Вечером все собрались в жилище, где среди прочих обитала Чекава. Бабка принялась петь и стучать в бубен, а мужчины кормили Митьку болтушкой из сушеной рыбы. Она была холодной и совершенно несоленой, поскольку камчадалы горячую еду не любили и соль не употребляли. Митька не сопротивлялся – не до того ему было. Этой болтушки было очень много, и его в конце концов стошнило, что вызвало бурную радость окружающих. Едва он отдышался, его снова стали кормить – тем же самым. С тем же результатом… Чтобы прекратить мучение, Митька попросил чего-нибудь другого. Рыба сменилась жидкой толкушей из каких-то корешков. Ее тоже было очень много, и результат, соответственно, был таким же… Бабка это одобрила – лечение, по ее мнению, продвигалось успешно. Потом Митьку поили отваром из стеблей кипрея. Краем гаснущего сознания он отметил, что знакомый напиток имеет странный привкус, а сам он сидит в довольно глубокой луже из собственной рвоты. Кипрейного «кваса» было много – приличных размеров деревянное корыто. Кажется, все его содержимое, пройдя через Митькины внутренности, пополнило лужу. А потом ему стало легче и он уснул.
* * *Митька открыл глаза и некоторое время лежал неподвижно в полном мраке. Люди вокруг сопели, чесались и храпели во сне, но воздух не был спертым благодаря открытому настежь дымовому отверстию. Со своего места он видел даже полоску неба в этой дыре. Она была чуть светлее всего остального – наверное, светила луна.
Чувствовал себя Митька на удивление хорошо, разве что чесалось в паху и под мышками, но вши – дело привычное. Голова слегка побаливала, причем снаружи. «Кажись, волосы вчера спалил, теперь плешивый ходить буду… Плешивый… Черт плешивый… Черт! Так, может, это я черту душу свою продал?! Вроде не продавал… Ладно, доберусь до Нижнего, дам батюшке лису – он растолкует. Ну, епитимью какую наложит… Нет, лучше две лисы – добрее будет». С некоторым удивлением Митька обнаружил, что после вечерних излишеств он хочет… пить, а вовсе не наоборот! На всякий случай он пошарил рукой у изголовья и с радостью обнаружил кожаное ведерко, полное холодной воды. Без такого ведерка камчадалы обычно спать не ложатся, и кто-то из хозяев позаботился о беспомощном госте. Митька сел на своем земляном топчане, ухватил посудину, собрался пить и обнаружил, что рта открыть не может – больно! Потрогал рукой губы и подбородок – усы и борода отсутствовали, на коже волдыри. «Да-а-а, теперь, наверное, и мать родная не узнает…»
Его разбудили крики и суета в жилище. «Разорались, словно пожар случился, поспать не дадут!» – обиженно подумал Митька и вдруг понял смысл этих криков: русские едут, много русских! Ему сразу стало тоскливо – «многими русскими» мог быть только отряд сборщика ясака. «Какого ж лешего их принесло?! Должны ж приехать не раньше, чем через три недели! Еще промысел не закончился! Верхотники поганые, ублюдки!»
Исторически сложилось так, что камчадалы речки Песчаной относились к ведению Верхнекамчатского острога. Соответственно, тамошний заказчик и высылал сборщика, а потом отчитывался перед приказчиком – командиром всего полуострова. Жили в Верхнекамчатске бедно, а потому за назначение в команду сборщика давали заказчику большой окуп. Других способов «подняться» у местных служилых почти не было, поскольку российские товары попадали к ним через вторые-третьи руки и стоили баснословно дорого. Самих же верхнекамчатских жителей большерецкие служилые к купцам старались не подпускать – держали монополию. На этой почве между теми и другими была превеликая любовь – не дай бог в лесу встретиться! И это при том, что всех служилых на Камчатке обитало меньше двух сотен и все друг друга знали, если не по имени, то в лицо. В общем, так и так получалось, что Митька попал по-крупному: поил камчадалов водкой, торговал с ними до сдачи ясака, и все это на «чужой» территории! «Вопрос лишь в том, довезут ли меня живым до тюрьмы. Если не довезут, то меньше мучиться, – констатировал «браконьер». – А может, не признают меня, обгорелого-то? Собаки у меня обычные, нарты камчадальские, а одежка небось как у последнего оборванца стала. Господи, помоги!»
