Строгий взгляд девушки требовал пояснений, и Громобой начал. Вышло куда хуже, чем рассказы о прямичевских делах: о себе всегда труднее говорить, чем о других, и собственные подвиги в пересказе показались Громобою еще более нелепыми, чем были на деле. Его окружали десятки изумленных, недоверчивых глаз, в гриднице висело недоуменное и тревожное молчание, но Громобой никого не видел, кроме девушки, и обращался только к ней. Она слушала с напряженным вниманием, не выказывая удивления и не отказываясь ему верить, но видно было, что она никак не может объяснить себе его появления.
– Не может такого быть! – Когда он замолчал, воевода Берислав сокрушенно покачал головой: хотел бы поверить, а не могу. – Видел я сам этого Встрешника – он нечистый дух, от его свиста у людей колени подгибаются. А ты не слышал, как он свистел?
– Слышал.
– И что?
– Уши заложило. И разозлил он меня. Говорю же…
– А я говорю, что этого не может быть! – вскрикнула боярыня Прилепа и даже сделала сердитый шаг вперед. Из почтения к новоприбывшей она все это время молчала, но теперь ее терпение кончилось. – Не может быть, не бывает! – упрямо и даже озлобленно твердила она. – Чтобы воевода с дружиной ходил и едва живой вернулся, а парень посадский один всю ватагу перебил и засеку по бревнам развалил! Разозлился он, видишь ли! Так не бывает! И ты, воевода, ему не верь! Врет он все, и лиходей он сам из Встрешниковой ватаги, и морочит тебя, дураком перед людьми делает! В поруб его!
Кмети загудели: кроме изумления, в их голосах слышалось одобрение боярыниной речи. Здравый смысл и собственное достоинство не позволяли им поверить, что все рассказанное – правда.
– Заговорит он вас, совсем с ума сойдете! – продолжала боярыня, ободренная поддержкой. – Совсем заморочит! Встрешник – нечистый дух, и этот тоже, и вся ватага у него такая.
– А тебя-то как зовут? – спросила девушка. Все это время она тоже не сводила глаз с Громобоя и, похоже, не слышала никого другого.
– Громобой, – ответил он, и кое-кто, несмотря на общее волнение и недоверие, засмеялся.
– Вот точно! – сказал тот темнобородый, что стоял рядом с девушкой. – Встрешника только громом и убить. А что он мог кого хошь за ноги взять – кто как хошь, а я верю! Погляди, воевода, какой парень здоровый! Ему только с медведем бороться!
– Случалось и с медведем, – согласился Громобой, все так же глядя на девушку. Сейчас он согласился бы на что угодно. – Есть медведь под рукой – давайте. Только пусть потом хозяин не обижается, что зверя покалечили!
Кмети засмеялись громче. Вопреки рассудку, рыжий парень вызывал все больше доверия.
– Ты-то хоть скажи! – Боярыня Прилепа буравила глазами мужа, пытаясь добиться от него поддержки, и иногда бросала боязливо-обиженные взгляды на девушку, которая вовсе не слушала ее разумных речей.
Девушка вдруг подошла к очагу, подняла погасший уголек и приблизилась к Громобою. Боярыня и темнобородый разом сделали движение ее удержать, но она не оглянулась. Громобой стоял столбом и от сильнейшего сердцебиения почти не владел собой – такое с ним случилось впервые в жизни, и это состояние даже казалось ему болезнью, но этой болезни он не променял бы на прежнее несокрушимое здоровье. Каждая жилочка в нем зажила своей жизнью, кровь потекла горячими реками, он чувствовал одновременно огромную силу и неодолимую слабость. Казалось, вместе с ней к нему приближаются все боги разом; вот она уже стоит рядом с ним, и ее присутствие превращает это место в какой-то заоблачный мир, Золотой Сад Сварога.[28]
Девушка сделала ему знак наклониться, и ему вспомнилось, как кузнецова дочь поцеловала его… Не помня себя, он повиновался. Девушка протянула руку и коснулась его лба еще теплым угольком. От ее рук, от ее близко придвинутого белого лица на него плыли волны тепла. Вблизи она казалась такой красивой, что захватывало дух. В полутьме ее зрачки стали огромными, так что цвета глаз нельзя было разобрать; эти черные глаза смотрели прямо в его душу и держали в своей власти всю его жизнь от начала до конца. В ней к нему пришло божество; Громобой не мог ошибиться, вся небесная часть его существа уверенно говорила, что к нему пришла его судьба, которая не могла к нему не прийти.
