулось Бытие.
А я задвинул ставни и предался самому сладкому сну, какой только могу теперь вспомнить.
Мама
Иногда мы играли в мяч на дальнем поле. У меня был старый мячишко, выменянный у кого-то из обычных горожан – то ли на дивного жука, то ли на полезную подкормку для растений. Какое-никакое развлечение! Я подключил к нему Инкера, и мы оттачивали это мастерство – отнимать мяч друг у друга и закидывать между высоких ветвей огромного дерева, в «вилку», мы говорили. Я не видел других мячей в городе и очень дорожил этим – обветшалым, потрепанным, приобретшим землистый цвет, как старая половая тряпка. Мяч тоже был мне кем-то – или чем-то – вроде друга, я боялся его потерять. Чтобы подольше не прощаться с ним навсегда, я стал все реже с ним видеться, и теперь, как у прежнего владельца (чем, кроме мяча, был примечателен тот человек?), мяч валялся в моем сарае.
Надо сказать, Инкермана не воодушевляли игры в мяч. Он всякий раз качал головой в ответ на мое предложение, многозначительно мычал и цокал, но никогда не отказывал. Не хотел меня разочаровывать – такой уж он был человек. Не знаю, отчего он был такой. Да и своих идей у него не было.
Я вспомнил о мяче, едва проснувшись. Отчего он стал первой мыслью, и было легко подниматься с нею, потягиваясь, выходить во двор? Мне было радостно и светло от встречи с Фе, чье дыхание я еще чувствовал, чьи поцелуи помнил. Я был крепким и здоровым человеком, мне нравилось ощущать свою силу, свою походку. Я был радостен оттого, что во мне билась жизнь. Жизнь текла по мне, бурлила внутри моего существа каскадами безумных водопадов.
Насвистывая, я дошел до нашего ветхого сарая, дернул щеколду и отворил дверцу. Мяч ждал меня.
– Конечно, – заговорил я с ним, как с живым. – Ну а куда ты денешься? Кому ты еще тут нужен, правда, мяч?
Будь у него щеки, я потрепал бы их. Но мяч и так был почти сдут, не стоило выпускать из него последний воздух. Я захлопнул дверь сарая и только теперь заметил, что недалекие не заняты своими привычными делами – не таскают ведра, шланги, не носятся с граблями и тяпками наперевес, не делают всего того, чем привыкли заниматься. Они сидели на лавке и стульях – и внимательно смотрели на меня.
– Привет всем, – сказал я неуверенно.
Странно, а эти что делали здесь? Зачем-то в наш двор пришли соседи, причем даже из дальних – живущие за три, за пять, за десять домов от нашего. Они стояли, облокотившись на стены, забор, большие деревья. В моем родном дворе было негде упасть яблоку – не то что в моей машине совсем недавно. В нашей с Фе машине.
«Кто-то отмер?» – тревожно подумал я и обвел быстрым взглядом собравшихся. Не стоят ли где-нибудь в тени старого ореха неприметные носилки, не слышен ли резкий запах дезинфекции, за который у нас так не любили врачей? Да и вообще, за что было любить их?
Нет, ничего такого не было. Но в воздухе все равно чем-то пахло. Определенно. Я только не мог понять чем.
– Вы хотите сыграть? – Я решил перевести все в шутку и выбрал соседа примерно моих лет – вертлявого, рыжего. Он смотрел на меня как на диковинного зверя, его шея вытянулась, глаза округлились. – Я надеру вам ваши задницы. Лови! – крикнул я соседу и бросил в его сторону мяч.
Тот отшатнулся и едва не упал, поскользнувшись на мокрой, политой из шланга листве.
– Хватит! – раздался голос, настолько грозный, что, окажись я в тот момент в другой части города, или в метро, или по уши под водой Левого моря – и тогда услышал бы его. Это заставило насторожиться.
– Папа? – переспросил я. Давно не видел его таким.
– Надо поговорить, – сказал он. – Есть новости.
– Да какие это новости! Я был с друзьями. Мы катались к линии возврата, ходили-бродили, гуляли, короче… Ты же сам говорил, что это давно не новости.
