Мари-Лора сжимается в комок под кроватью; в правой руке у нее камень, в левой – миниатюрная копия дома. Визжат гвозди в досках, осколки стекла, куски известки и кирпичей сыплются на пол, на макет, на матрас у нее над головой.
– Папа-папа-папа-папа, – повторяет Мари-Лора, но тело как будто отделилось от голоса, слова текут далекой, отрешенной чередой.
Ей представляется, что вся земля под Сен-Мало пронизана корнями огромного дерева в центре города, на площади, где никто никогда не бывал, а сейчас Божья рука вырывает это дерево, выворачивая комья гранита вместе с корневой системой – той же кроной, только перевернутой и воткнутой в землю (не так ли описал бы это доктор Жеффар?). Крепостные стены крошатся, улицы исчезают, здания длиной в квартал опрокидываются, словно игрушечные.
Медленно, облегченно мир оседает и успокаивается. Снаружи доносится тихий перезвон, – наверное, сыплются на улицу осколки стекла. Звук прекрасный и странный – как будто с неба идет дождь драгоценных камней.
Где бы ни был дядюшка Этьен, выжил ли он?
И можно ли выжить среди такого?
Жива ли она сама?
Дом кряхтит, скрипит, стонет. Затем нарастает вой, словно ветер бежит по высокой траве, только громче, голоднее. От него рвутся занавески и барабанные перепонки.
Мари-Лора чувствует запах дыма и понимает. Пожар. Окно в спальне выбито, и слышно, как что-то полыхает за ставнями. Что-то огромное. Весь район. Весь город.
Пол, стена, кровать над нею холодные. Дом пока не горит. Но надолго ли это?
Успокойся, думает Мари-Лора. Сосредоточься на своих легких. Вдох. Выдох. Снова вдох. Она не вылезает из-под кровати. Говорит себе:
– Ce n’est pas la réalité[13].
«Пчелиный дом»
Что он помнит? Он видел, как инженер Бернд закрыл дверь и сел на ступени. Видел, как великан Франк Фолькхаймер в золотистом кресле что-то снимал с брюк. Потом лампочка под потолком погасла, Фолькхаймер включил фонарь. И тут на них обрушился грохот, да такой оглушительный, словно орудие, пожирая все, сотрясло саму земную кору. Мгновение Вернер видел лишь луч фонаря, который бился, как испуганный мотылек.
Их тряхнуло. На мгновение – а может, на час или на сутки, определить невозможно, – Вернер вновь очутился в Цольферайне. Он стоял на краю поля, возле ямы, в которой шахтер похоронил двух мулов. Была зима, самому Вернеру еще не исполнилось пяти лет, а кожа у мулов стала почти прозрачной, так что из-под нее просвечивали кости. Комочки земли сыпались на открытые глаза мулов, а Вернер был так голоден, что гадал: не осталось ли на костях мяса, которое можно съесть.
Он слышал, как скребет по мелким камням лопата.
Слышал шумный вздох сестры.
Потом, словно некая эластичная лента растянулась до предела, его швырнуло назад, в подвал под «Пчелиным домом».
Пол уже не дрожит, но гул не умолкает. Вернер зажимает ладонью правое ухо. Гул остается – жужжание тысячи пчел, очень близко.
– Что-то гудит? – спрашивает он, но не слышит собственного вопроса.
Левая сторона лица мокрая. Наушники куда-то делись. Где радио, где верстак и что давит сверху?
С плеч, с груди, с волос Вернер снимает горячие куски дерева и камня. Найти фонарь, проверить, что с остальными, проверить радио. Проверить, что с выходом. Разобраться, что не так с его слухом. Вот рациональные шаги. Вернер пытается сесть, но потолок стал гораздо ниже, и он ударяется головой.
Жарко. И становится еще жарче. Вернер думает: нас заперли в ящике, а ящик бросили в жерло вулкана.
Проходят секунды. А может быть, минуты. Вернер по-прежнему стоит на коленях. Найти фонарик. Потом остальных. Потом выход. Потом разобраться, что со слухом. Может, австрияки сверху уже пробиваются через завалы на помощь. Однако Вернер никак не может найти фонарь. И даже встать не может.
В абсолютной тьме кружат тысячи алых и синих пятен. Языки огня? Призраки? Они скользят по полу, затем поднимаются к потолку, мерцая непонятным светом.
– Мы умерли? – кричит Вернер в темноту. – Мы что, умерли?