– Именем Макоши и дочерей ее: злой дух, рассыпься! – шептала девушка. – Пади, огненный змей, пади, дух полуночный, рассыпься по синему морю, по сырому бору, по медвяной росе, по утренней заре! Храни нас, Мать Макошь и дочери твои: Брегана Заступница, Мудрава Всеведущая, Зволина Милосердная, Живина Исцелительница, Улада Благодетельница, Умелья Рукодельница, Баюла Утешительница, Запрета Удержительница…
Приговаривая это, она чертила угольком по лбу Громобоя. Потом она отошла, а все вокруг ахнули. На лбу парня ярко горел огненным светом громовой шестигранник – знак, убивающий нечисть. Горел, как звезда, распространяя по гриднице мощные лучи света и волны жара. Охнула, прижимая руки к груди, молодая боярыня, даже мужчины попятились, и только девушка стояла в трех шагах перед Громобоем, не сводя с него глаз, как зачарованная. А Громобой смотрел на нее и один не замечал огненной звезды у себя на лбу.
– Я так и знала, – тихо сказала девушка, глядя на него и обращаясь как будто к нему одному. – Я так и знала. Все говорят: свет белый гибнет, вся нечисть повылезет… А я знала: теперь-то и он появится… Тот, кто все вернет и поправит… Кто раньше был не нужен, а теперь понадобился – и появился. Мне Макошь обещала… Обещала, что ты придешь и я тебя увижу…
Голос ее дрогнул, в глазах заблестели слезы.
– И мне обещала, что я тебя увижу, – ответил ей Громобой, зная, что этими невнятными словами они двое говорят про одно и то же. – Не сама Макошь, а дочь ее. Сказала, чтобы я шел к речевинам. Обещала, что я тебя найду и узнаю. Узнал. Как увидел, так сразу узнал.
Девушка дышала глубоко, в глазах ее переливались слезы волнения, даже румянец появился на щеках, и это лицо, полное тревоги и какой-то жадной надежды, жажды понять его, отбросить все сомнения и безраздельно поверить ему, казалось прекраснее самой красоты – ничего такого Громобой раньше не видел и вообразить не мог. Не помня себя, он шагнул к ней, но она попятилась.
– Верь ему, воевода! – Она посмотрела на Берислава и повелительно кивнула. – Мне не верь, а ему верь. Может, во всем свете ему одному сейчас и можно верить. Я знаю. Мне Макошь его обещала. Теперь я не боюсь…
Вдруг она вскинула руку к губам, словно хотела поймать на лету последнее слово, повернулась и быстро пошла к дверям. Громобой проводил ее взглядом до дверей. Вот она скрылась, и оставшиеся в гриднице показались пнями темными, бессловесными – ушла единственная здесь живая душа, и он опять остался один в чаще дремучих лесов… Воевода Берислав что-то говорил, что-то спрашивали кмети, но Громобой с трудом их понимал: все его мысли по-прежнему были с ней, с той, что показалась ему и опять скрылась из глаз. А его все расспрашивали про Встрешника и засеку, не догадываясь, что он уже и забыл об этом, что Встрешник для него все равно что комар, растертый ладонью, ничто по сравнению с самым главным – с этой встречей, здесь, в гриднице… А может, кое-кто и догадывался: кмети вслед за Громобоем бросали взгляды на двери, в которые она ушла, и понимающе кивали – такую красавицу увидишь, так все на свете забудешь, это понятно!