И тут я услышал то, чего не ожидал услышать никогда. В разговор вступила мама – она встала и подошла ко мне.
– Нет, есть другие новости, – сказала она. – Тебя приглашают в Башню.
Сидевшие позади нее встали и зааплодировали – и аплодисменты подхватили все до единого, кто присутствовал в моем дворе. На лице мамы блеснула слеза. Ее лицо было печальным и торжественным. Так же выглядели и остальные.
– Мы хотели сказать тебе, но ты все спишь и спишь.
– Но откуда вы знаете?
– Сорока на хвосте принесла, – пожала плечами мама.
Ну да, как я мог забыть о севастопольском почтамте! Он же – единственная служба, которая могла иметь связь с Башней; по крайней мере, высоченный забор, за которым та укрылась от остального города, не мог быть для нее помехой. Сороки приносили приглашения оттуда, но посылать что-то в саму Башню было бессмысленно – из нее никогда не приходило ответов, да и разумных вопросов к ней не находилось. Потому севастопольский почтамт работал преимущественно «по низам».
– Тебе надо идти, – твердо сказала мама. – Собираться.
– Конечно. – Меня затрясло, словно внутри произрастали, как в плодородной земле, тысячи свежих семян, расправлялись и крепли молодые побеги неизвестных дивных растений – стебельки новой жизни. Я готов был взорваться, лопнуть от нахлынувшего чувства. И лишь где-то внутри, в черной глубине этой почвы, прокладывал свои подземные ходы слепой страх – страх перед неизвестностью того, что теперь меня ожидало.
– Конечно, надо идти, – зашептал я, заговорил все быстрее и громче, как заклинание: – Конечно, пойду, конечно, пойду, мама.
Я подпрыгнул и взвизгнул от радости, а потом обнял маму и приподнял ее над землей. Какая же она была тоненькая, легкая, будто пушинка! Меня становилось больше в городе, ее – меньше. Она исчезала, таяла. Когда-нибудь будет иначе, все когда-нибудь будет иначе… Думал ли я в тот момент, что больше ее не увижу?
Нет, не думал.
– Знаю, мам, ты, конечно, не любишь, – тараторил я, – не принимаешь то, что я не сижу тут с вами, что по вечерам не смотрю, да и огород… ну какой из меня огородник? Что скучно, скучно, главное – вот это скучно. Не обижайся, мама. Я люблю тебя. Люблю вас всех. Люблю весь мир – наш славный город Севастополь! Но что поделаешь, если я хочу большего? Большего, чем возможно в этом городе?
– Помни, сын, я всегда говорила тебе: в этом городе есть все для счастья. Но это для нас, у тебя, знать, другая судьба… – спокойно сказала мама. – Ты получил большее, тебя признали достойным. Что еще может быть большим здесь? Мы гордимся тобой, сынок. Сколько в этом городе людей, а выбрали только вас!
– Вас? – удивился я.
– Вас, вас, – недовольно сказал папа. – Тебя и дружка твоего. Известковолицего, – он ухмыльнулся. Инкермана папа никогда не любил, считая изнеженным шалопаем, совсем не похожим на то, как должен был выглядеть, по его мнению, «нормальный парень». – И девок гулящих ваших.
– Феодосию? – ахнул я.
– Ну… И ее тоже. Вы лучшие люди города, не зря артеки кончали, – развел он руками. – Я вот думаю: что-то в нашем городе пошло не так. Мы стали забывать, что по-настоящему…
– Ну хватит, – цыкнула на него мама.
– Эти, из Башни, не должны диктовать нам…
За спиной у папы поднялся шум: соседи подключились к обсуждению, перешептывались между собой.
– Хватит же! – гаркнула мама. И тогда папа махнул рукой.
– Ладно, – сказал он. – Сдаюсь. Лучший так лучший. Прощаться не стану. – И он ушел в дом. Скоро из-за стен послышался треск, шум, стук: папа как ни в чем не бывало продолжал ремонт – еще одно бесконечное увлечение севастопольцев. Соседи начали расходиться. Я стоял и не знал, что сказать. Эйфория прошла, наступило замешательство.
– А они… ну, друзья мои, знают?