Шесть лестничных пролетов вниз
Рев бомбардировщиков едва затих, когда мимо дома со свистом проносится артиллерийский снаряд и с глухим звуком взрывается неподалеку. По крыше что-то дробно стучит – осколки снаряда? горящие угли? Мари-Лора говорит вслух: «Ты слишком высоко в доме» – и заставляет себя вылезти из-под кровати. И без того времени потеряно чересчур много. Она убирает камень в макет дома, задвигает дощечки, составляющие крышу, поворачивает трубу и убирает домик в карман платья.
Где туфли? Мари-Лора ползает по полу, но пальцы нащупывают только щепки и что-то острое – наверное, осколки стекла. Она находит трость и без туфель, в одних чулках, выходит в коридор. Здесь запах дыма сильнее. Пол все еще холодный, и стены тоже. Мари-Лора заходит пописать в уборную на шестом этаже, чуть было машинально не спускает воду, но вовремя себя одергивает, вспомнив, что если бачок опустеет, то уже не наполнится. Она замирает, проверяя, не стал ли воздух теплее, и лишь потом идет дальше.
Шесть шагов до лестницы. Второй снаряд со свистом проносится над домом. Мари-Лора вскрикивает. Снаряд взрывается – на этот раз где-то над устьем реки. Звенят подвески на люстре.
Дождь кирпичей, дождь мелких камешков, медленный дождь сажи. Восемь винтовых ступеней, вторая и пятая скрипят. Повернуться вокруг колонны лестницы. Еще восемь ступенек. Четвертый этаж. Третий. Здесь Мари-Лора проверяет проволоку, которую дедушка Этьен пропустил под телефонным столиком на площадке. Колокольчик на месте, проволока по-прежнему натянута, уходит вертикально в дыру, которую Этьен просверлил в стене. Никто не входил и не выходил.
Восемь шагов по коридору до ванной третьего этажа. Ванна наполнена. На поверхности что-то плавает, наверное мелкие хлопья побелки, а на полу под коленями грязь, но Мари-Лора все равно приникает губами к воде и жадно пьет, стараясь выпить как можно больше.
Назад на лестницу и по ней на второй этаж. Потом на первый, держась за резные перила. Вешалка опрокинута. В коридоре острые осколки чего-то – наверное, посуды из буфета в столовой. Мари-Лора ступает осторожно-осторожно.
На этом этаже окна, видимо, тоже выбиты: она вновь чувствует запах дыма. Дедушкино пальто висит на крючке в прихожей; Мари-Лора надевает его. Здесь туфель тоже нет – куда же она их задевала? Кухня – хаос упавших полок и кастрюль. Раскрытая поваренная книга на полу корешком вверх, словно сбитая птица. В буфете Мари-Лора находит половинку батона – все, что осталось со вчерашнего дня.
Посреди кухни – вход в погреб. Она отодвигает обеденный стол, нащупывает металлическое кольцо и поднимает крышку люка.
Приют мышей, пахнущий сыростью и гнилыми моллюсками, как будто десятилетия назад сюда в прилив попала вода и потом долго-долго высыхала. Мари-Лора медлит над открытым люком. Сверху тянет пожаром, снизу – почти полной его противоположностью, затхлой влагой. Дым: дедушка Этьен говорит, что дым – это воздушная взвесь, миллиарды пляшущих в воздухе молекул углерода. Частички гостиных, кафе, деревьев. Людей.
Третий артиллерийский снаряд, визжа, несется к городу с востока. Мари-Лора нащупывает в кармане макет дома. Потом берет хлеб, трость, спускается по приставной лесенке и закрывает за собой люк.
В западне
Возникает свет. Вернер изо всех сил надеется, что это не галлюцинация. Янтарный луч шарит в пыльном воздухе, освещает упавший кусок стены, покореженную полку, два металлических шкафа, развороченные и смятые так, будто исполинская рука разорвала их пополам. Выхватывает из темноты россыпь инструментов, поломанные крюки и десяток совершенно целых банок с гвоздями и шурупами.
Фолькхаймер. Он включил фонарь и раз за разом проводит лучом по нагромождению обломков в дальнем углу: камням, цементу, ломаным доскам. Только через минуту до Вернера доходит, что это лестница.
То, что осталось от лестницы.
Весь угол обрушился. Луч замирает на миг, словно давая Вернеру возможность осознать их положение, сдвигается вправо и медленно, рывками ползет в клубах пыли. В отраженном свете Вернер видит огромный силуэт Фолькхаймера: тот, пригнувшись, спотыкаясь, пробирается под нависшей арматурой и трубами. Наконец свет останавливается. Держа фонарь в зубах, средь рваных косых теней, Фолькхаймер поднимает куски кирпичной кладки, доски, шматы штукатурки. Под ними что-то есть, и это что-то постепенно обретает форму.