– Хочешь, пойдем, на месте посмотрим, – предложил Громобой воеводе. – Покажу тебе и место, где засека, и леших этих, что там лежат… Едва ли кому такое добро понадобится, не украдут авось. Только, сделай милость, завтра пойдем. Уморился я с вами.
– Не ходи! – Боярыня Прилепа дергала мужа за рукав. – Не ходи! Он тебя заведет на погибель! Пойдете сдуру, а вас там с топорами ждут!
– Уймись! – вежливо попросил жену воевода. – Раз к… она, – он показал глазами на потолок гридницы, над которой помещались горницы,[29] – сказала, что ему можно верить, значит…
– Все одно что сама Макошь сказала! – окончил за него темнобородый. – А ты, баба глупая, молчи!
Молодая боярыня обиженно поджала губы и отвернулась, но спорить больше не стала.
Громобой не задавал вопросов, кто эта девушка, как ее зовут и почему ей здесь такой почет. Перед его глазами стояло ее лицо, озаренное внутренним светом, видимым только ему одному, – она была единственной на свете, и ей не нужно было ни имени, ни рода, ни племени.
А слово ее и правда стоило дорого: сюда Громобоя вели пять кметей с копьями наготове, а обратно его, забыв все подозрения, отпустили одного. Воевода предложил ему переночевать в дружинном доме, но Громобой подумал о Досуже – а вдруг не спит, тревожится, – и попросился назад к кузнецу. Под медленным снегопадом он в одиночку шагал по темным улицам вниз на посад, и на душе у него было так радостно, как не бывало с самого начала этой проклятой зимы. Он увидел ее, ту, что все исправит, и начало возрождению мира было положено.
Глава 2
Давно все из гридницы разошлись и внизу было тихо, а княжна Дарована все не спала. В горнице, где она уже три дня прожила вместе со своей мачехой и двумя служанками, ей все еще казалось непривычно, неуютно, и десяток привезенных из дома перин, покрывал, налавочников и ковров не смог сделать чужое место своим; но сейчас не это беспокоило ее. Сон не шел, сколько она ни поворачивалась с боку на бок, сколько ни поправляла беличье одеяло, сколько ни лежала с закрытыми глазами, стараясь не шевелиться и так, притворяясь мертвой, подманить к себе сон. Сознание было бодро и тревожно, в нем теснились мысли и воспоминания. В сердце дышала и пела надежда, первая надежда за долгий, долгий год – та надежда, что была вдребезги разбита в Медвежий велик день[30] вместе со священной Чашей Судеб.
Дароване так хорошо помнилось то утро, прохладное, первое утро вернувшейся весны, и свежая зелень Ладиной рощи над Славеном, где трава росла веселее, а листья распускались раньше, чем везде, – и куча глиняных осколков возле белого камня… Тогда она поверила, что мир гибнет. И тогда же ей была обещана помощь. И вот теперь, когда эта помощь появилась, Дарована никак не могла в нее поверить.
Княгиня Добровзора вдруг тихо поднялась со своей лежанки, несколькими неслышными шагами пересекла темную горницу, поставив маленькую легкую ногу прямо возле головы спящей на полу Любицы, старой Дарованиной няньки, – села на край лежанки и взяла руку Дарованы.
– Ты не спишь, – тихо сказала княгиня.
– Да, – таким же тихим, но ясным голосом ответила княжна и села на перине, свободной рукой накрыв руку мачехи.
– О чем ты думаешь? Если это правда, что он сказал, то мы можем ехать хоть завтра. Когда воевода проверит, мы сможем ехать.
– Это правда, что он сказал! – горячо ответила Дарована, едва дождавшись, пока мачеха кончит. – Он сказал правду! Он мог сказать только правду!
