Эндрю усмехнулся. Он был в хороших отношениях с доктором Брамуэллом, который, не в пример Льюису, второму «штатному» врачу, очень сердечно отнесся к нему с первой же встречи. Практика у Брамуэлла была небольшая, и он не мог позволить себе роскошь держать помощника, но у него были величественные манеры и некоторые замашки знаменитости.
Он закрыл книгу, старательно отметив в ней грязным ногтем указательного пальца место, где остановился, затем картинно заложил свободную руку за борт потрепанного пальто. Он имел такой театральный вид, что казался почти фантастическим призраком на главной улице Блэнелли. Недаром Денни дал ему прозвище Серебряный Король.
– Ну что, дорогой мой, как вам понравилось наше маленькое общество? Я уже говорил вам, когда вы посетили мою дорогую жену и меня в нашем уголке, что оно не так скверно, как может показаться на первый взгляд! У нас тут имеются свои таланты. Моя дорогая жена и я стараемся их поощрять. Мы и в этой глуши высоко несем светоч культуры. Мэнсон, вы должны прийти к нам как-нибудь вечером. Вы не поете?
Эндрю ужасно хотелось расхохотаться. Брамуэлл елейным тоном продолжал:
– Все мы, разумеется, слышали о вашей борьбе с тифом. Блэнелли гордится вами, мой дорогой мальчик. Я только сожалею, что такой случай не выпал на мою долю. Если могу быть вам полезен при каком-нибудь затруднении, загляните ко мне!
Чувство раскаяния – кто он такой, чтобы потешаться над старым человеком? – побудило Эндрю ответить:
– Вот, кстати, доктор Брамуэлл, – я натолкнулся на прелюбопытный случай вторичного медиастинита[4], который очень редко встречается. Если у вас есть время, не хотите ли зайти со мной посмотреть его?
– Да? – сказал Брамуэлл уже с несколько меньшим энтузиазмом. – Но я не желал бы вас затруднять.
– Это тут сейчас за углом, – возразил с готовностью Эндрю. – И у меня остается свободных полчаса до встречи с доктором Денни. Мы будем там через одну секунду.
Брамуэлл колебался, в первый момент как будто хотел отказаться, но затем сделал нерешительный жест согласия. Они дошли до Глайдер-плейс и вошли в дом больного.
Заболевание, как уже говорил Мэнсон, представляло чрезвычайный интерес для врача – редкий случай сохранения зобной железы. Эндрю искренно гордился тем, что обнаружил это, и, испытывая горячую потребность товарищеского общения, надеялся, что Брамуэлл разделит его восторг по поводу сделанного открытия.
Но доктор Брамуэлл, несмотря на все его торжественные заявления, ничуть не казался заинтересованным. Он неохотно последовал за Эндрю в комнату больного, дыша через нос, и с манерностью важной дамы подошел к постели. Стараясь держаться на безопасном расстоянии от больного, он поверхностно осмотрел его. Он, видимо, вовсе не был склонен задерживаться здесь. И только когда они вышли из дома и он полной грудью вдохнул в себя чистый и прохладный воздух, к нему вернулось обычное красноречие. Он оживленно заговорил с Эндрю:
– Я очень доволен, что вместе с вами побывал у вашего больного, мой друг, во-первых, потому, что считаю профессиональным долгом никогда не останавливаться перед опасностью заражения, во-вторых, потому, что радуюсь всякой возможности двигать науку. Поверите ли, это наиболее характерный из всех когда-либо мною виденных случаев воспаления поджелудочной железы!
Он пожал руку Эндрю и торопливо ушел, оставив того в полном недоумении. «Поджелудочной железы», – твердил про себя пораженный Эндрю. И то была не просто обмолвка со стороны Брамуэлла, а грубейшая ошибка. Все его поведение при осмотре выдавало его невежественность. Он был просто неуч. Эндрю потер лоб. Подумать только, что врач, имеющий диплом и практику, врач, в чьих руках жизнь сотен людей, путает поджелудочную железу с зобной, когда одна находится в брюшной полости, а другая – в груди. «Нет, это что-то потрясающее!»
Медленно направился он к дому, где жил Денни, опять чувствуя, что жизнь опрокидывает его прежние представления о работе врачей. Он знал, что еще новичок, недостаточно подготовленный, и по неопытности вполне способен делать ошибки. Но Брамуэлл не мог сослаться на отсутствие опыта, и, следовательно, его невежество ничем оправдать нельзя.