Первым делом, как водится, все население острожка выгнали из жилищ на улицу и устроили перекличку – по ясачной книге. И, как обычно, по списку плательщиков ясака оказалось чуть ли не в полтора раза больше, чем взрослых мужчин в поселке. Митька сам не раз ходил за ясаком и прекрасно знал, в чем тут дело: пишут в книгу всех подряд, включая детей. Счет не сошелся, и Галгалу, который числился по записи местным тойоном, пришлось держать ответ. Ительмен лопотал, толмач переводил с важным видом, десятник хмурился, а казаки из команды посмеивались и подмигивали женщинам. Беседа выглядела примерно так.
Десятник: Где Талгач?
Галгал: Господин, он помер три года назад.
Десятник: Помер?! А почему раньше не сказал? Подарки за него получать желаешь?!
Галгал: Я говорил, господин десятник, всегда говорил!
Десятник: А почему в книге не отмечено?
Галгал: Я просил отметить, очень просил – говорил, что Талгач совсем помер. Он ничего больше дать не может. Просил в книге написать, ты обещал…
Десятник (изображает безудержный гнев): Я обещал?! Ты хочешь сказать… Ты хочешь сказать, что я тебя обманул?!!
Галгал: Нет!! Нет!!!
Но поздно: подскакивают двое казаков из «охраны» и некоторое время месят тойона кулаками и ногами – просто так, для острастки. Потом ставят его на ноги и беседа продолжается.
Когда-то Митька и сам вот так же стоял среди «охраны», посмеивался и прикидывал грядущие барыши, а теперь… Сначала ему стало невыносимо стыдно – хоть вешайся. А потом накатила обида и злоба, словно враги его связали, плюют в лицо и смеются. Митька терпел, скрипел зубами и все ниже сгибался, чтоб не увидели его за чужими спинами.
Только спрятаться не получилось – закончив с переписью, десятник влез на нарту, осмотрел собравшихся и ткнул рукавицей:
– А это там кто? А ну, тащи его сюда!
– Это не наш человек, – сказал Галгал. – Это чужой, это гость…
– Гость?! Откуда взялся?
– Он из дома Асидана…
Толмач назвал русское обозначение соответствующего поселения, и десятник возмутился:
– Брешет – там все передохли!
– Этот один остался. Его Коско зовут…
Митька уже достаточно продвинулся вперед, чтобы десятник смог рассмотреть его обожженное лицо. Оно так понравилось начальнику, что он зарычал понятное без переводчика:
– Поди прочь, ублюдок! Не подходи!! Святый Боже, да он же в парше весь!
Между тем избитый Галгал согласился заплатить за давно мертвого Талгача. Потом назвал имена двух чуть подросших за год мальчишек – отныне они делались полноценными подданными государства и ясакоплательщиками. Затем началась процедура приема ясака. За всех рассчитывался тойон как главный, но кучки шкурок были персональными – от каждого плательщика, так что тумаков перепадало и тому и другому.
Счет шел, конечно, на соболиные шкурки, а лисьи были их заменителями, но в большем количестве. Ясачная подать была мизерной – по одному соболю в год с человека. Это просто смешно для страны, где когда-то соболя, как крысы, бегали между жилищами и воровали рыбу из балаганов, где лисы почти не боялись людей и дрались с собаками из-за их корма. Однако все изменилось. За пушниной стало нужно ходить на промысел, а для ительменов, оседлых рыболовов, это мука мученическая.