Встрешникова засека, что стояла на Истире, преграждая Дароване путь к спасению, теперь была уничтожена, путь стал свободным, но об этом Дарована думала до странности мало. Гораздо больше ее мысли занимал тот, кто это сделал. Даже сама засека теперь казалась счастливым случаем, благодаря которому Дарована задержалась на пути в Чуробор и дождалась встречи с этим странным дремичем, в котором ей виделся посланец богов.
– Он тебе понравился? – Лица княгини Добровзоры не было видно в темноте горницы, но по ее голосу Дарована слышала, что мачеха улыбается. – Надо было мне тоже пойти на него посмотреть. А я думала, он просто разбойник.
– Я тоже так подумала, но он рассказывал… Я слышала… – начала Дарована и остановилась, не зная, как передать то чувство доверия, которое вдруг возникло в ней, едва она впервые услышала голос того рыжего парня. Что-то внутри нее отозвалось на сам звук этого глуховатого голоса, сама душа ее уловила что-то такое, чего не слышал никто другой. А потом… – На нем знак Перуна! – продолжала она, сжимая руку мачехи. – Он горел сам собой, как… как звезда! Я теперь знаю: это он! Про него Макошь говорила: у кого руки по локоть в золоте, ноги по колено в серебре, во лбу солнце светит…
– Это кощуна! – Княгиня Добровзора улыбнулась ласково и снисходительно, как мать маленькой дочери. – Девочка моя! Это только про Заревика так рассказывают.
– Так ведь сейчас – то самое время, когда нужен Заревик! – горячо ответила Дарована, чувствуя, что мачеха ее не понимает. – Он вернулся, потому что стал нужен! Боги его послали! Кто-то же должен все это исправить!
– Я знаю, Огнеяр… – Княгиня помедлила. Она твердо верила, что ее сын знает какой-то способ поправить сломанное колесо года, но не могла и вообразить, как это все назвать.
– Если бы… – начала Дарована и тоже замолчала.
Княгиня еще раз сжала ей руку, сделала знак Макоши над головой падчерицы, потом поцеловала ее в лоб, шепнула:
– Ну, спи! Утро вечера удалее!
Добровзора отошла назад к своей лежанке, Дарована опять легла, закрыла глаза, но и с закрытыми глазами продолжала думать о том, чего не сказала вслух. «Если бы Огнеяр знал, он бы уже сделал», – хотела она сказать, но не стала, чтобы не обидеть мачеху. Сын-оборотень занимал в сердце княгини Добровзоры самое большое и главное место, и любые сомнения в нем ей казались обидными. Дарована же, уважая названого брата, не слишком его любила, хотя и старательно скрывала это от мачехи. Все то, что выдавало в нем оборотня – красная искра в глазах, волчьи клыки в ряду верхних зубов, а главное, исходящая от него зверино-божественная сила, которую Дарована ощущала кожей, кровью, каждым суставчиком не только когда стояла перед ним, но даже когда просто думала о нем, – приводило ее в ужас и содрогание. И никогда она не стала бы искать у него гостеприимства, если бы не… Если бы не более грозная опасность, не уговоры отца, который, напротив, души не чаял в сыне своей первой любви и последней жены, то есть Добровзоры.
Нет, на Огнеяра Дарована не надеялась. Нужен был кто-то совсем другой. И сегодня она увидела человека, так сильно не похожего на других, что к нему невозможно было не примерить образ избавителя, которого она так ждала. Громобой… Само это имя было как удар грома со вспышкой молнии – в нем гремел праведный гнев небес, в нем полыхал небесный огонь. От самого имени в лицо веяло свежим, бодрящим запахом грозы, в нем слышались далекие раскаты, и казалось, что стоишь на вершине холма, что перед тобой – голубое небо, только вдали окаймленное остатком темной тучи, а воздух перед тобой чист и прозрачен, как роса, и можно разглядеть самый дальний лес, там, где земля встречается с небом…
Нет, не Огнеяр, сын Подземного Пастуха, а Громобой, несущий на себе знак Перуна, поможет вернуть миру прежний порядок! Дарована зажмурилась, боясь, что мачеха в темноте как-то угадает ее мысли: когда глаза бессильны, душа делается много более чуткой. Но она уже сделала выбор: ее надежды были отданы Громобою, и вера в его силу наполняла ее такой радостью, как будто уже почти все позади. Хотелось прямо сейчас, ночью, бежать куда-то, что-то сделать, защитить и раздуть тот огонек обновления, который померещился ей… Надежда придавала сил, но истощала остатки терпения, и лежать неподвижно на самом дне бесконечной зимы вдруг показалось нестерпимо тяжко.