Незаметно для него самого мысли Эндрю перешли к Денни, никогда не упускавшему случая подтрунить над их общей профессией. Денни вначале сильно возмущал его, лениво доказывая, что по всей стране имеются тысячи никуда не годных врачей, которые замечательны лишь своим полнейшим невежеством да благоприобретенной способностью водить за нос пациентов. Теперь Эндрю задавал себе вопрос, нет ли доли истины в том, что говорил Денни. Он решил сегодня же снова поговорить с ним на эту тему.
Но, войдя в комнату Денни, он сразу увидел, что для академических споров момент сейчас неподходящий: Филип встретил его мрачным молчанием, лицо его было пасмурно, глаза смотрели угрюмо. Через некоторое время он сказал:
– Сын Джонса умер сегодня утром, в семь часов. Прободение кишок. – Он говорил тихо, с холодной, сдержанной яростью. – И у меня два новых случая тифа на Истред-роу.
Эндрю опустил глаза, сочувствуя ему, но не зная, что сказать.
– Однако не будьте слишком самоуверенны, – продолжал Денни с горечью. – Вам приятно, что мои больные умирают, а ваши поправляются. Но будет уже менее приятно, когда эта проклятая канализационная труба даст течь на вашем участке.
– Да нет же, нет, честное слово, я огорчен за вас! – горячо произнес Эндрю. – Надо нам что-нибудь предпринять. Давайте напишем в Санитарное управление.
– Мы можем написать дюжину заявлений, – ответил Филип все с тем же сдержанным озлоблением. – И добьемся мы разве только того, что через полгода сюда приедет какой-нибудь бездельник-ревизор. Нет, я уже все обдумал. Есть только один способ заставить их проложить новую трубу.
– Какой?
– Взорвать старую.
Первую секунду Эндрю спрашивал себя, не сошел ли Денни с ума. Но уже в следующую он понял, что Денни принял твердое решение, и растерянно уставился на него.
Он только что собирался начать перестраивать свои прежние понятия, а Денни уже разрушил их. Эндрю пробормотал:
– Если об этом узнают, неприятностей не оберешься.
Денни высокомерно посмотрел на него:
– Можете не ходить со мной, если не хотите.
– Нет, я пойду, – медленно возразил Эндрю. – Но один Бог знает, почему я это делаю.
Весь день Мэнсон, занимаясь обычным делом, с неудовольствием и сожалением думал о данном им обещании. Он сумасшедший, этот Денни, и рано или поздно впутает его в серьезные неприятности. И то, что он собирается сделать, – ужасно, это нарушение закона, которое, если откроется, приведет их обоих на скамью подсудимых. А может быть, их даже исключат из сословия врачей. Дрожь настоящего ужаса пронизала Эндрю при мысли о том, что открытая перед ним прекрасная, блестящая карьера будет неожиданно пресечена, разрушена в самом начале. Он яростно проклинал Филипа и двадцать раз давал себе мысленно клятву не идти с ним.
Тем не менее по какой-то непонятной ему и сложной причине он не мог и не хотел отступить.
В одиннадцать часов Денни и Эндрю, в компании Гоукинса, отправились в самый конец Чэпел-стрит. Вечер был очень темный, дул сильный ветер, который порывами швырял им в лицо мелкие брызги дождя. Денни заранее выработал план действий и все точно рассчитал. Последняя смена спустилась в рудник час тому назад. Кроме нескольких мальчишек, болтавшихся у рыбной лавки старого Томаса, на улице не было никого. Двое мужчин и собака шли тихо. В кармане своего толстого пальто Денни нес шесть палочек динамита, стащенных сегодня специально для него из порохового склада каменоломни Томом Сиджером, сыном его квартирной хозяйки. Эндрю нес шесть жестянок из-под какао с просверленными в крышках дырками, электрический фонарик и кусок фитиля. Надвинув шляпу на лоб, подняв воротник, опустив голову и одним глазом опасливо поглядывая через плечо, он давал только односложные ответы на отрывистые замечания Денни, а в душе у него бушевал вихрь противоречивых ощущений. Он свирепо спрашивал себя, что подумал бы Лэмплоу, благодушный профессор-ортодокс, о его участии в этом из ряда вон выходящем ночном приключении.
