Годом позже Брайан Лигат разбился насмерть в Солсберийских скалах. Прыгнул он вниз или упал (или его столкнули), осталось невыясненным. Услышав о гибели Брайана, Мартин почувствовал в равной мере облегчение и вину. Нужно было бы как-то помочь этому увязшему в иллюзиях типу, но Мартин выдавливал из себя только: «Ты потрясающе используешь просторечия».
Поэтому, оказавшись перед фактом, он не смог отказать Ричарду Моуту. На вопрос: «Так сколько мне это будет стоить?» – Мартин тут же возразил: «Даже не думайте, я ничего с вас не возьму». В подарок Ричард вручил ему DVD со своим последним турне, через несколько дней купил бутылку вина, бо́льшую часть которой выпил сам, а в качестве помощи по дому один раз загрузил посудомоечную машину, попытавшись превратить эту рутинную задачу в комический скетч. Когда Ричард вышел из кухни, Мартину пришлось уложить всю посуду заново. Еще он пожарил себе дорогой стейк, забрызгав всю плиту жиром. Остальное время гость питался в ресторанах.
Два дня назад, в день премьеры (которой Мартину удалось избежать), Ричард пригласил его на карри с «народом», приехавшим на шоу из Лондона. Мартин предложил пойти в «Калпну» на площади Святого Патрика, потому что был вегетарианцем («В общем, не ем то, у чего есть лицо»), но в итоге они оказались в отчаянно плотоядном месте, которое порекомендовал Ричарду «народ» из Лондона. Когда принесли счет, Мартин неожиданно для себя настоял на том, чтобы заплатить за всех. «Спасибо огромное, Мартин, – поблагодарил один из лондонцев, – хотя, вообще-то, я мог списать это на представительские расходы».
– У вас здесь не курят, да? – поинтересовался Ричард через десять минут после приезда, и Мартину пришлось выбирать между личиной гостеприимного хозяина и желанием обнаружить свою ненависть ко всему, связанному с сигаретами.
– Ну… – протянул он, и Ричард тут же добавил:
– Разумеется, я буду курить только у себя в комнате. Чтобы не заставлять вас дышать отвратительным канцерогенным дымом.
Но каждое утро, спускаясь в гостиную, Мартин обнаруживал гору окурков на блюдце или тарелке (а один раз и в супнице), позаимствованных из веджвудского сервиза, который Мартин купил, переехав в этот дом.
Возвращался Ричард очень поздно и, спасибо ему, не вылезал из постели до полудня. А потом повисал на телефоне. У него был новый видеофон, которым Мартин вежливо восхитился («Стильная штука, правда?» – согласился Ричард), хотя про себя подумал, что аппарат чудной и довольно громоздкий – напоминает коммуникатор из «Звездного пути». Для звонка Ричард скачал мелодию из «Робин Гуда», старого сериала пятидесятых годов, – ее глупое металлическое треньканье медленно сводило Мартина с ума. В качестве антидота он скачал в собственный телефон пение птиц и был приятно удивлен тем, насколько естественно оно звучит.
Оглянувшись, Мартин увидел на стене в приемном покое часы: они показывали половину второго. По его ощущениям, было намного больше, день потерял форму, исказился под обрушившимся грузом реальности.
Шоу Ричарда Моута удостоилось язвительной рецензии в «Скотсмене», там сообщалось, помимо прочего, что «юмор Ричарда Моута уже давно трещит по швам от банальностей. Он шьет и порет все тот же материал, что и десять лет назад. Мир ушел вперед, а Ричард Моут отстал». Мартину даже читать это было неловко. Он не мог признаться Ричарду, что видел статью, потому что тогда переживать за ее отвратительный тон пришлось бы им обоим. Он сам успел наесться плохих рецензий и знал, в какой ужас они способны ввергнуть.
– Никогда не читаю рецензии, – угрюмо высказался Ричард после премьеры.
Мартин ему не поверил. Все читают отзывы о своей работе. Уже несколько лет прошло с тех пор, как Ричард «засветился на Фестивале», и какие бы чувства он ни испытывал когда-нибудь к Эдинбургу (в начале карьеры он имел здесь оглушительный успех), они успели выродиться в неприязнь.
– Понимаешь, это отличный город, – заявил он одному из лондонского «народа» на плотоядной оргии в вызывающем клаустрофобию, битком набитом индийском ресторане. – Куда ни глянь – красота, но у него нет либидо. Очевидно, в этом виноват Нокс[27].