– Если хочешь, мы можем позвать его ехать с нами, – подала голос княгиня Добровзора. Дарована вскинула голову: мачеха действительно чувствовала ее мысли. – Если он и правда один разогнал всю эту злосчастную засеку, такой человек нам в пути пригодится. Если ты так уверена, что ему можно верить.
Дарована ответила не сразу: ее пробрала теплая дрожь при мысли, что он будет с ними всю дорогу, но она даже испугалась отчего-то этой мысли. Он был слишком огромен, и рядом с ним было неуютно.
– Нет… Едва ли… Не стоит, – сказала она наконец. – У него есть другие дела. Они важнее.
– Важнее нет! – ласковый голос княгини прозвучал довольно твердо. – Ты уже совсем взрослая, моя девочка, а не понимаешь того, что рядом с тобой. Тебе грозит слишком большая опасность. Подумай, что будет с твоим отцом, если с тобой что-то случится. Ничего важнее этого нет. Если ты веришь этому парню, то его непременно нужно взять с собой. Я поговорю с Рьяном. Если завтра все окажется правдой про эту засеку.
Дарована не ответила. Она не могла разобраться, хочет ли она, чтобы Громобой провожал ее по пути в Чуробор. Она пыталась вообразить, как говорит ему об этом, пыталась представить, какое у него будет лицо, что он сможет ей ответить… Ведь Чуробор – это совсем в другую сторону, это на полудень,[31] а он идет на полуночь… Но, может быть, если он узнает… почему ей так нужно в Чуробор, он поймет, что это и правда важнее всего… Хотя нет. Дарована не считала свою особу величайшей ценностью в мире и не ждала, что умный человек – а Громобоя она, безусловно, положила считать умным – свернет с дороги, от которой зависит жизнь всего белого света, ради безопасности глиногорской княжны, от которой тут не зависит ровно ничего… Почти… Или совсем наоборот… Здесь Дарована уперлась в вопрос, который измучил ее еще дома, в Глиногоре. Он преследовал ее уже не первый месяц. И она так от него устала, что, снова столкнувшись со своим бичом, ее истомленная душа не выдержала и ушла от боя – Дарована заснула.
Утром Дарована проснулась до рассвета и сразу же вспомнила о Громобое. Вместе с ней проснулось недоверчиво-радостное чувство, как будто ей наконец подарили то, о чем она долго и горячо мечтала. Вчерашнее казалось сном: она так долго мечтала о подобной встрече, столько раз рисовала ее в своем воображении, но при этом почти не верила в нее, как не слишком-то веришь в то, чего уж очень хочется. Теперь, когда она почти утратила надежду, когда почти смирилась с мыслью о гибели и даже на эту поездку к Огнеяру решилась только ради того, чтобы успокоить отца… Без предупреждения, без предчувствия, без ободряющих знаков гадания, мимоходом, почти случайно… Но не зря ее названой матерью была сама Макошь, богиня человеческих судеб, – Дарована знала, что ничего случайного на свете не случается. А в этом дремиче есть все, что нужно. Она хотела верить, что именно об этой встрече говорила ей Макошь тем сияющим и страшным весенним утром возле белого камня, и надежда осветила в ее глазах это хмурое зимнее утро, сделала милее даже эту неуютную горницу в чужом доме.