– Я думаю, они уже все в сборе, – сказала мама. – Понимаю, ты привык не торопиться. Вот только это, кажется, совсем не тот случай.
– Да я немедленно пойду! – воскликнул я. – Нет, это фантастика! Ну надо же.
– Вас ждут возле маяка, – прошептала мама, доставая платок. – Туда подойдет лодка.
– Я побежал за машиной!
Только возле самой калитки я, дурья башка, сообразил: мама. В этом одном слове, собственно, было все. И то, что было, и то, что будет. И то, что всегда есть.
Но только в тот миг я мог протянуть руки и дотронуться до нее. И миг этот таял, дробился, ложился, как пыль, на полку воспоминаний. А я еще находился в нем.
– Мама, – я сказал все, что думал.
Она расплакалась, и я не хотел этого. Не хотел, чтобы это легло на полку. Не много ли я не хотел?
– Мы теперь будем смотреть в небо, – только и выдавила она из себя. – Дольше. Гораздо дольше обычного.
Мне было нечего ответить, и я ждал, пока она выговорится. Но мама, видимо, тоже не хотела много говорить.
– Мы будем скучать. И папа будет. Это он так… Да знаешь, весь Севастополь будет скучать по тебе!
Помню, заметил, как быстро высохли глаза матери; а ведь она так и не поднесла к лицу платок. Я удивленно вскинул брови, поняв, о чем были ее последние слова, и, будто выпуская из себя весь воздух, как из того мяча, что мне больше не пригодится, выдохнул:
– А разве Башня – это не Севастополь?
Прибытие
Она дважды энергично хлопнула в ладоши и широко раскрыла рот, готовясь продолжить поставленную речь.
– Видите ли, ребята, в чем дело. Вы все приглашены в это место, которое называли Башней. Я бы сказала, что вам оказана высокая честь, на вас возложены большие надежды. Но обойдусь без пафоса.
Мы находились в дивном зале с небольшой квадратной площадкой пола, в который были вмонтированы пять кресел в ряд и стойка с микрофоном напротив, и высоченными стенами, уходящими настолько высоко, что страшно было смотреть на них снизу: кружилась голова. Стены казались живыми, хотя, разумеется, это была лишь иллюзия: за их прозрачной толстой оболочкой сиял ярко-желтый камень. Под разным углом зрения он казался то темнее, то светлее; с кресла, в котором я сидел, вообще казалось, что камень плавится и стекает нескончаемой жижей сверху вниз. Я долго смотрел, завороженный, как только попал сюда, и встречавшей нас милой женщине даже пришлось слегка подтолкнуть меня.
– Меня зовут Ялта. – Она протянула мне руку и, когда я запоздало догадался, что ее надо пожать, уже убрала. Инкер так и вовсе прошагал мимо, насвистывая. – Я введу вас в курс дела.
В зале все казалось крохотным – верно, на то и рассчитано, понял я: узри, маленький человек, все величие места, в котором ты оказался. Я испытывал двойственные чувства: величие мне нравилось, необходимость чувствовать себя маленьким – нет. Хотя оба ощущения находились друг от друга в прямой зависимости, питали одно другое, перетекали и смешивались – наверное, в такую же лаву, как та, что я видел в стене.
– Введите нас в курс дела, почему мы так долго и странно сюда добирались? – возмутилась наглая Евпатория. – Что, с вашими-то ресурсами, и нет возможности все сделать как-то посолидней? Тем более для дорогих гостей.
Ялта, казалось, не сдерживала гнев – просто не испытывала его. Я вообще не смог бы представить эту женщину гневающейся: крупная, улыбчивая, с большими красивыми губами и черными вьющимися волосами, в которые были вплетены странные блестящие пятиконечники, она осознавала собственную красоту и понимала: любая бестолковая суета, а гнев, конечно, суетою и являлся, ее не украсит. Увы, но Евпатория, моя подруга, была далека от этой простой, казалось бы, истины.
