Большой Каменный мост
Грибной рынок
Мариинское женское училище
Через улицу от Винно-соляного двора (на углу Всехсвятской и Софийской набережной) находилась часовня Св. Николая Чудотворца, «что в Бирлюковской пустыни», с двумя небольшими флигелями, в которых помещались сменявшие друг друга лавки (мануфактурная, колониальная, книжная, овощная) и квартиры монашествующих. К часовне примыкало несколько трактиров, дешевая баня, служившая также публичным домом, и несколько зданий бывшего Суконного двора с квартирами служащих шоколадной фабрики и многочисленными лавками, среди которых числились паяльная мастерская крестьянина Ивана Васильевича Лапшина, парикмахерский магазин цехового Моисея Васильевича Васильева, сапожный магазин крестьянки Пелагеи Арсеньевны Алексеевой, белошвейный магазин купчихи Прасковьи Сафоновны Трусовой, красильный магазин мещанки Клавдии Матвеевны Пономаревой, модная мастерская мещанина Алексея Тимофеевича Панкратьева, золотошвейная мастерская мещанки Анны Александровны Ивановой, пивная лавка крестьянки Варвары Федоровны Куликовой, чулочная мастерская жены коллежского регистратора Авдотьи Семеновны Вайнштейн и фонограф мещанина Василия Федоровича Заботина[9].
Дальше по набережной, напротив Кремля, располагалось Мариинское женское училище, призванное «способности учащихся употреблять не только для образования ума, но и для образования сердца и характера». Образование сердца происходило в музыкальных классах на первом этаже, между столовой и канцелярией. С 1894 по 1906 год теорию музыки преподавал Сергей Рахманинов, зарабатывавший таким образом освобождение от воинской повинности. По словам одной из его учениц, входя в класс, Рахманинов, которому тогда было 23 года, «садился за стол, нередко вынимал носовой платок, долго вытирал им лицо, затем, опустив голову на пальцы рук, вызывал ученицу, иногда не поднимая головы и не глядя на нее, спрашивал урок». Однажды утром он рассердился на кого-то из учениц и ушел с урока домой, но вскоре пожалел об этом и написал директору записку: «Я вообще плохой преподаватель, а сегодня еще был к тому же непростительно зол, но если бы знал, что за мою злость ученицы будут расплачиваться, я бы не позволил себе этого». В качестве покаяния он написал Шесть хоров для женских или детских голосов с фортепиано (Op. 15) и принял участие в нескольких ученических концертах[10].
Рахманинов в 1904 г.
Сразу за училищем располагался механический завод Акционерного общества Густава Листа, производивший паровые машины, пожарные насосы, водопроводное оборудование и вентиляторы. Сам Густав Лист жил над заводской конторой в большой квартире с зимним садом. Он приехал из Германии в 1856 году и, проработав несколько лет механиком на Воронежском сахарном заводе, открыл в 1863 году фабрику на Софийской набережной. В 1897-м фирма стала акционерным обществом. В 1901 году на заводе работало около семисот человек[11].
Большую часть квартала занимали заводские склады, мастерские и общежития. Семен Канатчиков работал в «аристократической» модельной мастерской. «Большинство модельщиков были городские жители – одевались чисто, брюки «навыпуск», рубашки носили «фантазия», запрятанные в брюки, воротничок подвязывали вместо галстука цветным шнурком, а по праздникам некоторые ходили даже в котелках. Стриглись «под польку» или ершом. Держались солидно с сознанием собственного достоинства, по-матерному ругались лишь «в сердцах» в случае крайней необходимости, да еще в получку, когда напивались, да и то не все»[12].
Механический завод Густава Листа
Болотная площадь. Вид со стороны Кремля
В литейной мастерской, куда попадали готовые материалы, «как кроты, рылись в земле и пыли грязные черные люди, у которых на черном фоне покрытого копотью лица блестели только белки глаз». Под «грохот огромных подъемных кранов, перебираемых шестерен и лязганье толстых цепей» по желобу из вагранки «выливалась огромная тяжелая огненно-красная струя расплавленного чугуна, разбрасывая вокруг большие пылающие брызги-искры и освещая стоявшие вокруг мрачные фигуры литейщиков»[13].