Мартина покоробила фамильярность, с которой Ричард упомянул Нокса. Ему захотелось сказать: «Да, Нокс был угрюмым, скаредным пуританином и ублюдком, но он был нашим угрюмым, скаредным пуританином и ублюдком, а не вашим».
– Именно! – поддакнул другой лондонец.
На нем были узкие очки в массивной черной оправе, и курил он еще больше, чем Ричард. Мартин, носивший очки с восьми лет, предпочитал легкие модели без оправы, стремясь скрыть свой дефект зрения, а не делать его частью имиджа.
– Нет либидо – в точку, Ричард. – Мужчина с очками в черной оправе ткнул сигаретой в воздух, дабы подчеркнуть свое согласие. – Эдинбург – он такой и есть.
Мартину хотелось защитить свой родной город, но он не мог придумать как. Да, правда, либидо у Эдинбурга нет, но кто захотел бы жить в городе, у которого оно есть?
– Барселона! – выкрикнул другой приятель Ричарда через стол (они неслабо надрались и расшумелись), и тип в старомодных, но стильных очках рявкнул в ответ:
– Рио-де-Жанейро!
И они все принялись выкрикивать названия городов («Марсель! Нью-Йорк!»), пока не добрались до Амстердама и не затеяли спор, собственное у голландской столицы либидо или в ней «просто эксплуатируется, продается и покупается либидо разных людей».
– Секс, капитализм, – вяло вмешался Ричард, – в чем разница?
Мартин ожидал шутки, но напрасно. Он лично считал, что между этими понятиями большая разница, но потом вспомнил, как раздевался перед Ириной в том отвратительном гостиничном номере с видом на Неву и шуршащими вдоль плинтусов тараканами. «Отличная обивка. Для комфорта, а не для скорости»[28], – пошутил он, сжавшись от смущения. «Da?» – отозвалась она и услужливо рассмеялась, очевидно не поняв ни слова. При одном воспоминании об этом он согнулся пополам, будто его ударил под дых невидимый кулак.
– Девочки, – вдруг заявил еще один, – нужно снять девочек.
Остальные поддержали эту идею с пугающим энтузиазмом.
– Стриптиз! – Ричард прыснул, как подросток.
– Прости, Мартин, – сказал другой. – Извини, что мы так выпячиваем свою гетеросексуальность.
– Вы думаете, что я гей? – удивился Мартин.
Все повернулись к нему, словно он впервые сказал что-то интересное.
– В этом нет ничего такого, Мартин, – сказал Ричард. – Все мы геи.
Мартин поспорил бы с этим смехотворным заявлением, но он только что обнаружил, что жует кусок курятины из своего «овощного бирьяни». Он незаметно вытащил мясо изо рта и положил на край тарелки. Хрящеватые останки бедной замученной птицы, которую накачивали гормонами, антибиотиками и водой где-то в далекой стране. Он почти готов был ее оплакать.
– Мартин, все в порядке, – сказал Ричард Моут и похлопал его по спине. – Здесь все свои.
Ричард сообщил, что оставил ему в кассе билет на радиошоу (не спросив, хочет ли он, собственно, туда пойти), но, когда Мартин обратился к безразличной девице за стойкой, та спросила у второй безразличной девицы: «Ты видела пригласительные на имя Ричарда Моута?» Вторая девица состроила гримасу и оглянулась по сторонам, а первая снова уставилась в монитор.
Мартин поймал себя на том, что рассматривает афишу – снимок кривляющегося Ричарда крупным планом. И подпись: «КОМИЧЕСКАЯ ВИАГРА ДЛЯ МОЗГОВ». Мартин подумал, что звучит скорее отталкивающе, нежели завлекательно.
Никаких дальнейших действий от барышень не последовало, и тогда Мартин указал на хлипкую деревянную «голубятню» для корреспонденции на задней стене: под каждой ячейкой была приклеена скотчем бумажка с именем, в ячейке «Ричард Моут» лежал белый конверт. Вторая безразличная девица прочитала имя на конверте. «Мартин Кэннинг?» – подозрительно спросила она и, не дожидаясь подтверждения, протянула ему конверт. Он проверил билеты и нашел на одном из них наспех накарябанное послание: «Твоя машина перед „Макбетом“ на Лит-уок, привет, Р.».
– Я могу войти? – спросил он, и первая девица, не отрывая взгляда от монитора, ответила:
– Нет, вы должны встать в очередь.