Инженер. Бернд.
Его лицо бело от пыли, но глаза – черные дыры, рот – багровый провал. Бернд кричит, но Вернер ничего не слышит за гулом в ушах.
Фолькхаймер поднимает инженера. Пожилой человек на руках у обер-фельдфебеля, в свете фонаря, который тот зажал в зубах, кажется ребенком. Фолькхаймер несет его по заваленному обломками полу, пригибаясь, чтобы не задеть низкий потолок, и усаживает в золотистое кресло. Оно стоит как стояло, только засыпано известковой пылью.
Фолькхаймер большой рукой берет Бернда за челюсть и закрывает ему рот. Вернер, в полутора метрах от них, не слышит никакой перемены.
Погреб вновь содрогается, сверху сыплется горячая пыль.
Теперь луч фонаря кружит по тому, что осталось от потолка. Три огромные дубовые балки надломились, но пока держат. Штукатурка между ними покрыта паутиной трещин, в двух местах торчат трубы. Луч скользит у Вернера за спиной, озаряет упавший верстак и разбитый корпус радиоприемника. Наконец упирается в самого Вернера. Тот вскидывает ладонь, закрывая глаза от света.
Фолькхаймер подходит; его большое участливое лицо под каской придвигается совсем близко. Широкоскулое, знакомое. Глубоко посаженные глаза, раздвоенный кончик носа, массивный, как мыщелки бедренной кости. Подбородок – словно континент. Фолькхаймер бережно трогает Вернера за щеку. Отводит руку – пальцы в чем-то красном.
– Надо выбираться наружу, – говорит Вернер. – Надо найти другой выход.
«Наружу?» – произносят губы Фолькхаймера. Он мотает головой. Другого выхода нет.
3. Июнь 1940 г.
Шато
На третий день после бегства из Парижа Мари-Лора с отцом входят в Эврё. Рестораны либо заколочены, либо переполнены людьми. Две женщины в вечерних платьях сидят, привалившись друг к дружке, на ступенях собора. Между рыночными прилавками лежит ничком человек – без сознания или хуже.
Почта закрыта. Телеграф не работает. Самая свежая газета – позавчерашняя. Очередь за талонами на бензин тянется от префектуры на квартал.
В первых двух гостиницах нет мест. В третьей не открывают. Ключный мастер то и дело ловит себя на том, что оглядывается через плечо.
– Папа, – растерянно повторяет Мари-Лора, – мне больно идти.
Он закуривает. Осталось три сигареты.
– Теперь уже близко, Мари.
На западной окраине Эврё дома заканчиваются, начинается сельская местность. Мастер вновь и вновь смотрит на записку, которую дал ему директор. «Мсье Франсуа Жанно, дом № 9, рю-Сен-Николя». Однако когда они доходят до указанного адреса, то видят пожар. В безветренных сумерках дым столбами поднимается над деревьями. В угол ворот въехала машина и сорвала их с петель. Дом – вернее, то, что от него осталось, – огромен. Двадцать стеклянных дверей с фасада, большие свежепокрашенные ставни, тщательно подстриженные живые изгороди. Un château[14].
– Папа, дымом пахнет.
Он ведет Мари-Лору по гравийной дорожке. Рюкзак – или камень глубоко внутри – с каждым шагом все тяжелее. На гравии не блестят лужи воды, перед домом не суетятся пожарные. Парные мраморные урны у входа опрокинуты. Лестница усыпана хрустальными подвесками от люстры.
– Что горит, папа?
В дымных сумерках перемазанный в копоти мальчишка, не старше Мари-Лоры, катит им навстречу сервировочный столик. Колесики со стуком подпрыгивают на гравии, на столике дребезжат серебряные ложки и щипцы. С каждого из четырех углов улыбаются полированные купидоны.
– Это дом Франсуа Жанно? – спрашивает мастер.
Мальчишка, не отвечая, проходит мимо.
– Ты не знаешь, что с…
Дребезжание столика удаляется.
Мари-Лора дергает отца за полу:
– Папа, ну скажи, пожалуйста.
В пальтишке, на фоне темных деревьев, она кажется бледнее обычного. Такой испуганной отец ее еще не видел. Не слишком ли много он требует от дочери?