Хотя в главном я с ней был согласен: нас вез на раздолбанной лодке странный лысый человек, близкий к категории поживших, и всю дорогу только громко кашлял, но ничего не говорил. Я опасался, как бы его корытце не перевернулось в дороге. Увы, даже если легенда о «втором метро», ведущем в Башню, и была правдой, им все равно не пользовались. Под конец пути мы направились к низкому гроту, и наша компания заволновалась – уж не обман ли все это, не розыгрыш? Тогда лысый проводник осклабился и сказал свои первые – и единственные – слова:
– Пещера влюбленных, – произнес он медленно, торжественно и вместе с тем настолько гаденько, что хотелось немедленно вышвырнуть его из лодки. Но мы уже попали в грот и долго шли в темноте.
– Вряд ли бы вы нашли этот путь сами, – пояснила Ялта. – Он вроде и очевидный, но при этом такой странный, что поверить в него тяжело, даже теперь, после того как вы его проделали. Я ведь права?
Глядя на эту женщину, хотелось говорить ей, что она права, постоянно. Все из-за пятиконечников, думал я.
Маршрут был и вправду странным: мы шли в полной темноте вдоль холодной скалы, в черной воде сверкали медузы, а с другой стороны лодки проходила линия невозврата.
Мы не помещались между скалой и линией, и часть из нас постоянно меняла положение, как меняла его и конфигурация лодки. То, что происходило, казалось невозможным и диким – хотя каждый из нас множество раз за жизнь и пробегал, и проползал, и пролетал на сумасшедшей скорости линию возврата, но подобного мы не видели никогда. Мы словно расплескивались сами, как брызги из-под весла провожатого, мы плясали, как блики в воде, как игрушки в руках Бытия и Небытия, балансируя на тонкой грани между ними, как на цирковой ниточке. Мы были, мы существовали, и каждый из нас был собой, единым целым собой. Но в первый раз в жизни ко мне пришло это тяжелое и страшное ощущение – боязнь потерять себя. Боязнь исчезнуть.
Где-то вдали зажегся факел и раздалось громкое шипение. Растворилась дверь, встроенная прямо в скалу – я никогда не видел такого прежде, – и ярко-желтый свет прожег черноту нашего пути. Он подходил к концу, мы окончательно сбавили скорость, и лишь сила течения несла нас к берегу. Там стояла с факелом в руке она – Ялта.
После того как мы ощутили под ногами землю, факел полетел в море. Последние капли света озарили его тихую гладь. Когда за нами задвигалась дверь – длинная желтая дорожка простиралась далеко, – я успел пробежать по ней взглядом и не увидел ни нашей лодки, ни проводника.
Теперь, проведя нас по узкому сводчатому коридору, откуда мы все наконец и попали в ослепительный Желтый зал, она стояла перед нами и объясняла правила новой игры, которой предстояло стать для каждого из нас жизнью.
– Не скрою, нам здесь известно, – она улыбнулась, – сколько походов, поездок вы совершали к нашей Башне, а сколько думали о ней, сколько она вам снилась! – Тут Ялта отчего-то посмотрела на меня, хотя что я? Мне вроде не так уж и часто снилась эта Башня. Или я путал явь со сном? – Вы гадали, объезжая ее, гуляя среди своих кустов, купаясь в морской воде или глядя из своих дворов, пока ваши недалекие совершали свои небосмотры. Вы гадали: какая в Башне жизнь? Как здесь обитают люди, и обитают ли? Или она – просто кусок металла, рукоять ножа, воткнутая в землю? А в нее – другая рукоять, и так… – на этих словах она улыбнулась уж слишком приторно, – до самого неба?
– Вы правы, – произнес я, не дожидаясь ее вопроса. И это было так: сравнение с рукоятями кухонных ножей мне тоже приходило в голову. Вообще же, множество предметов с кухни моих мамы и папы я мысленно примерял к Башне и всякий раз находил что-то общее. Похоже, что мы были не одни такие. Или же эта Ялта изучала специально нас?
– Хочу развеять ваши сомнения и начать сразу с этого вопроса, – продолжила женщина. – У нас здесь живут люди. Множество людей, очень много – мы называем их «резиденты Башни». Их – а теперь можно смело говорить «нас» – никак не меньше, чем в низовом Севастополе.
– Низовом? – ухмыльнулся, прищурившись, Инкерман. – Что это за слово: низовом?