Когда Канатчиков поступил на завод, рабочий день продолжался одиннадцать с половиной часов (не считая сверхурочных ночных смен осенью и зимой, когда было много заказов), но после забастовки петербургских ткачей в 1896 году Лист сократил рабочий день до десяти часов. Большинство рабочих, как «городские», так и «деревенские» (которые «носили сапоги с голенищами, подпоясанные поясом ситцевые косоворотки, стриглись «под горшок» и носили бороды, к которым редко прикасалась рука парикмахера»), жили на Болоте. В нерабочее время они пили смирновскую водку, дрались на свадьбах, рассказывали анекдоты про попов, удили рыбу в Канаве и Москва-реке, встречались в купальнях с местными проститутками, ухаживали в Александровском саду за чулочницами и поварихами, читали уголовную хронику, романы с продолжениями, духовные книги и социалистические брошюры, устраивали кулачные бои на льду около плотины (обычно с рабочими Бутиковской текстильной фабрики с Пречистенской набережной) и ходили на подпольные собрания, а также в церковь, Третьяковскую галерею или Исторический и Румянцевский музеи. По воскресеньям в музеи пускали бесплатно, но лучшим «даровым зрелищем», по словам Канатчикова, были московские пожары, на которые рабочие Листа, «как бы ни были усталые, сломя голову бежали»[14].
Болотный рынок
Дважды в месяц по субботам артель Канатчикова «предавалась дикому разгулу. Одни, прямо с завода, получив получку, шли в пивные, в трактиры, в злачные места, а иные, пофрантоватее, заходили на квартиру сначала переодеться». В следующий понедельник «страждущие» лечились от похмелья спиртовым лаком, который хранился в специально приготовленном жестяном бидоне. «После обеда половина мастерской была пьяна. Одни слонялись по чужим верстакам, другие отсиживались в уборной. Не в меру опохмелившиеся шли спать в сушилку или модельный сарай»[15].
К востоку от механического завода находился особняк сахарозаводчика Харитоненко с готическими интерьерами Федора Шехтеля и большой галереей русского искусства, а между заводом и Канавой пролегало собственно Болото – большая площадь, застроенная длинными каменными амбарами с сотнями лотков и лавок. В конце лета пространство между амбарами превращалось в гигантский фруктово-ягодный рынок. Каждый вечер перекупщики собирались в чайной Афанасьева, чтобы договориться о ценах. Около двух часов ночи они выходили к подъезжавшим крестьянам и «неспешно ходили вдоль линии возов, привычно поглядывая на ягодное изобилие. Выбрав то, что нужно, они называли цену и, если крестьянин начинал возражать, с деланным безразличьем отходили в сторону, спокойно закуривали папироску». Начинался торг. По словам репортера «Московского листка», «цифры, божба и ругань, клятвы и остроты – все это перемешивается, подхватывается и разносится по площади». На рассвете крестьяне разъезжались, начиналась торговля, и, «как по волшебству, все разом оживало, становилось красивым и веселым». Выбор был столь велик, «что можно было подивиться объему и аппетиту московского чрева, проглатывающего ежедневно эти дары Болота, – так, между прочим, как лакомство и пустую забаву»[16].
После восхода солнца ягоды сменялись грибами, овощами и гуляющим народом. По воспоминаниям Николая Бухарина, по праздникам население конур «задыхалось в чаду трактиров и полупивных с красно-синей вывеской «Пивная с садом» или с причудливо выведенными буквами «Трахтер: Свидание друзей». Здесь сновали половые в грязной одежде, которая только по названию была белой, дым стоял коромыслом, играла «машина», дребезжали стаканы, рвала воздух гармоника, звучали надрывные, тоскливые песни. Все это пестрое, многоликое пело, буянило, пило, орало, обнималось, дралось, целовалось, плакало»[17].