– Горит дом, Мари, и люди воруют оттуда вещи.
– Что за дом?
– Тот дом, куда мы с тобою так долго шли.
Поверх ее головы он видит, как разгорается и гаснет на ветру обугленный дверной косяк. Сквозь дыру в крыше проглядывает темнеющее небо.
Еще два мальчика появляются из клубов дыма. Они тащат портрет в золоченой раме в два раза выше себя. С портрета хмурится давным-давно умерший прапрадедушка. Мастер вскидывает обе руки, чтобы остановить мальчишек:
– Его разбомбили?
Один говорит:
– Внутри еще много осталось.
Полотно картины идет волнами на ветру.
– Ты знаешь, где сейчас мсье Жанно?
Второй отвечает:
– Сбежал еще вчера. Вместе с остальными. В Лондон.
– Не говори ему ничего, – вмешивается первый.
Мальчишки вместе с добычей убегают по дорожке и тают во тьме.
– В Лондон? – шепчет Мари-Лора. – Друг директора в Лондоне?
Мимо них ветер гонит почерневшие листы бумаги. В деревьях шепчутся тени. Лопнувшая дыня на дорожке, словно отрезанная голова. Мастер увидел слишком много. Весь день, километр за километром, он воображал, как их пригласят в дом и накормят. Картофель с горячим нутром, куда они с Мари-Лорой будут вилками запихивать масло. Лук-шалот, шампиньоны, яйца вкрутую и соус бешамель. Кофе, сигареты. Он отдал бы мсье Жанно камень, а мсье Жанно вытащил бы из нагрудного кармана бронзовый двойной лорнет, поднес его к спокойным глазам и сказал бы: подлинник или фальшивка. Потом Жанно закопал бы камень в саду или спрятал в тайнике за стенной панелью, и на этом бы все закончилось. Долг был бы исполнен. Je ne m’en occupe plus[15]. Им предоставили бы отдельную комнату, они бы приняли ванну, быть может, кто-нибудь бы даже постирал их одежду. Мсье Жанно, наверное, рассказывал бы забавные истории про своего друга-директора, а утром под птичье пенье они бы прочли в свежей газете, что вторжение отменяется, а Франция отделалась небольшими уступками. Он вернулся бы в ключную и вечерами вставлял бы в макеты домиков распашные окошки. Бонжур, бонжур. Все как прежде.
Однако все не как прежде. Деревья колышутся, дом тлеет, а у мастера, который стоит в полутьме на гравийной дорожке, крутится в голове тревожная мысль: «Кто-нибудь может нас искать. Кто-нибудь может знать, чтó у меня с собой».
Он почти бегом ведет Мари-Лору назад по дорожке.
– Папа, мне больно идти.
Он перекидывает рюкзак себе на грудь, сажает ее на закорки и несет. Они проходят мимо сорванных ворот и разбитой машины, затем поворачивают не к востоку – к центру Эврё, – а к западу. Мимо проезжают велосипедисты. На их усталых лицах то ли подозрительность, то ли страх. А может, страх и подозрительность – в глазах самого мастера.
– Не так быстро, – просит Мари-Лора.
Они останавливаются в бурьяне в двадцати шагах от дороги. Вокруг ничего, лишь наступающая ночь да ухают на деревьях совы, а в воздухе над придорожной канавой носятся летучие мыши. Мастер напоминает себе, что алмаз – всего лишь кусок углерода, спрессованный за миллионы лет в недрах земли и выброшенный на поверхность вулканической трубкой. Кто-то его огранил, кто-то отшлифовал. Он точно так же не может быть источником проклятия, как древесный лист, или зеркало, или жизнь. В мире есть только случайность – случайность и законы физики.
Да и в любом случае то, что у него с собой, – стекляшка. Обманка для отвода глаз.
Позади, над Эврё, облачная гряда вспыхивает один раз, потом второй. Молния? На дороге впереди большой нескошенный луг и плавный силуэт строений. Сельский дом и сарай. Окна не горят, движения не видно.
– Мари, я вижу гостиницу.
– Ты сказал, они переполнены.
– Эта выглядит приветливой. Пошли. Осталось совсем немного.
Он вновь несет дочь. Еще чуть больше полкилометра. Окна сельского дома по-прежнему темны. Сарай чуть подальше. Мастер прислушивается, но слышит лишь стук крови в ушах. Ни собачьего лая, ни света фонарей. Возможно, крестьяне тоже сбежали. Он ставит Мари-Лору на землю перед сараем и тихонько стучит. Ждет, потом стучит снова.