Обычно тойон называл плательщика и подавал шкурку. Главный сборщик ее рассматривал, находил какой-нибудь изъян и браковал, но не возвращал владельцу, а бросал в кучу. Естественно, требовалась замена. Иногда и вторая шкурка браковалась. Годные, то есть принятые в зачет, шкурки аккуратно складывались в другую кучку. Когда ясак был наконец уплачен, нужно было сделать «жест вежливости» – дать еще две или три шкурки в качестве подарка за честь. Это называлось «чащина». Отказ или предоставление некачественных шкурок считались демонстрацией неуважения, попыткой оскорбить начальство, чуть ли не изменой, а за такое надо наказывать! Кроме того, плательщик должен отблагодарить переводчика – он же работал! – и служилых, которые неустанно охраняют сборщика.
На сей раз дело пошло туго. Если первый плательщик с грехом пополам сумел рассчитаться, то уже на втором дело застопорилось – нет хороших шкурок, одна дрянь! Это было действительно так, поскольку лучшую пушнину уже забрал «Федькин покрученник». Однако это имя не прозвучало, ведь никто не спросил человека, куда он дел хорошие шкурки, – и так ясно, что припрятал!
Десятник был опытным сборщиком и прекрасно знал, как обращаться с камчадалами. Знал он, что эти «людишки» больше всего боятся отсроченного наказания – бейте, дескать, хоть до смерти, но сейчас! Поэтому он поступил мудро: ительмена раздели, положили на снег и выдали ему полтора десятка батогов – ударов ивовым прутом толщиной в палец. На спине вспухли багровые рубцы, но кровь не пошла… Нерадивого плательщика поставили на ноги.
– Нету, говоришь? – ласково обратился к нему десятник через переводчика. – Ладно… Тогда иди в свою юрту и поищи. Может, они где завалялись, а ты и забыл? Ну, а если не найдешь, тогда мы тебя будем долго бить – по спине и по животу. Ступай! Кто там у нас по очереди?
Митька не раз слышал, что такую «пытку ожиданием» ительмены иногда не выдерживают и кончают жизнь самоубийством. Служилые считали это проявлением трусости и потешались над туземцами. Сейчас Митьке было не смешно. Он и не знал раньше, что от стыда можно выть, как от боли, можно, наверное, и руки на себя наложить…
«Да что же это такое со мной?! – в замешательстве думал Митька. – Бес, что ли, в меня вселился или… наоборот? Рассказывал батюшка что-то такое… Ну, про Павла, кажется, который в Савла обратился. Надо спросить будет. А сейчас делать-то что? Не могу ж я так! Может, покаяться и муку принять? Но ведь мое добро все равно в ясак не запишут – себе возьмут и посмеются только. Что делать-то?!»
Сгорбившись, опираясь на палку, Митька побрел к жилищу, в котором только что скрылся отправленный «подумать» Пасуич. Его не окликнули, не заставили вернуться – это было удачей. В полутьме земляной юрты было видно и слышно, что взрослый мужчина лежит на топчане и… плачет.
– Перестань, – сурово сказал Митька, превратившись в Коско. – Перестань, ты ж не ребенок! Куда вы дели вещи русского, которого забрал Хаэч?
– Вон они…
– А почему не разобрали? Почему не выкинули?
– Нельзя… Вдруг Митрей вернется?
– Он не вернется никогда.
– Никто не знает…
– А я знаю! Если придет, пускай со мной разговаривает. – Митька выволок на свет кожаный мешок, развязал горловину и вытащил три шкурки. – На, возьми и отнеси русским. Скажешь, что вспомнил. Хотя нет… Скажи правду – Митрею долг хотел отдать. Они про него знают, они поверят. Остальным людям передай, пусть тоже приходят – здесь всем хватит. Только не сразу.
Сборщик был доволен – то ли камчадалы здесь стали покладистее, то ли в начале зимы случился «привал» соболя, и они его наловили вдоволь. Последнее было вероятней и сулило в будущем новые удачи, поскольку на этой речке имелось еще два туземных острожка. Надо было торопиться в дорогу, пока там еще не слышали о приезде сборщиков: многие плательщики взяли манеру уходить вместе с семьями в бега.