* * *Государство в лице различных чиновников и учреждений пыталось оздоровить и регламентировать жизнь на Болоте. Оно инспектировало рыночные лавки и продукцию Эйнема, Смирнова и Листа; ремонтировало улицы, мостовые и набережные (Берсеневская и Софийская были в числе самых благоустроенных в городе); выуживало трупы пьяниц и самоубийц из Канавы; считало каждую дверь и каждого жильца ради налогового учета и политической слежки; снабжало население и предприятия водой, газом и электричеством (с приложением подробных правил подключения и пользования); устанавливало гидранты Листа и тушило пожары (все чаще предпочитая лошадям автомобили, а каланчам телефоны); проводило канализацию, а в 1914 году сделало подключение к ней обязательным для собственников (которым предписывалось сообщать о «распространяющемся из ватерклозета или писсуара зловонии»); отвечало за осушение затопленных районов и вывоз мусора на свалки; хранило и сортировало мясо на городских скотобойнях; выпускало номерные бляхи для извозчиков и контролировало уличное движение и правила стоянок; расширяло трамвайную сеть, которая питалась от электроэнергии, производившейся на территории Винно-соляного двора (при помощи бакинской нефти, доставлявшейся водным и железнодорожным путем в хранилище при Симоновском монастыре, а оттуда по подземным трубопроводам в Болото); занималось доставкой писем, посылок и телеграмм; заменяло керосиновые уличные фонари на газовые, а перед храмом Христа Спасителя и вдоль трамвайных путей – на электрические; обязывало владельцев недвижимости вывозить грязный снег за городскую черту и нанимать дворников и ночных сторожей для уборки, охраны и тайного наблюдения; высаживало деревья и благоустраивало городские парки беседками, павильонами и летними театрами; строило и содержало большинство школ; оплачивало стоимость половины больничных коек; следило за благонадежностью спектаклей и публикаций; содержало богадельни, детские приюты, ночлежные дома и попечительства о бедных; и следило за тем, чтобы все российские и иностранные подданные отмечались по месту жительства, а все факты рождения, смерти и брака регистрировались компетентными религиозными учреждениями[18]. (Чтобы получить разрешение на брак с кузиной, Рахманинов должен был предоставить справку об исповеди, найти полкового священника, не подчиненного синодальному ведомству, и получить разрешение государя императора.)[19]
Современное государство делает слишком много или слишком мало. Его услуги – одновременно вмешательство в жизнь и жалование прав. Россия начала XX века не была современным государством, потому что предоставление услуг отставало от промышленной экспансии (Москва была одним из самых быстрорастущих городов мира: до 70 процентов населения составляли мигранты, в основном крестьяне вроде Канатчикова), а бюрократические предписания воспринимались как необязательные или условные (Рахманинов раздобыл фальшивую справку об исповеди, справил свадьбу в полковой церкви Шестого гренадерского полка и получил от царя записку: «Что Бог соединил, человек да не разлучает»). Но в первую очередь Российское государство не было современным потому, что не считало свои услуги осуществлением неотчуждаемых прав, а своих подданных – гражданами, сознательно вовлеченными в процесс собственной национализации. Оно не исходило из того, что кто-то помимо чиновников может активно участвовать в строительстве государства, ощущать личную заинтересованность в его дальнейшем развитии и испытывать потребность, сколь угодно противоречивую, в расширении бюрократического вмешательства[20].