– Территориально вы находитесь выше. Правда, не в данный момент. Но очень скоро это будет так. А говоря теперь о Башне, вы можете говорить и о себе. Это формальный термин, мы не отделяем себя от города и тем более не противопоставляем себя ему. Нам это не нужно. Жизнь в Башне замкнута и самодостаточна. Но мы, – она выдержала паузу, – неотъемлемая часть города. Другое дело, что Башня – это… Как бы элитный район. Здесь живут люди, у которых своя, особая миссия.
– Почему вы тогда отгородились от остального города? – нахмурилась Керчь, до этого не проронившая ни слова. Я заметил, что тот сектор зала, в котором сидели мы, был будто бы слегка затемнен, и лишь когда кто-то из нас начинал говорить, с невидимой высоты на него спадал жидкий луч света. То же случалось, и когда говорила Ялта, но ее освещал луч яркий, плотный – и в нем сияли, играя отблесками, серебристые пятиконечники. Но когда ей задавали вопрос и женщина умолкала, световой луч над ней также слегка темнел.
«Стиль», – вспомнил я короткое слово. Такого великолепия я, конечно, не мог видеть нигде прежде. В «низовом» Севастополе.
Женщина замолчала, и световой луч отчего-то не вспыхивал над ней. Зато в стене за ее спиной вдруг появился идеально матовый черный прямоугольник. Течение «жидкого камня» застыло, обрамляя его и словно давая понять всем собравшимся то, что в этот миг проговорила Ялта:
– Внимание на экран.
Мы переглянулись; пауза затянулась, но в черном прямоугольнике по-прежнему ничего не происходило.
– Теперь в презентационных целях мы покажем вам кино. Скорее, маленький ролик. – Впервые в ее голосе я отчетливо услышал усталость. Она взяла в руки предмет, похожий на гладкий черный камень, и довольно долго водила им перед экраном, развернувшись к нам спиной. Наконец прямоугольник залился розовым светом, на нем возникли суетящиеся объемные ромбики и статичная надпись:
TOWER POINT.
– Когда же эта хрень заработает, – ворчала вполголоса женщина, и наконец в зале стало темно, только возле самого пола в стене будто что-то тлело: «камешки» то вспыхивали, то вновь медленно гасли, а на экране между тем мы увидели Севастополь – наш родной город. Он был снят сверху, и я не понимал, как это возможно, пока не догадался: с Башни! Далеко, в самом верхнем правом углу экрана, виднелась точка старого маяка. «Они перевернули город», – догадался я. Изображение на экране было почему-то черным, но я быстро догадался почему: Севастополь, снятый с большой высоты, был городом, вполне соотносимым с нашим поколением, – тем самым, который мы покинули. Но авторы фильма-ролика хотели выдать нам его за Севастополь совсем других поколений. Ветхих, которых мы не видели, не помним и не знаем и которые несколькими слоями устлали дно Правого моря.
Но с высоты установленной камеры этих слоев, конечно, не было видно.
Кадры города, снятые с высоты, сменялись крупными планами: дворы, заборы, маленькие улицы, деревья. И вот здесь начинались странности: тротуары, крыши, ветки были покрыты чем-то белым – как будто одеялом или ватой. Я никогда такого не встречал в реальности. Если кто-то и решил соригинальничать, украсив собственный двор и близкий к нему участок улицы – что само по себе странно для севастопольца, – то я не понимал зачем. Притом на кадрах, снятых с высоты, ничего подобного не было.
Раздался закадровый голос – голос человека с жильцой, хриплый, но бодрый. Первые же слова удивили меня, ведь я совсем не понимал, о чем они:
– Шел снег, стояла страшная жара, – сказал голос.
Я понял вдруг, что меня пытаются банально развести: похоже, что это все было сделано с одной целью – показать, что действие на экране происходило множество множеств поколений назад, когда происходили такие вещи, о которых я и понятия не имею – да, впрочем, там ведь все что угодно могло происходить. Но где они снимали эти нелепые декорации? И зачем они вообще решили укрыть мой родной город этой непонятной белой пеленой? Неужели так завоевывается доверие? Я взглянул на Инкера – он сидел, открыв рот, и чуть ли не пускал слюну. Происходившее на экране полностью поглотило его.