Не торопясь подниматься, Дарована лежала, прислушиваясь к шуму внизу. Челядинка заново затопила печку, погасшую за ночь, горница нагрелась, можно было вставать. Одевшись, Дарована села у окна; нянька чесала ей волосы, заплетала три косы, закручивала две из них в баранки на ушах – а Дарована в это время смотрела на двор, разглядывая сквозь кружочки сероватой, как легкий дымок, прозрачной слюды в потрескавшемся деревянном переплете фигуры коней, кметей во дворе. Вон воевода Берислав, в высокой бобровой шапке, в красном плаще, стоит посреди двора, уперев руки в бока… Вбежал в ворота отрок,[32] выкрикнул несколько неразличимых отсюда слов – Берислав махнул сложенной плетью, кмети побежали к дверям конюшен, воеводе ведут оседланного коня… Едут смотреть засеку. Или то, что от нее осталось. Дароване страстно хотелось посмотреть на это своими глазами, но она даже не думала о том, чтобы поехать с мужчинами: она была отлично воспитана и точно знала, что прилично глиногорской княжне, а что нет.
Надо ждать. Воевода скоро вернется, и Громобой непременно будет с ним. Сердце замирало при воспоминании о его взгляде – он смотрел на нее так, как будто она одна на свете. По коже пробегала сладкая дрожь, и Дарована невольно закрывала глаза, будто боялась, что нянька, мачеха или горничные девушки подсмотрят ее мысли. Она была смущена и даже стыдилась перед собой этих чувств, но на душе у нее было так светло, как не бывало уже давно, очень давно.
Все утро она сидела так, у окна, ни на кого не глядя и никого не слушая. Но когда внизу во дворе раздался шум приближающейся дружины, княжна вдруг сорвалась с места и со всех ног бросилась из горницы вниз, так что Любица и Метелька, молодая княгинина челядинка, только рты разинули ей вслед и замерли с веретенами в руках.
Дарована пробежала лестницу и просторные нижние сени, выскочила на крыльцо и сразу увидела его. Громобой входил в ворота в гуще воеводских кметей; все вокруг него были верхом, а он шел пешком, но не кмети заслонили его от глаз Дарованы, а он – их. Она увидела только его; он казался больше, ярче всех вокруг, словно солнышко… Солнца не было, но его рыжие кудрявые волосы бросались в глаза. Дарована вдруг сообразила, что они оба с ним рыжие, и сердце дрогнуло, как будто это случайное сходство создавало между ними какую-то связь. Это опять смутило ее и все же показалось приятным.
Громобой тоже сразу увидел ее, и его потянуло к ней, как на огонь в темноте. Сейчас, при свете дня, она казалась новой, другой и еще более прекрасной. Вся она была светлая, золотая, как Солнцева Дева, и от мягкого сияния ее светло-рыжих, как светлый непрозрачный мед, волос само крыльцо казалось позолоченным. Она стояла, положив обе руки на деревянные опоры, и Громобой видел ее до последней мелкой черточки, видел янтарные обручья с золотой узорной сеткой на запястьях, каждый завиток вышитого узора на подоле красновато-коричневой рубахи. Он смотрел на нее снизу вверх, и казалось, она освещает собою весь двор, как само солнце, сияющее с неба. Чувство восторга захватило его полностью и потянуло к крыльцу, как к престолу богини.
– Стой, куда ты, милая моя! А шубу-то! Застудишься! – Из сеней выскочила Любица, держа в объятиях шубу на рыжих куницах, покрытую красным сукном, и накинула ее на плечи Дароване. – Да поди в хоромы, успеешь, насмотришься!
Воевода Берислав тем временем проехал через двор, оставил коня и поднялся по ступенькам к Дароване, но она не замечала его, и он неловко, как в пустоту, поклонился, озадаченный ее невниманием.