Вместо этого государство предоставляло все больше услуг, усиливая контроль над потенциальными узурпаторами. В канун Первой мировой войны Москва была самым полицейским городом в Европе (278 жителей на одного полицейского, по сравнению с 325 в Берлине, 336 в Париже и 442 в Вене). Якиманская часть, в состав которой входило Болото, вела учет всех проживавших там иностранцев, евреев, студентов, извозчиков, рабочих и безработных, а также «торговых, трактирных, фабричных и ремесленных заведений». Помимо рутинной отчетности полицейские агенты должны были следить за благонадежностью служащих различных заведений («сообщив при этом сведения о настроении названных служащих, а также не замечен ли кто из них во вредном влиянии на сослуживцев»), призывать жителей вывешивать флаги по государственным праздникам и «иметь тщательное наблюдение» за всеми «лицами, состоящими под гласным или негласным надзором полиции». В графе «характерные приметы» лица эти описывались как «вспыльчивые», «разговорчивые» или «задумчивые». Чем усерднее работала полиция, тем более вспыльчивыми, разговорчивыми и задумчивыми становились их подопечные[21].
В сентябре 1905 года рабочие Листа в числе первых в Москве вышли на забастовку с требованием гражданских свобод, «неприкосновенности личности» и улучшения условий труда. После митинга на Софийской набережной примерно триста из них прошествовали к шоколадной фабрике Эйнема и потребовали, чтобы она прекратила работу. В ноябре 1905 года механическая мастерская Эйнема превратилась в оружейный завод. «Кузнецы ковали, а слесаря подпиливали и оттачивали, ножи, кинжалы и все, что можно приготовить из металла», в ожидании «Варфоломеевской ночи» (о которой, по словам первого советского историка фабрики, «имели представление как о беспорядочной резне»). В декабре 1905 года на Болоте стреляли и строили баррикады; в 1906 и 1913 году прошли новые забастовки; наводнение 1908 года затопило большую часть «конур, где голые дети ползали среди грязного тряпья»; а немецкие погромы 1915 года привели к частичному разорению фабрики Эйнема и полному разрушению шести ее конфетных магазинов в других частях города. Жители Болота становились все более вспыльчивыми, разговорчивыми и задумчивыми. Сословные ярлыки («крестьянин» Канатчиков, «дворянин» Рахманинов) имели мало отношения к тому, чем занимались граждане; церковные истины (от божественной природы самодержавия до пользы исповеди) подвергались сомнению и осмеянию; новые центры организации экономики (в том числе Лист и Эйнем) не соответствовали привычным представлениям о хозяйственном укладе; новая железнодорожная сеть с центром на севере Москвы (и тяготеющие к ней промышленные и торговые районы) не укладывалась в радиальную уличную схему, привязанную к Кремлю; а высокая литература, все дальше уходившая от массовой, потеряла надежду найти осмысленную связь между «давным-давно» и «жили счастливо и умерли в один день». Россия была не единственной жертвой столкновения индустриализации с fin-de-siècle, но упрямая косность старого режима придавала ее метаниям характер апокалиптического нетерпения. Империя кишела пророками, предсказателями и бродячими проповедниками. Все исходили из того, что мир болен, а конец близок[22].
Помимо правоверных православных, которые читали больше божественных книг и чаще рассказывали о чудесных видениях и исцелениях, чем полвека назад, Россия полнилась пролетарскими поэтами, писавшими о «цепях страданий» и грядущем избавлении; иоаннитами, почитавшими Иоанна Кронштадтского как провозвестника Судного дня; братцами (чуриковцами), искавшими личного спасения в трезвенности, умеренности и духовности; толстовцами, проповедовавшими моральное преображение посредством вегетарианства и непротивления злу насилием; духоборами, которым толстовцы (и их собратья квакеры) помогали бежать от воинской повинности; баптистами, активно и успешно распространявшими принцип всеобщего священства; эсерами, видевшими в русском крестьянстве средство и цель всеобщей эмансипации; социал-демократами, верившими в искупительную миссию городского пролетариата; декадентами, жившими «с тягостно-горделивым сознанием», что они «последние в ряду былой высокой культуры»; и наконец, символистами, которые, по словам Владимира Соловьева, к каждому предмету и явлению, включая собственную жизнь, подходили «с точки зрения его окончательного полного состояния или в свете будущего мира»[23].