С пушниной было покончено, и десятник уступил «место на сцене» одному из служилых. С чувством исполненного долга он отошел в сторону, набил трубку китайским табаком, велел раздобыть ему уголька и стал слушать следующего оратора:
– А теперь порадейте об отце вашем родном, верном слуге государевом, честном заказчике Андрее Васильевиче. Он-то о вас да о государе день и ночь думает, весь в трудах и заботах. Вы уж ему пособите чем можете. Чего сколько ему потребно, помните али сказать?
Толмач перевел глумливую речь, но никто, конечно, не откликнулся на вопрос. Тогда казак начал перечислять, и никакой книги ему для этого было не нужно:
– Рыбы-юколы – пять пуд несите, да чтоб не гнилая была! Травы сладкой сушеной – один пуд десять фунтов, травы-кипрею – полпуда, ягоды-брусницы – пять ведер, ягоды-водяницы – шесть ведер, орешков кедровых – двенадцать фунтов… Чего они?
– Не уродился, говорят, орех-то, – перевел толмач. – Ничего по осени не собрали.
– Да? Ну, тогда пусть шкуру медвежью дадут или сараны еще полпуда…
Перечисление закончилось крапивными нитками для вязки сетей. Раньше требовали готовые сети, но служилые убедились, что «подарочные» снасти никуда не годятся – дешевле честно купить (точнее, выменять) у ительменов возле острога. В этом случае есть надежда, что сеть прослужит хотя бы один сезон.
Никаких весов в наличии, конечно, не имелось. Все эти пуды и фунты определялись исключительно «на глаз», точнее, на руку. Ободренные пушным успехом, служилые придирались не сильно. Да и некогда было – десятник велел грузить нарты с вечера, чтобы тронуться в путь рано утром. Речь о том, что продовольствие повезут сами камчадалы на своих упряжках, даже не шла – это и так было всем ясно.
Уже в темноте Митька подошел к тойону:
– Послушай, Галгал, я заменю завтра кого-нибудь из твоих людей и поеду с русскими.
– Поезжай, – равнодушно ответил ительмен. Ему было уже на все наплевать, да и власти над сородичами, на самом-то деле, он почти никакой не имел.
Пасуич был рад Митькиному предложению – да и любой бы обрадовался на его месте…
* * *В то утро Митька обнаружил, что смотрит на мир другими глазами – в прямом смысле. Многое из привычного, совершенно обыденного вдруг стало ярким и важным. Он заметил, что ительменские женщины очень красивы, а вши, которые по ним ползают, отвратительны. Он понял, что никому не нужные горелые сопки на горизонте – это вулканы, это дырки до раскаленных глубин земли. Он осознал, что едет на собаках по заснеженному миру, в котором еще нет ни парового двигателя, ни электричества. Как выяснилось, сам-то он знает, что такое электричество, и даже может представить себе клавиатуру компьютера. Это новое восприятие, эти смутные новые знания были совершенно лишними, ненужными в Митькиной жизни. Они, правда, и не лезли на передний план, однако при желании их можно было приблизить, рассматривать, смаковать…
До соседнего камчадальского острожка было недалеко, однако на середине пути решили все-таки сделать остановку – груз поправить, собак покормить да и самим перекусить. Двух казаков, тех, кто помоложе, десятник отправил проверить камчадальские нарты – не потеряли ль чего по дороге, а то знаем мы их! Вот тут и случилось несчастье.
– Слышь, ты, увечный, – всмотрелся в Митькино лицо щербатый парень, – ковой-то ты мне напоминаешь, а?
– Господин, я совсем не понимаю по-русски, – пробормотал Митька. Он согнулся и попятился, пытаясь изобразить испуганного камчадала.
– Ну-ну, – почесал бороду казак.