Там замельтешили люди. Они были странно одеты: в толстые, мутного цвета одежды; на их головах были пушистые головные уборы, не чета нашим кепкам от солнца: было такое впечатление, словно они посадили себе на головы котов. Люди суетились, махали руками, подпрыгивали – было очевидно, что запись ускорена: наши размеренные, полные достоинства севастопольцы никогда себя так не вели.
– Что они делают? – крикнул я и тут же понял, что поторопился. Голос с экрана тут же принялся все объяснять.
– Взволнованные горожане провожают первопроходцев – отчаянных смельчаков, решивших отринуть привычную, до боли знакомую жизнь ради построения новой – принципиально новой. Высотное строительство в городе было запрещено, но наши смельчаки выбрали место на самой окраине, возле северных пределов Севастополя, практически у Линии возврата, и постановили: здесь будет наш новый Бэбилонг.
– Что? – выкрикнул я с места.
– Наречие тех поколений, – тихо сказала Ялта. – Что означает «как можно дольше без жильцы».
На экране скакали молодые люди – худые, с длинными волосами. Они держали в руках что-то наподобие факелов, которые тем не менее не могли – как ни старались – осветить черно-белый мир фильма. «Мы сможем больше», – кричали они, и над головами клубился дым: то ли пар от белого одеяла, гревшегося под их ногами и на их горячих телах и одеждах и оттого становившегося все тоньше, обнажавшего черную землю и мокрые щеки, то ли от странного горения. Они поджигали, должно быть, баловства ради, толстые круглые предметы, похожие на шины колес моего автомобиля или троллейбуса – а может, это они и были? Вот только зачем? Мне бы никогда в голову не пришло лишить свою желтую принцессу ее быстроходных ног – лишь только чтобы за моей спиной развевался красивый черно-белый пар?
– «Мы вырвемся к небу», – кричали герои, – продолжал закадровый голос. – И город им аплодировал, город плакал.
Экран стал окрашиваться в цвета; первым появился красный – цвет возводимых стен новой Башни и крови павших у ее подножия изможденных первопроходцев, положивших свои жизни к основанию новой, о которой самим им – увы – так и не было суждено узнать. Видеохроника стирала их, словно ластик: вот они были, и нет их. Затем проявился голубой – цвет неба, в которое рвалась Башня, и желтый – застывшее над всеми, кто живет и дышит, Солнце. Таким я уже помню наш мир. Таким я его видел.
Башня на экране выросла буквально из-под земли, как гриб, – за мгновения.
– Люди-первопроходцы обживались на стройке своей мечты, а простые севастопольцы ходили поглазеть и принести им пищу. Они поддерживали своих отчаянных земляков, но не хотели оставлять свои дома. Что ж, в этом есть справедливость, – рассуждал закадровый голос. – Ведь каждому свое?
«Не слишком ли он много на себя берет?» – мрачно подумал я.
– Эти люди – наши герои, – воскликнула вдруг Евпатория. – Они построили нам Чудо! Слава им!
– Городские дурачки и подглядыватели чужих жизней рыскали вокруг Великой стройки, ища, чем бы поживиться, – продолжал голос. Он вдруг приобрел железные, непримиримые нотки. Подглядыватели на экране выглядели отвратительно и ничем не отличались от дурачков, решил я. Словно мыши-полевки, коих мы встречали в большом количестве возле обрывов наших Правого и Левого морей. Они осторожно ступали, продумывая каждый свой шаг, принюхивались, вытягивая длинные шеи и носы, и шарахались от каждого шороха. Я ухмыльнулся и повернулся к Керчи.
– Кажется, кто-то хотел посвятить себя писанине? – спросил я.
– Не торопи события, – буркнула Керчь.
– Чтобы оградить себя от них, – как ни в чем не бывало продолжил голос, как будто необходимость ограждать была очевидной, – отважные первопроходцы построили высокий забор и впредь пускали в Башню только по специальным предложениям. Для всех остальных Башня стала закрытой территорией – чем-то вроде закрытого города внутри другого закрытого города. И для всех поколений с той поры было и будет так.