Сразу за Глайдер-плейс они добрались до главного уличного люка канализационной трубы – ржавой железной крышки в разрушенном бетоне – и принялись за работу. Эта таившая в себе заразу крышка не открывалась уже много лет, но после некоторых усилий они подняли ее. Затем Эндрю осторожно посветил фонариком в вонючую глубину, где на искрошившейся каменной кладке протекал поток вязкой грязи.
– Красота, не правда ли? – сказал Денни резким шепотом. – Посмотрите, Мэнсон, какие трещины в этом канале. Посмотрите в последний раз!
Больше не было сказано ни слова. Настроение Эндрю непонятным образом изменилось: он испытывал теперь сильный подъем духа и был полон решимости не меньше самого Денни. Из-за этой гниющей здесь мерзости умирают люди, а чиновники ничего не хотят предпринять! Так не время теперь вздыхать, сидя у кровати больного, и пичкать его бесполезными микстурами.
Они принялись быстро вкладывать в каждую жестянку по палочке динамита. Разрезали фитиль на куски разной длины и прикрепили их. Спичка вспыхнула во мраке, резко осветив бледное, суровое лицо Денни, трясущиеся руки Эндрю. Затем зашипел первый фитиль. Одна за другой начиненные жестянки были спущены в медленно текущий поток, первыми – те, у которых были самые длинные фитили. Эндрю плохо различал все вокруг. Сердце его возбужденно билось. Это, пожалуй, не походило на занятия чистой медициной, но зато была лучшая минута в его жизни. Когда последняя жестянка упала внутрь и ее короткий фитиль зашипел, Гоукинсу вдруг вздумалось погнаться за крысой. Произошел временный переполох, интермедия, во время которой собака тявкала, а им грозила ужасная возможность взрыва под ногами, пока они гонялись за ней, пытаясь ее изловить. Потом крышка люка была водружена на место, и Эндрю и Денни, как бешеные, пробежали тридцать ярдов вверх по улице.
Только они домчались до угла Рэднор-плейс и остановились, чтобы оглянуться, как – бах! – взорвалась первая жестянка.
– Честное слово, мы таки сделали это, Денни! – восторженно ахнул Эндрю. Он испытывал теперь к Денни товарищеское чувство, хотелось схватить его за руку, закричать что-то громко.
Затем быстро, с великолепной точностью последовали новые глухие взрывы – второй, третий, четвертый, пятый – и наконец последний, самый эффектный, – должно быть, не ближе чем за четверть мили, в глубине долины.
– Ну вот, – сказал, понизив голос, Денни, и, казалось, вся тайная горечь его жизни вылилась в одном этом слове, – с одним безобразием покончено!
Только он успел это сказать, как началась суматоха. Распахивались окна и двери, и из них лился свет на темную улицу. Люди выбегали из домов. В одну минуту улица закишела народом. Сначала поднялся крик, что произошел взрыв на руднике. Но из толпы сразу раздались возражения, что взрывы слышны были внизу, из долины. Начались споры, все выкрикивали свои соображения. Группа мужчин отправилась с фонарями на разведку. Ночь так и гудела встревоженными голосами. Под покровом мрака и шума Денни и Мэнсон улизнули домой окольными путями. В крови Эндрю пела победа.
На другое утро, еще до восьми, на сцене появился прибывший в автомобиле доктор Гриффитс, тучный, с лицом, напоминавшим сырую телятину, склонный к панике. Его с ужасными проклятиями извлек из теплой постели член муниципального совета Глин Морган. Гриффитс мог не отвечать по телефону на вызовы местных врачей, но сердитой команде Глина Моргана нельзя было не повиноваться. А сердиться Глину Моргану было на что: новая вилла этого члена совета, расположенная в полумиле от города, в долине, за эту ночь оказалась окруженной рвом, наполненным прямо-таки средневековой грязью. В течение получаса член совета и его сторонники, Хеймар Дэвис и Дэн Робертс, настолько громогласно, что их слышали многие, высказывали врачебному инспектору совершенно откровенно то, что они о нем думали.
Когда это закончилось, Гриффитс, утирая лоб, поплелся к Денни, который вместе с Мэнсоном стоял среди заинтересованной и довольной толпы. Эндрю, увидя направлявшегося к ним инспектора, почувствовал внезапное беспокойство. После тревожной и бессонной ночи он уже был настроен менее восторженно. В холодном свете утра, смущенный картиной развороченной дороги, он снова чувствовал себя не в своей тарелке, испытывал нервное замешательство. Но Гриффитсу было не до подозрений.