Замок – новенький навесной «Берке», с одним ригелем; мастер легко вскрывает его своими инструментами. Внутри овес, ведра с водой и медленно кружащие слепни, но лошадей нет. Он открывает стойло, усаживает Мари-Лору в уголок и снимает с нее туфли.
– Вуаля, – говорит он. – Один из постояльцев завел в фойе своих лошадей, так что тут немножко пахнет. Но сейчас портье его выталкивают. Смотри, вот он уже за дверью. До свиданья, лошадка! Отправляйся спать в конюшню, пожалуйста!
Лицо у дочки растерянное. Испуганное.
За домом сад и огород. В полутьме можно различить розы, латук, листовой салат. Клубника по большей части еще не созрела. Мягкие белые морковки с налипшей на корешки черной землей. Ничто не шевелится; в окне не возникает крестьянин с ружьем. Мастер снимает рубашку, набирает в нее овощей, наливает воды из крана на улице, закрывает дверь и кормит дочь. Затем укладывает ее на свое пальто и вытирает ей лицо своей рубашкой.
Остались две сигареты. Затяжка, выдох.
Следуй путем логики. У каждого следствия есть причина, из каждой трудной ситуации есть выход. К каждому замку можно подобрать ключ. Можно вернуться в Париж, или остаться здесь, или идти дальше.
Снаружи долетает совиное уханье. Далекие раскаты грома или канонады, а может, того и другого. Он говорит:
– Гостиница очень дешевая, ma chérie. Хозяин сказал, наш номер стоит сорок франков на ночь, но только двадцать, если мы сами приготовим себе постели.
Он прислушивается к ее дыханию.
– Я сказал: «Конечно мы сами приготовим себе постели». А он ответил: «Отлично, я дам вам доски и гвозди».
Мари-Лора не улыбается.
– Теперь мы отправимся к дяде Этьену?
– Да, Мари.
– Который на семьдесят шесть процентов сумасшедший?
– Он был с твоим дедом – своим братом, – когда тот погиб. На войне. Надышался ипритом и немного сдвинулся умом. Начал видеть всякое разное.
– Что значит «всякое разное»?
Раскаты все ближе. Сарай слегка подрагивает.
– То, чего нет.
Пауки ткут паутину между потолочными брусьями. Мотыльки бьются в стекло. Начинается дождь.
Вступительные экзамены
Вступительные экзамены в школу национал-политического образования проходят в Эссене, в тридцати километрах от Цольферайна, в душном танцзале, где работают три огромных электрических калорифера. Один беспрерывно лязгает и плюется паром, несмотря на все усилия его починить. С потолка свисают флаги военного министерства, каждый размером с танк.
Абитуриентов сто человек, все мальчики. Представитель школы, в черной форме, выстраивает их в шеренгу по четыре. На груди у него звякают медали.
– Вы, – объявляет он, – пытаетесь поступить в самую элитную школу мира. Экзамены продлятся восемь дней. Мы возьмем только самых чистых, самых сильных.
Второй представитель школы раздает форму: белые рубашки, белые шорты, белые носки. Мальчики переодеваются прямо на месте.
С Вернером в его возрастной группе еще двадцать шесть мальчиков. Все, кроме двух, выше его. Все блондины. Ни одного очкарика.
Все первое утро мальчики в белых формах заполняют анкеты. Полная тишина, только скребут карандаши по бумаге, расхаживают экзаменаторы да рычит калорифер.
Где родился твой дед? Какого цвета глаза у твоего отца? Работала ли твоя мать в учреждении? Из ста десяти вопросов про происхождение Вернер может уверенно ответить только на шестнадцать. Остальное – догадки.
Откуда родом твоя мать?
Из Германии.
Откуда родом твой отец?
Из Германии.
На каком языке говорит твоя мать?
Прошлого времени не предусмотрено. Вернер пишет: «на немецком».
Он вспоминает фрау Елену сегодня утром, когда все дети еще спали, а та, стоя в ночной рубашке под лампой, последний раз проверяла, все ли у него собрано. Она выглядела растерянной, как будто не успевает осознать стремительные перемены в жизни. Она говорила, что гордится им. Что Вернеру надо постараться изо всех сил. «Ты сообразительный мальчик. У тебя получится». Она снова и снова поправляла его воротник. Когда он сказал: «Я ж на неделю всего еду», ее глаза начали медленно наливаться слезами, как будто их уровень внутри неудержимо поднимается, а фрау Елена ничего не может с этим поделать.