– Все верно, кн… как сказано, золотая лебедь ты наша! – весело ответил он, сумев-таки поймать у себя на губах слово, которого произносить было нельзя. Дарована наконец опомнилась и кинула на воеводу короткий взгляд. – Как он сказал, – воевода кивнул на Громобоя. – Чистое место, как скатерть! – Воевода усмехнулся, повторяя слова Громобоя, которым вчера не поверил, сдернул с головы бобровую шапку и покаянно взмахнул ею в воздухе. – Где была засека – уголье лежит, зола. Перун молниями пожег, не иначе.
– Да… – безотчетно согласилась Дарована, снова глядя на Громобоя. Он стоял вплотную к крыльцу и не сводил с нее глаз. – Только ведь спит Перун…
– Он спит, а сила его по земле ходит, – негромко отозвался Громобой.
Кмети, торопясь с холода в гридницу, почтительно обходили девушку, а воевода Берислав все стоял с шапкой в руке, не решаясь уйти в дом, пока она тут. Громобой медленно поднялся на крыльцо.
– За такое дело надо тебя наградить, – тихо сказала она и попыталась улыбнуться, но от волнения улыбка вышла неловкая. Ее пробирала такая сильная дрожь, что говорить было трудно и собственный голос доносился как будто издалека, больше похожий на эхо. – Мой отец… Чего ты хочешь попроси – он все может тебе дать…
Она не должна была говорить, что ее отец – сам смолятический князь Скородум, но хотелось хоть как-то дать ему понять, что она высоко ценит уже сделанное им и верит в его будущее, которое превзойдет прошлое и настоящее.
Громобой обвел ее медленным взглядом, как будто еще раз спрашивал себя, не мерещится ли ему это чудо, и взял ее руку, которой она придерживала на плече тяжелую шубу. Дарована ахнула – его рука показалась ей, озябшей на крыльце, горячей как огонь. Громобой сообразил, что слишком своевольничает, но она все же не отняла руки. Ее рука совсем потерялась в его ладони, и сейчас, рядом с ней, он казался себе еще более здоровым и неуклюжим, чем всегда. Собственное невежество его смущало: весь облик Золотой Лебеди, от ее чистого белого лба до красного носочка сафьянового сапожка, все ее поведение, каждое сказанное слово, мягкий звук ее голоса, приветливого и вместе с тем полного гордым достоинством, – все это ясно говорило о том, какого высокого рода и непростого воспитания эта девушка. Громобой умел все это оценить и растерялся так, что даже слов не находил. Он готов умереть за нее хоть сейчас – это главное, что он хотел выразить, но его очаровывали и обезоруживали ее глаза: удивительные, невероятные, единственные на свете! Они были в точности одного цвета с волосами – темно-золотистые, каким бывает иногда непрозрачный светлый мед. Если бы от кого услышал – не поверил бы, что так бывает, но у нее было именно так. Белая, без единой веснушки, кожа была так нежна на вид, светлые пушистые брови были едва заметны, но черные длинные ресницы ярко очеркивали золото глаз. Вся она как из молока и меда – Солнцева Дева из тех стран, где текут молочные реки…
– Пойдем! Пойдем, милая! – приговаривала нянька Любица, суетясь и пытаясь натянуть на плечи девушке спадающую шубу. – Застудишься ведь! Пойдем в хоромы-то!
Дарована опомнилась, отняла у Громобоя руку, опустила глаза и торопливо скользнула в сени. Конечно, ей было неприлично стоять на крыльце, у всего города на виду, и не сводить глаз с дремического парня; она не могла преодолеть свои правила, страдала от собственной нерешительности, но подчинялась. Умение подчиняться необходимости было воспитано в ней с раннего детства как непременная обязанность княжеской дочери. Ей так много хотелось сказать Громобою, но она не находила слов. Она не помнила сейчас ни о чем: ни о бесконечной зиме, ни о разбойничьей засеке – сам Громобой заполнил ее душу и мысли целиком.