– Спасибо.
Он так и не удостоился их внимания, точно был невидимкой.
И он встал в очередь. А потом из «хонды» вылез громила с бейсбольной битой.
7Джексон пробирался по Королевской Миле через пестрящую шотландской клеткой толпу, пока не очутился у Замка, вздымавшегося на вершине вулканической скалы, подобно катарской твердыне. Купив билет, он пошел по эспланаде мимо высоченных подмостков для Эдинбургского парада военных оркестров. Джулия завидовала, что «на этих барабанщиков настоящий аншлаг» и билеты «на вес золота», впрочем, не успели они приехать в Эдинбург, как незнакомец на улице (назвавшийся волынщиком, хотя никакой волынки при нем не было) вручил ей контрамарки на парад. Она попыталась впихнуть их Джексону, но тот не мог представить себе ничего хуже, чем торчать два часа в сырой летней тьме, наблюдая претенциозный спектакль, который не имеет ничего общего с военной действительностью.
– Не думай о них как о военных, – сказала Джулия. – Это же просто театр. Волынки и барабаны, – зачитала она из программки, выданной самозваным волынщиком, – и шоу армейских мотоциклистов-каскадеров. Горские танцы? О, посмотри, даже танцы русских казаков. Здорово, правда?
– Нет.
Джексон не верил, что пьеса Джулии соберет хоть какую-то кассу, что найдутся желающие отдать настоящие деньги за то, чтобы увидеть «Поиски экватора в Гренландии».
Замок производил жуткое впечатление: снизу он казался прямо декорацией к шотландским легендам, но внутри этих грозных стен веяло холодной сыростью и обреченностью. (Отцу там наверняка нравилось.) Замок казался не столько воплощением инженерного замысла, сколько органическим образованием из тесаного камня и шероховатого черного базальта, махиной с кровавой историей. Джексон купил путеводитель, но аудиогида брать не стал – он терпеть не мог этот монотонный женский (всегда женский) голос, срыгивающий полупереваренную информацию. Вроде голоса в его спутниковом навигаторе («Джейн»). Он пробовал другие голоса, но ни один не подошел: французский был слишком сексуален, американский – слишком американист, что же касается итальянского… Даже если бы Джексон знал язык, он едва ли доверился бы указаниям итальянца. Потому он всегда возвращался к спокойным, но настоятельным интонациям Джейн, женщины, которая была уверена в своей правоте. Все равно что ехать с женой. С бывшей женой.
Он вспомнил, что взял у Джулии фотоаппарат, и сделал несколько снимков с крепостного вала. Джулия никогда не снимала пейзажи – в фотографиях без людей нет смысла, говорила она, – поэтому он попросил группу японских туристов щелкнуть его рядом с Часовой пушкой. Японцы пришли в страшный восторг и, прежде чем последовать, словно стайка мальков, за своим гидом, втиснулись в кадр вместе с Джексоном.
Джулия всегда широко улыбалась в камеру, как будто счастлива по уши. Некоторым это дано, некоторым – нет. Сам Джексон на фотографиях обычно выглядел хмуро. А может, и не только на фотографиях. Джулия как-то сказала ему, что в его манере держаться «есть что-то угрожающее»; такое восприятие собственной персоны его встревожило. Для снимка с японцами он постарался напустить на себя благодушный вид. На секунду ему стало завидно. Приятно, наверное, быть частью группы. Большинство считало его нелюдимом, но он подозревал, что комфортнее всего ощущал себя, когда принадлежал системе: сперва армии, затем – полиции. По мнению Джексона, значимость индивидуального начала была сильно завышена.
Он нашел столик в открытом кафе и заказал чай и лимонный кекс с маком. Из-за маковых зернышек казалось, что кекс засижен насекомыми, и Джексон едва к нему притронулся. Джулия считала, что прогулка не прогулка, если не завершить ее чаем с пирожными. Он знал про Джулию все. Он мог бы участвовать в одной из этих викторин «Мистер и миссис» и ответить на все вопросы о том, что она любит и что нет. Сумела бы она ответить на вопросы о нем? Он этого искренне не знал.