Многообещающе усмехаясь, то и дело оглядываясь, служилый шустро двинулся в голову каравана. «Кажись, признал, сволочь, – подумал Митька. – Это я ему в прошлом году зуб выбил. Сейчас десятнику доложит. И что делать? Бежать некуда… Впрочем, куда – это дело второе. Первое дело – как? Мы едем по старому санному следу. Вырваться можно только на передней упряжке – уйти вперед по лыжне. По целине ехать нечего и пытаться – сразу завязнешь…»
Худшие опасения сбылись очень быстро – теперь уже трое служилых направились в хвост растянувшегося каравана. Для надежды на благополучный исход не осталось ни малейшего повода. И эта полная безнадежность породила в Митькиной обновленной душе этакое… веселье, кураж что ли. «Прямо как после чарки, – улыбнулся служилый. – Эй, Дмитрий, сейчас нас вязать будут! А я биться стану!»
Это была шутка, но внезапно пришел ответ – беззвучный, явственный и совершенно серьезный. Ответ именно «пришел», хотя Митька, кажется, сам его придумал:
– Давай, дерись. Только поссы сначала – легче будет.
– Ща-ас, – ответил сам себе служилый. – Это мы быстро. Ты сказывал, будто на кулаках зело горазд, так помогай! Их-то трое!
– Я попробую, ты только мне не мешай, – ответил Дмитрий.
– Интересно, как же это я сам себе помешаю?! – подумал Митька и мысленно махнул рукой: – А, была не была!
Он отошел на несколько шагов в сторону от своих саней и стал справлять нужду. Сделав дело, Митька не повернулся к людям, а начал возиться с ремешком на штанах. За спиной заскрипел снег – кто-то подошел к нему совсем близко:
– Эй, Митрий!
Такого служилый не ожидал и машинально оглянулся. Сзади раздался дружный смех:
– Гы-гы-гы, я ж грю: это Митька – говнюк большерецкий!
Скрывать лицо больше не было смысла, и Митька повернулся к врагам. Перед ним был все тот же щербатый:
– A-а, потрох сучий… Тьфу!
От плевка в лицо Митька уклонился, шагнул к противнику и без замаха, с подворотом корпуса врезал кулаком в подбородок снизу. Раньше он так никогда не бил, а сейчас как-то само получилось. Лязгнули зубы, голова мотнулась назад, и парень повалился на спину. Митька припал на правое колено, дважды – коротко и мощно – пробил по корпусу чуть ниже грудины и вскочил на ноги. О таких приемах в драке он даже не слышал, но опять все получилось как бы само. Он испытал мгновенное удовлетворение: «Так и надо – чтобы не встал!»
Двое казаков стояли чуть поодаль. Митька метнулся к ближайшему. Тот только начал замахиваться, когда Митька, сделав глубокий выпад, достал его левой по ребрам, а затем, развернув правый кулак, ударил основанием ладони под нос, буквально размазав по лицу носовой хрящ и верхнюю губу.
Он опять испытал удовлетворение: «Этого сделал! Дальше!»
Третий уже набежал, размахивая кулаками – справа налево, слева направо. Митька сначала отшатнулся назад, а потом, прикрывшись руками, подался вперед и ударил коленом в пах…
Чтобы и эти двое не встали, он поступил с ними жестоко и эффективно – ему самому неведомым раньше способом. Митька больше не удивлялся, а только радовался веселой легкости в душе и теле. Казалось, он не побежал по рыхлому снегу, а просто полетел над ним – вперед, к голове каравана.
Служилых было много, но они не смогли сгруппироваться, чтобы разом навалиться на одного. Они вступали в игру по одному, по двое, и Митька выбивал их уверенно и быстро, словно всю жизнь только тем и занимался, что в меховой одежде дрался на снегу с превосходящими силами противника. На поясе у него болтался нож, но он не вспоминал о нем, пока…
Пока под руку не попался десятник. Командир именно попался, поскольку сам в драку не лез – не по чину ему, не по возрасту, да и не по силам, наверное. Митька схватил его, выкрутил руку и поволок в сторону, чтобы оставшиеся враги были перед ним, чтоб не зашли сзади. Такую возможность казаки ему дали, поскольку прыти у последних, оставшихся на ногах, сильно поубавилось.