На Болоте и в его окрестностях все были символистами. Любимой книгой десятилетнего Николая Бухарина было Откровение Иоанна Богослова – «торжественно-непонятный пафос ее, космологические катаклизмы, трубы архангелов, воскресение мертвых, Зверь, последние времена, Вавилонская блудница, чудесные чаши». Прочитав «Краткую повесть об Антихристе» Соловьева, он ощутил, как «пробежали по спине мурашки», и спросил у матери, не блудница ли она. Александр Воронский, сын тамбовского священника, который жил на чердаке над замоскворецкой просфорней и учил кожевников марксизму в подвале у церковных ворот, мечтал о «ненависти-вдохновительнице» и «повторял мысленно оглушительные и неотвратимые слова, которые заучил когда-то в отроческие годы: «И прекращу шум песен твоих, и звук цитр твоих уже не будет слышен… И разграбят богатство твое, и расхитят товары твои, и землю твою бросят в воду»[24].
Николай Федоров, работавший библиотекарем в Румянцевском музее, предложил практический план воскрешения мертвых и «восстановления родства, во всей полноте его и силе»; Семен Канатчиков, ходивший в Румянцевский музей «смотреть картинки», обнаружил, что в недалеком будущем «все будет общей собственностью трудящихся»; Александр Скрябин, соученик Рахманинова по Московской консерватории, взялся писать «Мистерию», призванную положить конец жизни на Земле; а сам Рахманинов, еще будучи преподавателем Мариинского женского училища, написал симфонию по мотивам церковного песнопения XIII века о Страшном суде, Dies Irae. Рецензия Цезаря Кюи на первое исполнение Первой симфонии начиналась словами: «Если бы в аду была консерватория, если бы одному из ее даровитых учеников было задано написать программную симфонию на тему семи египетских язв и если бы он написал симфонию вроде симфонии г. Рахманинова, то он бы блестяще выполнил свою задачу и привел бы в восторг обитателей ада»[25].
Наводнение на Болоте (1908)
Наводнение на Болоте (1908)
Наводнение на Болоте (1908)
Наводнение на Болоте (1908)
Консерватория была не единственным обреченным учреждением в Москве, а симфония о Страшном суде – не единственным сочинением Рахманинова о сломе времен. Работая над Первой симфонией о последних днях (Op. 13) и Шестью хорами для воспитанниц Мариинского училища (Op. 15), он написал музыку к стихотворению Тютчева «Весенние воды» (Op. 14, № 11). Тютчев был любимым поэтом символистов, а романс стал «символом общественного пробуждения» и гимном надежды и искупления[26].
Еще в полях белеет снег,А воды уж весной шумят –Бегут и будят сонный брег,Бегут, и блещут, и гласят…Они гласят во все концы:«Весна идет, весна идет,Мы молодой весны гонцы,Она нас выслала вперед!Весна идет, весна идет,И тихих, теплых майских днейРумяный, светлый хороводТолпится весело за ней!..»Двенадцатого мая 1904 года полиция перехватила письмо, отправленное неким «Я» из Нижнего Новгорода С. П. Миронычевой, «в дом городского общежития учащихся женщин на Софийской набережной». Ссылаясь на «Весенние воды» Тютчева/Рахманинова и «Когда же придет настоящий день?» Добролюбова, автор призывал девушку не поддаваться отчаянию.
Пусть будет это данью времени колебанья, гнета и сомнений. Но грядущее обновление неужели неспособно уже и сейчас поднять лучшие элементы нашего времени до бодрости и веры. Идет же он, настоящий день. Идет шумный, бурливый, сметающий по пути расслабленное, хилое и старое… Близко уже заря, накладывающая свой фантастический и чарующий отблеск и прозрачность на все и вся…[27]
Неизвестно, знал ли читавший письмо сыщик, что «Я» – это Яков Свердлов, девятнадцатилетний ученик аптекаря, бывший гимназист и «профессиональный революционер».