В ожидании залпа Часовой пушки толпа возбужденно зашуршала. Если верить рассказам, эдинбуржцы были слишком скупы, чтобы раскошелиться на двенадцать залпов в полдень, поэтому ограничились одним в час дня. Интересно, это правда? Неужели шотландцы и впрямь такие скупердяи? Сам наполовину шотландец (хоть он этого и не чувствовал), Джексон считал, что не жалел денег, даже когда у него их не было. Теперь, когда деньги появились, он старался делиться своим богатством направо и налево – бриллиантовые серьги для Джулии, стадо коров для африканской деревушки. Сейчас благотворительностью можно заниматься через интернет – это не сложнее, чем копаться на виртуальных полках Tesco.com, добавляя в «корзину» коз и кур, словно пачки сахара или консервированную фасоль.
Джексон сознавал, что с того самого момента, как унаследовал эти деньги, он искал способ снять их бремя со своей совести, – в нем говорил пуританин, негромко твердивший: что не выстрадано, то тебе и не нужно. Что его восхищало в Джулии, так это ее полный и безоговорочный гедонизм. И нельзя сказать, что на долю Джулии не выпало страданий, горя она хлебнула не меньше, чем Джексон. У них обоих убили сестер, оба росли без матери, старший брат Джексона и старшая сестра Джулии – оба покончили с собой. Одно несчастье на другом. О таком обычно не говорят, признаваться посторонним в душевном разладе – сомнительная затея. Ему нравилось, что в семейном прошлом Джулии наворочено даже больше, чем в его собственном. Они были парой невообразимых сирот.
Джексон стоял бок о бок с Джулией в полицейском морге, взирая на хрупкие, точно птичьи, косточки ее давно пропавшей сестры Оливии. Подобные вещи надолго погружают душу в тень, и Джексон боялся, что сблизило их с Джулией не что иное, как схожее понимание потери. Он подозревал, что это не слишком здоровая основа для отношений, но, возможно, разделенное горе связывает прочнее, нежели, к примеру, взаимная любовь к лыжам, или тайской кухне, или другим вещам, на которых пары строят свою жизнь?
– Пара? – задумчиво повторила Джулия, когда он завел разговор на эту тему. – Значит, ты так о нас думаешь?
– А ты разве нет? – обеспокоенно спросил он, и она рассмеялась:
– Конечно, – и тряхнула головой, отчего собранные на макушке кудри запрыгали, как пружинки.
Он хорошо знал этот жест, почти всегда означавший, что Джулия кривит душой.
– Ты не считаешь нас парой?
– Я думаю о нас как о тебе и обо мне, – сказала Джулия. – Двое людей, а не половинки целого.
Одна из черт Джулии, которые нравились Джексону, – это ее независимость, одна из черт Джулии, которые ему не нравились, – это ее независимость. В Лондоне у нее была своя жизнь, Джексон приезжал к ней в гости, она наведывалась к нему в Пиренеи, где они разжигали огромные камины с каменной кладкой, и пили много вина, и много занимались сексом, и мечтали о том, чтобы завести пиренейскую овчарку (Джулия мечтала). Иногда они ездили в Париж – оба его обожали, – но потом она всегда возвращалась в Лондон. «Я для тебя все равно что курортный роман», – пожаловался как-то Джексон, на что Джулия ответила: «А разве это не здо́рово?»
В апреле, на ее день рожденья, Джексон отвез Джулию в Венецию, в отель «Чиприани», хотя потом оба пришли к выводу, что целая неделя не просто в Венеции, а еще и в «Чиприани» – немного перебор. Джулия сказала, что это как найти лучший на свете торт и не есть ничего больше, пока «не начнет тошнить от того самого лакомства, коим ты так грезил». Джексон подумал, уж не цитата ли это из какой-нибудь пьесы, – она часто говорила цитатами, и он почти никогда не узнавал их.
– Начнем с того, что я не люблю сладкое, – довольно сердито заметил он.
– Да и жизнь, в общем, не коробка шоколадных конфет! – откликнулась она.
Эту фразу он узнал. Джексон терпеть не мог этот фильм[29]. Они тогда плыли на вапоретто по Большому каналу, и Джексон щелкнул ее на фоне церкви Санта-Мария делла Салюте. В Венеции все напоминало сценические декорации. Джулия была в своей стихии.
В ее день рожденья Джексон заказал вечернюю экскурсию на гондоле – как и каждый второй турист в Венеции.
– Он ведь не будет петь, правда? – прошептала Джулия, когда они устраивались на обитом красным бархатом сиденье.
– Надеюсь, что нет. По-моему, за пение нужно доплачивать.