Во второй половине дня абитуриенты бегают. Проползают под препятствиями, отжимаются, влезают по канатам, подвешенным к потолку, – сто детей в белой форме неразличимой чередой проходят перед глазами экзаменаторов, будто телята. В челночном беге Вернер пришел девятым. В лазанье по канату – предпоследним. Ему не справиться.
Вечером ребята высыпают в вестибюль. Некоторых встречают гордые родители на машинах, другие по двое или по трое уверенно исчезают в улочках, – видимо, все знают, куда идти. Вернер в одиночестве проходит шесть кварталов до спартанского хостела, где снимает койку (две марки за ночь), и долго лежит без сна под разговоры других постояльцев, слушая курлыканье голубей, бой башенных часов и рычание автомобилей. Это его первая ночь за пределами Цольферайна, и Вернер невольно думает о Ютте, которая не разговаривала с ним с тех пор, как он разбил приемник. Смотрела с таким укором, что ему приходилось отводить взгляд. Ее глаза говорили: «Ты меня предал». Хотя ведь на самом деле он ее спасал?
На второе утро – проверка расовой чистоты. От Вернера много не требуется – только поднять руки или не моргать, пока ему в зрачки светят фонариком. Он потеет и переминается. Сердце беспричинно стучит. Пахнущий луком лаборант в белом халате измеряет расстояние между его висками, обхват головы, толщину и форму губ. Записывает длину его стопы, пальцев на руках, расстояние от пупка до глаз. Длину члена. Прикладывает к носу деревянный транспортир, чтобы определить его угол.
Второй лаборант оценивает цвет глаз по шкале, на которой представлены больше полусотни оттенков голубого и синего. У Вернера глаза himmelblau – небесно-голубые. Чтобы оценить цвет волос, лаборант отрезает у Вернера прядь и сравнивает с тремя десятками прядей, закрепленных на доске, – от самых темных до самых светлых.
– Schnee, – говорит лаборант и записывает.
Снег. У Вернера волосы белее самого светлого образца на доске.
Ему проверяют зрение, берут анализ крови, снимают отпечатки пальцев. К полудню он гадает, осталось ли у него что-нибудь неизмеренное.
Затем устный экзамен. Сколько всего учреждений национал-политического образования? Двадцать. Кто наши величайшие олимпийцы? Вернер не знает. Когда день рождения фюрера? Двадцатого апреля. Кто наш величайший писатель, что такое Версальский мир, какой немецкий самолет самый быстрый?
На третий день снова бег, лазанье, прыжки. Все под секундомер. Лаборанты, представители школы, экзаменаторы – все в формах чуть разного оттенка – записывают результаты на миллиметровке очень мелким почерком, затем миллиметровку лист за листом вкладывают в кожаные скоросшиватели с тисненой золотой молнией на обложке.
Абитуриенты взволнованным шепотом гадают:
– Я слышал, в школе есть моторные лодки, охотничьи соколы, тиры.
– Я слышал, возьмут только по семь человек из каждой возрастной группы.
– А я слышал, что только по четыре.
Они говорят о школе с надеждой и бравадой: каждый отчаянно хочет, чтобы его взяли. Вернер убеждает себя: «И я тоже хочу».
И все же по временам, несмотря на честолюбивые мечты, на него накатывает тоска: он видит Ютту с кусками радиоприемника в руках, и под ложечкой начинает сосать от неуверенности.
Абитуриенты взбираются на препятствия, бегают один спринт за другим. На пятый день трое выбывают из борьбы. На шестой – еще четверо. С каждым часом в танцзале все жарче, так что к седьмому дню воздух, стены и пол пропитаны резким мальчишеским запахом. В качестве последнего испытания каждый из четырнадцатилеток должен влезть по прибитой к стене лестнице, перебраться на крошечную платформу, упираясь головой в потолок, зажмуриться и спрыгнуть на флаг, который держат другие абитуриенты.
Первым лезть крепкому деревенскому парнишке из Херне. Он быстро взбирается по лестнице, но, очутившись высоко на платформе, бледнеет. Коленки у него дрожат.
– Трус, – говорит кто-то.
Мальчик рядом с Вернером шепчет:
– Боится высоты.
Экзаменатор бесстрастно ждет. Мальчишка на платформе заглядывает через ее край – словно смотрит в клубящуюся бездну – и закрывает глаза. Его шатает. Тянутся бесконечные секунды. Экзаменатор смотрит на секундомер. Вернер крепче вцепляется в свой край флага.