– Ну, дружище, – обратился он жалобным голосом к Филипу, – придется-таки немедленно поставить вам новую сточную трубу.
Лицо Денни осталось безучастным.
– Я предупреждал вас об этом много месяцев тому назад, – отозвался он ледяным тоном. – Помните?
– Да-да, разумеется! Но мог ли я предвидеть, что эта проклятая штука вдруг взорвется? Как все это случилось – для меня загадка.
Денни холодно посмотрел на него:
– А где же ваши знания по санитарии, доктор? Разве вам не известно, что газы в канализационных трубах очень легко воспламеняются?
Прокладка новой трубы началась в следующий же понедельник.
VПрошло три месяца.
Был прекрасный мартовский день. Близость весны чувствовалась в теплом ветре, дувшем с гор, на которых первые, едва намечавшиеся полосы зелени бросали вызов царившему здесь безобразию каменоломен и куч шлака. На фоне нарядного, точно хрустящего голубого неба даже Блэнелли казался прекрасным.
Выйдя из дому, чтобы навестить на Рискин-стрит больного, к которому его только что вызвали, Эндрю почувствовал, что сердце его забилось сильнее от красоты этого весеннего дня. Он успел уже освоиться здесь, постепенно привык к этому своеобразному городу, примитивному, как будто оторванному от остального мира, погребенному среди гор. Городу, где не было никаких развлечений, даже кино, – ничего, кроме мрачных копей, каменоломен, заводов, обрабатывавших руду, вереницы церквей да мрачных домов. Странный, тихий, точно замкнувшийся в себе город. Да и люди здесь тоже были какие-то чужие и непонятные, но, несмотря на то что чуждались его, они порою вызывали в Эндрю невольное теплое чувство: за исключением торговцев, пасторов и небольшой группы ремесленников, все это были рабочие и служащие компании, которой принадлежали копи. К началу и концу каждой смены тихие улицы городка внезапно просыпались, звонко вторя стуку подбитых железом башмаков и неожиданно оживая под натиском армии людей. Платье, обувь, руки, даже лица тех, кто работал на гематитовом руднике, были напудрены ярко-красной рудной пылью. Рабочие каменоломен носили молескиновые комбинезоны, подбитые ватой и в коленях перехваченные подвязками. Пудлинговщиков легко было узнать по ярко-синим штанам из бумажной рубчатой ткани.
Говорили они мало и большей частью на валлийском языке. В своей замкнутости и обособленности они казались представителями другой расы. Но это были славные люди. Они удовлетворялись простыми развлечениями дома, в церковных залах, на футбольной площадке в верхней части города. Но больше всего они любили музыку – не пошлые модные песенки, а музыку серьезную, классическую. Нередко Эндрю, проходя ночью по улицам, слышал звуки фортепиано, доносившиеся из этих бедных жилищ, – сонату Бетховена или прелюдию Шопена, прекрасно исполняемую, летевшую сквозь тишину ночи вверх, к недоступным горам и еще выше.
Эндрю было теперь уже совершенно ясно, как обстоит дело с практикой доктора Пейджа. Эдвард Пейдж никогда уже не сможет принять ни единого пациента. Но рабочие не хотели «выдавать» своего доктора, который честно обслуживал их в течение тридцати лет. А наглая Блодуэн сумела с помощью хитрой лести и обмана обойти Уоткинса, управляющего рудником, через руки которого проходили все вычеты с рабочих за лечение, устроить так, чтобы Пейдж продолжал числиться в штате, и таким образом получала изрядный доход, а Мэнсону, выполнявшему за Пейджа всю работу, платила едва ли шестую часть этого дохода.
Эндрю было от души жаль Эдварда Пейджа. Этот простодушный и благородный человек женился на задорной, смазливой толстушке Блодуэн из кафе в Аберистуите, не подозревая, что скрывается за бойкими черными, как ягоды терновника, глазами. Теперь, разбитый параличом и прикованный к постели, он всецело зависел от этой женщины, обращавшейся с ним ласково, но с какой-то веселой деспотичностью. Нельзя сказать, что Блодуэн его не любила. Она питала к нему своеобразную привязанность. Он, доктор Пейдж, был ее собственностью. Застав в комнате больного Эндрю, она подходила с улыбкой на губах, но с ревнивым чувством человека, которого отстраняют, и восклицала:
– О чем это вы тут толкуете вдвоем?