– Пусти! Больно же, ч-черт! Руку сломишь… – хрипел начальник.
– Щас, ща-ас полегчает, Михал Петрович, – успокаивал его Митька, пытаясь свободной рукой вытащить ножик из ножен. – Не дергайся тока, смирненько стой.
– Ты правда, что ль, Митька Малахов?!
– Лысый черт тебе Митька!
– Что ж ты творишь-та?! Ведь запорют на дыбе! Мы ж с твоим батей сколько водки…
– Знаю я ваши дела, – огрызнулся служилый, – наслышан! Лучше молчи!
Лезвие ножа он просунул в отворот кухлянки и упер острие в шею десятника.
– Жила же там! – прохрипел несчастный.
– А ты не рыпайся, – посоветовал Митька и обратился к присутствующим: – Кто ко мне шаг сделает, Петровича порешу – мне терять нечего.
И тут он понял, что та бесовская сила, которая только что вела его от победы к победе, сейчас толкает на ошибку: «Да они только рады будут, если я десятника зарежу! Добычу по-своему переделят, а все грехи на меня свалят. Не так надо, не так!»
Угроза убить командира все-таки принесла пользу. Она создала паузу, во время которой служилые приходили в себя и осмысливали случившееся. Дармовых приключений на свою задницу никто из них не хотел. Собственно говоря, приказа брать этого черта не было, так за что страдать? Все равно он никуда не денется…
Тем временем Митька ласково зашептал пленному в ухо:
– Слышь, Михал Петрович, прикажи им с твоей нарты пушнину снять, а два мешка юколы положить – вон с тех санок. А потом пусть собак отвяжут. И чтоб быстро – бегом!
Десятник немного подумал и начал командовать. Всем было ясно, что он это делает не по своей воле, но какая служилым разница? Коли Петрович жив останется, он сам за свои слова и ответит. А вот если не послушать его, это будет своевольство, за которое батоги полагаются, а то и штраф. Уж лучше сделать, как он скажет.
Митька опасался, что, пока будут готовить упряжку, подтянется кто-нибудь из ранее побитых и опять начнется кутерьма. Однако этого не случилось – то ли он так надежно уложил всех, то ли пострадавшим и вставать-то не хотелось.
– Ну, Михал Петрович, прощаться станем! – жизнерадостно сказал Митька.
– Не будет тебе прощенья, злыдень, – пробурчал десятник.
– Эт мы поглядим еще! – усмехнулся Митька. – Ты на меня заказчику скажешь, а я на тебя – приказчику в Большерецке. Поведаю, как ты казне государевой обман творил: малолеток в ясак писал, а покойных не списывал. И чащину с них требовал, а на это запрет по указу – разве забыл? А расписку за ясак ты хоть одну камчадалам выдал? То-то! И вообче: чтой-то я не заметил, как ты казну ясачную опечатывал. Может, у тебя и печати нет, а? Сколько «бракованных» соболей ты забрал, успел посчитать? А я успел! Так кому из нас на сыске слаще придется?
– Все так делают! – резонно возразил ясачный сборщик. – А вот ты тут зачем оказался? Пока ясак не собрали, торговать с инородцами не можно – разве забыл?
– А я и не торговал!
– Нет, не жить тебе, Митька!
– Ничо, как совсем припечет, я «слово и дело» крикну – на тебя да на заказчика вашего!
– Совсем ума лишился! – обалдело пробормотал Михаил Петрович. – Всех сгубить порешил…
– Зато потешусь напоследок! – рассмеялся Митька. – Не скучай тут без меня!
С таким же успехом Митька мог бы врезать десятнику по уху: от угрозы – вполне реальной! – попасть под «слово и дело государево» дыханье у Петровича перехватило, а в глазах помутилось. Оно и понятно: по «слову…» и обвинителя, и обвиняемых должны заковать в железа и отправить к губернатору, а то и дальше – прямо в Преображенский приказ. Дыбу и кнут можно, конечно, найти поближе, но только там положено доискиваться правды по государственному преступлению. В общем, у виновного и невинного шансов уцелеть почти нет.