Гондольер в полосатой фуфайке и соломенном канотье был ходячим клише из путеводителя. Джексону вспомнилось катание на плоскодонках в Кембридже. Кембридж – там он жил в доденежные времена, там выросла Джулия, там сейчас росла его дочь. Раньше он не считал Кембридж домом, домом была (как ни странно) армия или мрачный город, где прошло его детство, где в его воспоминаниях, да, пожалуй, и в реальности, всегда шел дождь. Сейчас, оглядываясь в прошлое (вот насмешка судьбы), он понимал, что, видимо, Кембридж и был его настоящим домом, где он чувствовал себя в безопасности, где у него была крыша над головой, жена и ребенок. Тоже своего рода система. До и после – вот как он думал о своей жизни. До и после наследства.
Петь гондольер не стал, и вся затея оказалась не такой уж и пошлой. Ночью Венеция была еще великолепнее, фонари отражались в черной воде мягким блеском драгоценных камней, а за каждым поворотом канала возникало что-нибудь неожиданное и чудесное. Настроение у Джексона становилось все более поэтическим, но тут Джулия прошипела ему в ухо: «Только не вздумай сделать мне предложение». У него и в мыслях не было ничего подобного, но эти ее слова – и интонация, та же, с которой она высказала опасение насчет поющего гондольера, – вызвали в нем раздражение. Это почему ему нельзя сделать ей предложение? Что в этом такого ужасного? Понимая, что обстановка не располагает к спорам (Венеция, день рожденья, гондола и т. д.), он все же не удержался и перешел в оборону:
– Значит, ты бы за меня не вышла?
– Так ты делаешь мне предложение?
– Нет. Просто спрашиваю: ты бы мне отказала?
– Конечно. – (Они попали в «пробку» на канале, протискиваясь мимо гондолы с грузом американцев на борту.) – Джексон, смотри на вещи здраво. Ни ты, ни я не подходим для брака.
– Я – подхожу, – возразил он, – а ты никогда не была замужем, откуда тебе знать?
– Это не довод.
Джулия отвернулась и принялась демонстративно рассматривать окна проплывающих мимо палаццо. Гондольеру наконец удалось обойти американцев, и гондолу сильно качнуло.
– Так что ты думаешь о наших отношениях? – не отставал он, зная, что совершает ошибку. – Будем изредка встречаться, когда тебе приспичит, трахаться до одури, а через несколько лет тебе это надоест, и прости-прощай? Ты так себе это представляешь? Джулия, побойся Бога, – в его голосе прорезался сарказм, – ты еще ни с кем так долго не встречалась. Какой у тебя был рекорд до меня – неделя?
– А ты, я вижу, всерьез озаботился этим вопросом.
– Конечно. А ты что, нет?
– По крайней мере, я не делаю мрачных прогнозов. – Джулия смягчилась. – Дорогой, ты правда думаешь, что если мы поженимся, то не сможем друг другу надоесть?
– Нет, но дело не в этом.
– Именно в этом. Джексон, хватит брюзжать, ты портишь такой прекрасный вечер.
Но вечер был уже испорчен.
Джексон не был уверен, что хочет жениться на Джулии, но его беспокоило столь яростное неприятие этой идеи. Он знал, что, если снова поднять тему отношений, не избежать крупного скандала, и эта мысль на удивление сильно его задевала.
Над городом громыхнула Часовая пушка, туристы, как и полагается, вздрогнули и рассмеялись. Обычай давно не имел никакого отношения к отсчету времени и явно отдавал театром – шоу для япошек и янки. Ничего общего с грохотом настоящей артиллерии. Настоящие снаряды либо загадочно трещат и хлопают вдалеке, либо взрываются так близко, что у тебя лопаются барабанные перепонки.
Он осмотрел здание в глубине Замка, где находился Шотландский национальный военный мемориал. Внутри оказалось на удивление красиво – в стиле движения искусств и ремесел[30], просветила его Джулия. Огромные красные книги были заполнены бесчисленными именами павших. Он знал, что где-то в их недрах есть имена троих его двоюродных дедов (они были братьями, какое несчастье для матери), но не стал их искать. Шотландцы мотались по миру, сколачивая Британскую империю, а потом умирали за нее. Его отец не воевал во Второй мировой: шахтеры освобождались от воинской повинности. «Как будто послабление какое, – усмехался тот, – пахать под землей по две смены». В шестнадцать, закончив школу, Джексон решил наниматься на шахту, но отец заявил, что не для того всю жизнь надрывался «в этой вонючей дыре», чтобы сын пошел по его стопам. Тогда Джексон записался в армию, в Йоркширский полк, потому что именно Йоркшир был его домом, а не это продуваемое всеми ветрами царство серого камня. Его брат Фрэнсис работал в шахте сварщиком, и отец не имел ничего против. Но к тому времени, как Джексону исполнилось шестнадцать, Фрэнсис был уже мертв, и Джексон оставался у отца единственным из троих детей, что, вероятно, добавляло ему ценности, хоть старый хрен никогда этого и не показывал.