Эдварда Пейджа нельзя было не полюбить за его явную безропотность и самоотверженность. Старый, беспомощный, прикованный к постели, он покорялся шумным заботам этой наглой, смуглолицей, нетерпеливой женщины, его жены, был жертвой ее жадности, упрямой и беззастенчивой назойливости.
Ему не было больше надобности оставаться в Блэнелли, и он жаждал уехать куда-нибудь, где теплее и где условия жизни благоприятнее. Как-то раз, когда Эндрю спросил у него: «Чего бы вам хотелось, сэр?» – он сказал со вздохом:
– Мне хотелось бы выбраться отсюда, мой друг. Я читал сегодня об острове Капри… Там думают устроить птичий заповедник… – И, сказав это, он спрятал лицо в подушку. В голосе его звучала глубокая тоска.
Он никогда не говорил о своей работе врача, разве только иногда вскользь произнесет утомленным голосом: «По правде говоря, я не обладал большими знаниями, но старался делать что мог». Он способен был целыми часами лежать не шелохнувшись, глядя на подоконник, где Энни каждое утро с благоговейной заботливостью насыпала для птиц крошек, корочек сала и толченых кокосовых орехов. По воскресеньям утром приходил посидеть с больным старый шахтер Энох Дэвис, неуклюже торжественный в своей порыжелой черной паре и целлулоидовой манишке. Оба – гость и хозяин – молча наблюдали за прилетавшими на подоконник птицами. Раз Эндрю встретил Эноха, когда он в волнении спускался вниз. «Доктор, – закричал старый шахтер, – сегодня у нас редкая удача! Чуть не целый час на подоконнике сидели две прехорошенькие синички!»
Энох был единственным приятелем Пейджа. Среди шахтеров пользовался большим влиянием. И он поклялся, что, пока он жив, из списка пациентов доктора Пейджа не будет вычеркнут ни один человек. Он не подозревал, какую медвежью услугу оказывает этой своей преданностью несчастному Эдварду Пейджу.
Другим частым посетителем дома был директор Банка западных графств Эньюрин Рис, долговязый, худой и лысый мужчина, к которому Эндрю с первого же взгляда почувствовал недоверие. Этот весьма уважаемый в городе человек никогда никому не смотрел прямо в глаза. Явившись в «Брингоуэр», он только приличия ради проводил пять минут у доктора Пейджа, потом запирался на целый час с миссис Пейдж. Эти свидания были вполне невинны: они посвящались денежным делам. Эндрю подозревал, что у Блодуэн имеется в банке, на ее личном счету, порядочная сумма и что под компетентным руководством Эньюрина Риса она ловко умножает свои вклады. В этот период его жизни деньги не имели для Эндрю никакого значения. Ему было достаточно того, что он мог аккуратно выплачивать свой долг «Гленовскому фонду». У него всегда оставалось в кармане еще несколько шиллингов на сигареты. И главное – у него было любимое дело.
Никогда еще до сих пор он так ясно не сознавал, как ему дорога и интересна клиническая работа. Это сознание, постоянно жившее в нем, было как огонь, у которого он отогревался, когда бывал утомлен, подавлен, расстроен. В последнее время возникали затруднения еще более необычные, и они еще сильнее волновали его. Но как врач он начинал мыслить самостоятельно. Может быть, этим он больше всего был обязан Денни, его разрушительно-радикальным взглядам. Миросозерцание Денни было диаметрально противоположно всему тому, что внушали до сих пор Мэнсону. Это миросозерцание можно было бы сформулировать в одном догмате и повесить его, наподобие библейского текста, над кроватью Денни: «Я не верю».
Получив обычную подготовку на медицинском факультете, Мэнсон вышел навстречу будущему с верой во все, что говорили солидные учебники в добротных переплетах. Его начиняли поверхностными знаниями по физике, химии, биологии, – во всяком случае он препарировал и изучал земляных червей. Затем ему авторитетно преподали, как догматы, общепринятые теории. Ему были известны все болезни с их установленными симптомами и средства против них. Взять хотя бы подагру. Ее можно лечить шафранной настойкой. Эндрю еще живо помнил, как профессор Лэмплоу кротко мурлыкал аудитории: «Vinum colchici, господа, в дозах от двадцати до тридцати капель – это специфическое средство при подагре». А так ли это на самом деле? – вот какой вопрос задавал себе сейчас Эндрю. Месяц тому назад он испробовал это средство в предельных дозах при настоящем случае подагры – жестокой и мучительной «подагры бедняков», – и результат был плачевно неудачен.