2. Проповедники
Глашатаи «настоящего дня» делились на христиан и социалистов. «Второе пришествие» оставалось метафорой бесконечной отсрочки, но все больше «задумчивых» христиан ожидали Страшного суда на своем веку. Их веру разделяли революционеры, которые отождествляли Вавилон с капитализмом и жили в ожидании конца старого мира.
У них было много общего. Одни считали революционный социализм видом христианства, другие считали христианство видом революционного социализма. Бердяев и Сергей Булгаков предлагали дополнить христианство политическим апокалипсисом, Горький и Луначарский причисляли марксизм к религиям земного спасения, Бонч-Бруевич называл хлыстов и баптистов «передаточными пунктами» большевистской пропаганды, а большевик-пропагандист (и сын священника) Александр Воронский знал революционера, который использовал Евангелие как руководство к «насильственному свержению царского строя»[28].
Но обычно они считали друг друга антиподами. Христиане видели в социалистах атеистов или антихристов; социалисты с этим не спорили и называли христиан ханжами или невеждами. В стандартных социалистических автобиографиях отказ от «религии» был обязательным условием духовного пробуждения.
Большинство проповедников христианского апокалипсиса были рабочими и крестьянами. Большинство теоретиков рабоче-крестьянской революции были студентами и «вечными студентами». Студенты были детьми священников, чиновников, врачей, учителей и других «пролетариев умственного труда»: интеллигентов как метафорических евреев (избранных, изгнанных, образованных) и евреев как почетных интеллигентов независимо от профессии. Пожизненные вундеркинды, они наследовали священной миссии и жили чужаками среди «народа».
Виленский большевик Арон Сольц ассоциировал свое еврейство с «относительной интеллектуальностью» и сочувствием к революционному терроризму. Николай Бухарин вырос в семье учителя гимназии, который «любил сболтнуть что-нибудь радикальное» и просил маленького Колю декламировать стихи перед гостями. Валериан Оболенский вырос в семье ветеринара «радикальных убеждений», который учил детей иностранным языкам и поощрял их к чтению Белинского и Добролюбова («не говоря уж о классиках»). Большевик Алексей Станкевич рос в убеждении, «что мать и отец гораздо развитее, умнее и честнее окружающей среды» (его отец, кологривский учитель, пил горькую в знак протеста против «мещанской среды уездного городка»). «Все это заставляло наши умы теряться в догадках»[29].
Арон Сольц
Николай Бухарин
Быть интеллигентом значило задаваться «проклятыми вопросами» и чувствовать себя развитее, умнее и честнее окружающей среды (и оттого избранным и обреченным). Вопрос, может ли интеллигент ответить на проклятые вопросы и остаться интеллигентом, тоже был проклятым. Ленин думал, что нет (и не считал себя интеллигентом); авторы «Вех» утверждали, что настоящих интеллигентов не осталось (и считали себя исключениями); остальные не отличали потерянных от уверенных при условии, что они развитее, умнее и честнее окружающей среды. Доля преодолевших сомнения стремительно росла. Большинство интеллигентов верили в грядущую революцию; большинство верующих не сомневались, что за ней последует «царство свободы».
Социалисты состояли из марксистов и националистов. Классовое и национальное освобождение смешивалось в различных пропорциях. Меньшевики надеялись на растущую сознательность обнищавших пролетариев; большевики – на внеочередную рабоче-крестьянскую революцию в порядке местного исключения; народники – на вселенскую искупительную миссию русского крестьянства; бундовцы – на сохранение еврейской специфики в рамках марксистского космополитизма; а дашнаки, сионисты и польские националисты – на торжество племенного освобождения на обломках имперского самовластья. Даже крайние случаи были компромиссными: марксисты говорили о «потомственных пролетариях» с собственной культурой и генеалогией; русские националисты назывались социалистами-революционерами, а не русскими националистами; а нерусские националисты представляли свои народы вселенскими пролетариями. Все говорили на библейском языке племенной избранности и страдания за человечество.
Валериан Оболенский (Осинский)
Предоставлено Еленой Симаковой