Шеренги мертвецов, таблички с именами солдат, женщин, моряков торгового флота оставили Джексона равнодушным (смерть – обычное дело). Даже строки из Биньона: «На закате солнца и утром / Мы будем помнить их»[31] – на мемориале женским вспомогательным службам тронули его меньше обычного. Волнение в нем пробудило нечто иное – маленький барельеф, высеченный в полутора футах от пола, с изображением клетки с канарейками и стайки мышей. И подпись – «Друзьям проходчиков». Он сморгнул слезы, поперхнулся и громко покашлял, чтобы скрыть нахлынувшие эмоции. Джулия бы тут же бухнулась на колени и принялась гладить камень, точно зверюшку. Может, даже поцеловала бы. Надо бы привести ее сюда после премьеры спектакля. Ей понравится.
Выйдя наружу, он постоял во дворе и сфотографировал здание мемориала, заранее зная, что, когда он покажет фотографию Джулии, на ней не окажется ничего примечательного.
Этот фотоаппарат он подарил Джулии на Рождество – симпатичный увесистый цифровой «Кэнон», напоминавший Джексону военное снаряжение. На карте памяти сохранились их венецианские фотографии, и он пролистал маленькие цветные картинки, похожие на масляные миниатюры, пока пил чай в кафе Замка. Голубое весеннее небо всю ту неделю оставалось безоблачным, и снимки на дисплее казались крошечными декорациями кисти Каналетто с подрисованными Джулией и Джексоном. Вместе они были только на двух фотографиях: одну сделал услужливый турист-немец на мосту Риальто, а вторую сам Джексон с помощью автоспуска – они с Джулией сидят на гигантской кровати в номере «Чиприани» и чокаются бокалами с шампанским. Это было перед прогулкой на гондоле.
Джулия была очень фотогенична и включала сияние своей ярко накрашенной улыбки на полную мощность для каждого кадра. Улыбка у нее замечательная. Джексон вздохнул, расплатился за чай с кексом, добавив щедрые чаевые, и покинул Замок.
То́лпы, подобно раскаленной лаве, что некогда сформировала местный ландшафт, текли по Королевской Миле, огибая препятствия – статую Дэвида Юма[32], мима, волынщика, студенческие театральные труппы, людей, раздающих рекламки (их было просто тьма), еще одного волынщика, глотателя огня, жонглера факелами, женщину в наряде Марии Стюарт, мужчину в наряде Шерлока Холмса. Еще одного волынщика. Город был определенно en fête[33]. Было странно думать, что где-то, в какой-нибудь малоизвестной стране, сейчас идет война. Но где-нибудь всегда идет война. Война – в человеческой природе. В свое время она кормила, одевала и содержала Джексона, вряд ли ему стоило жаловаться. (Хотя кому-то другому стоило наверняка.)
Он спустился к Холирудскому дворцу, купил бумажный кулек картошки фри и пошел обратно по Королевской Миле. Еще один день без происшествий, подумал Джексон. И это хорошо, напомнил он себе. Как там в китайском проклятии? «Чтоб тебе жить в интересные времена». И все же могло бы быть немного поинтереснее. Ему вспомнились мужики из «хонды» и «пежо», вот для них день прошел интересно. Он почувствовал укол совести за то, что пренебрег гражданским долгом и не сообщил номер «хонды». Он и сейчас мог выдать его без запинки, у него всегда была хорошая память на цифры при полном отсутствии склонности к математике – курьезная мозговая аномалия.
Должно быть, он сходил за местного – кто-то из толпы, швед или норвежец, спросил у него дорогу, и Джексон ответил:
– Извините, я здесь чужой.
Так ведь обычно не говорят? «Чужой». Правильнее было бы сказать «приезжий». Чужой – все равно что чужак, то есть угроза.
– Турист, – поправился он, – я тоже турист.
8Глория открыла парадную дверь и оказалась лицом к лицу с очередной парочкой женщин-полицейских. Они были как две капли воды похожи на тех, что она видела накануне, словно их достали из одной коробки.