А что сказать о половине, нет, о трех четвертях остальных «целебных» средств фармакопеи? На этот раз в памяти Эндрю прозвучал голос доктора Элиота, читавшего им Materia medica: «Теперь, господа, мы переходим к элему – твердому смолистому веществу, ботаническое происхождение которого точно не установлено, но, вероятнее всего, оно выделяется растением Canarium commune. Импортируется из Манилы и применяется в виде мази, пропорция – один к пяти. Превосходное тоническое и дезинфицирующее средство при язвах и кровотечениях».
Чепуха! Да, совершенная чепуха! Теперь он это видел ясно. Пробовал ли Элиот когда-нибудь применять мазь unguentum elemi? Эндрю был убежден, что нет. Вся эта премудрость вычитана им из книги, а сюда она, в свою очередь, попала из другой книги и так далее. Если проследить ее происхождение, то, пожалуй, дойдешь до Средних веков. Доказательством этому могут служить и архаические термины.
Денни в первый же вечер посмеялся над ним за наивную веру, с которой он составлял микстуру. Денни постоянно подсмеивался над врачами, пичкавшими больных всяким «пойлом». Денни утверждал, что только какие-нибудь пять-шесть лекарств действительно приносят пользу, а все остальные цинично называл «дерьмом». В словах Денни было нечто, не дававшее Эндрю спать по ночам: разрушительная мысль, все разветвления которой он еще только смутно начинал постигать.
Размышляя об этом, Эндрю дошел до Рискин-стрит и вошел в дом номер 3. Оказалось, что здесь болен девятилетний мальчик Джоуи Хоуэлс, у которого корь в легкой форме. Болезнь мальчика не была опасна, но сулила серьезные затруднения матери Джоуи из-за их бедности и тяжелого стечения обстоятельств: сам Хоуэлс, поденно работавший в каменоломнях, был болен плевритом и вот уже три месяца лежал в постели, не получая никакого денежного пособия, а теперь миссис Хоуэлс, женщине хрупкой и болезненной, которая уже сбилась с ног, ухаживая за одним больным и одновременно работая уборщицей при молельном доме, предстояло возиться еще и с больным сыном.
К концу визита Эндрю, разговаривая с ней у дверей, сказал сочувственно:
– У вас столько хлопот! Досадно, что вам придется еще и Идриса держать дома, так как в школу его пускать нельзя.
Идрис был младшим братом Джоуи.
Миссис Хоуэлс быстро подняла голову. Безропотная маленькая женщина с потрескавшимися красными руками и распухшими в суставах пальцами.
– Нет, мисс Барлоу сказала, что Идрис может ходить в школу.
При всем сочувствии к ней Эндрю ощутил прилив раздражения.
– Да? А кто такая мисс Барлоу?
– Учительница школы на Бэнк-стрит, – пояснила, ничего не подозревая, миссис Хоуэлс. – Она сегодня утром заходила к нам. И, увидев, как мне трудно, позволила Идрису по-прежнему ходить в школу. Один Бог знает, что бы я делала, если бы еще и он свалился мне на руки.
У Эндрю было сильное желание сказать ей, что она обязана слушаться его указаний, а никак не указаний какой-то школьной учительницы, которая суется не в свое дело. Он прекрасно понимал, что миссис Хоуэлс обвинять нельзя, и воздержался от замечания. Но, простясь с ней и шагая по Рискин-стрит, он гневно хмурился. Он терпеть не мог, когда вмешиваются в его дела, а больше всего не выносил вмешательства женщин. Чем больше он об этом думал, тем больше злился. Пускать Идриса в школу, когда его брат Джоуи болен корью, было явным нарушением правил. И Эндрю неожиданно решил сходить к этой несносной мисс Барлоу и объясниться с ней.
Пять минут спустя он, поднявшись по крутой Бэнк-стрит, вошел в школу и, спросив дорогу у привратницы, разыскал первый класс. Постучал в дверь и вошел.
В углу просторной, хорошо проветренной комнаты топился камин. Здесь учились дети до семилетнего возраста, и так как сейчас как раз был перерыв, то перед каждым стоял стакан молока.
Глаза Мэнсона сразу отыскали учительницу. Она писала на доске цифры, стоя спиной к нему, и поэтому сначала его не заметила. Но вот она обернулась.