Погони Митька опасался не сильно – пока она соберется, он с версту успеет проехать. Опять же, кто будет его догонять? Камчадалов на такое дело не пошлют, а служилые, если и поедут, торопиться не станут. Правда, если в обозе найдется хоть одно заряженное ружье, то могут и в спину стрельнуть. Ну, так еще и попасть надо!
Тем не менее, пока ясачный караван не скрылся за бугром, Митька чувствовал себя неспокойно и собак гнал безжалостно. Потом немного остыл и задумался: «Куда ехать-то? Впереди камчадальский острожек, который я сам и обобрал. Причем обобрал до ясачного сбора: по совести это подлость, а по закону – преступление. Ничего уже не исправить… А может, вернуться? На подъезде к острожку свернуть по какому-нибудь старому следу и переждать, пока ясачники проедут…»
На первой же развилке Митька выбрал самый накатанный след, уводящий в сторону. Он не ошибся: вскоре вдали на берегу протоки показались балаганы. Служилый не поехал к ним сразу, а вернулся немного назад, чтобы через перегиб склона наблюдать за основной дорогой. Караван сборщиков ясака проехал к острожку лишь поздно вечером…
Собак Митька привязал к столбам балагана, груз с нарты перетаскал наверх и устроился там на ночевку – расстелил трофейную подстилку прямо на сушеной рыбе. Ею же он и поужинал, а вместо питья пожевал снегу – такое меню для него было вполне привычным. Ему не хотелось ничего делать и ни о чем думать, а хотелось скорее заснуть. Точнее, скорее проснуться и обнаружить, что весь сегодняшний день ему приснился.
Утром он не спеша пожевал юколы и ею же покормил собак. Потом сбросил вниз груз, уложил его на нарте, запряг собак и тронулся в путь. Добравшись до основной «дороги», идущей вдоль реки, повернул направо – вверх по течению.
В камчадальском острожке никто не был рад его возвращению, но и прогонять не стали. Митька отыскал Галгал а и вежливо поздоровался.
– Зачем пришел? – спросил тойон.
– Хочу хватать твою дочь, – ответил служилый.
– Хватай, если сможешь, – пожал плечами отец.
Пожилой камчадал даже не спросил, которой из трех дочерей заинтересовался пришелец. Для Митьки ж это было разрешением остаться в их семье надолго.
Митька оглядел как бы новым взглядом земляную юрту тойона, в которой предполагал провести какое-то время. Основой конструкции была земляная яма примерно десять на шесть метров и глубиной метра полтора. По всему периметру в дно было забито множество кривоватых кольев – стволов ольхи и ивы, так чтобы они были как можно плотнее друг к другу и не возвышались над краем ямы. С внешней стороны этот забор проложили сухой травой и присыпали землей. Внутри он образовывал стены жилища. По верху ямы, повторяя прямоугольник, были уложены и закреплены толстые бревна. Внутри стояли четыре столба метра по три высотой. Сверху на них уложены бревна-поперечины, образующие малый прямоугольник. На него уложены стропила – палки разной толщины. На верхнем конце они привязаны к бревнам ремнями, а нижние концы упираются в бревна по верхнему периметру. Поперек стропил уложена всякая древесная мелочь – палки, прутья, куски коры. Все это накрыто слоем сухой травы и засыпано землей, которая хорошо утрамбована. В сторону реки прокопан выход для притока воздуха, а примерно в центре крыши дыра, которая является дымоходом и входом-выходом для людей. К ней ведет лестница – довольно толстое тополевое бревно с глубокими зарубками. Правда, «ступеньки» уже изрядно стесались от частого употребления. Внизу вдоль стен идет земляной уступ или полка, высотой примерно по колено. Он застлан травяными циновками и шкурами. На нем сидят, спят, занимаются рукоделием. На него же свалено всяческое барахло, по нему ползают дети…