Могильщики бесшумно работают лопатами. Это действует на меня успокаивающе… После смерти тело человека закапывают в землю. Обряд мучительный, но древний, он установлен раз и навсегда и должен быть совершен.
Мама исполнила земное предназначение. Мы сделали то, что должны были сделать в этот день.
* * *Могила.
Что такое могила?
Крышка люка, который никуда не ведет. Дверь, отворяющаяся в ничто. Плоская поверхность, притворяющаяся, что в ней есть глубина. Приманка.
* * *Могилы состоят из надписей в память об ушедших.
Их выбивают на камне – чтобы не улетали.
Кладбища – целые поля надписей.
* * *Надпись не исполняет свою функцию, если никто ее не читает.
Я буду приходить на твою могилу, мама, раз за разом подтверждая твое присутствие.
Что лежит в могиле?
Некое существо? Обрывки целого? Прах? Воспоминание? Маму проглотил ее труп.
Единственный смысл придала могиле сама мама: купила ее после смерти отца, установила там урну с его прахом – наши возражения не подействовали, он выбрал кремацию – и вооружилась терпением. «Он ждет меня там, однажды я к нему присоединюсь…» – спокойно повторяла она, очень довольная тем, что не только исполнила последнюю волю своего мужчины, но и навязала ему свою.
Эта могила объединяет моих родителей, олицетворяет их любовь, не принадлежа кому-то одному.
«Пойдем со мной на кладбище, повидаемся с отцом!» – много раз просила мама, но я ни разу не медитировал над серой гранитной плитой.
«Пойдем со мной на кладбище, повидаемся с отцом!» Я никогда не хотел увидеться с отцом – ни на кладбище, ни в любом другом месте.
* * *– Где ты?
Откуда бы я ни звонил маме, путешествуя по городам и весям, она первым делом задавала мне этот вопрос. Сегодня я смотрю в пустынное небо и спрашиваю:
– Где ты?
* * *Где она? Под землей? На небесах?
Ее настоящим убежищем станет моя память.
* * *По правде говоря, в первую очередь я хочу утешить не себя – ее.
* * *Тени занавешивают мамину смерть…
Решусь ли я написать о них?
Страх останавливает мое перо.
* * *Во вторник, 4 апреля, я покидаю Гонкуровскую академию. Я очень ценю наш ежемесячный обед в ресторане «Друан», жаркие дискуссии, которые мы ведем, когда ищем литературные таланты. Эта задача разжигает в нас альтруизм, ведь обсуждаются только чужие книги, и никогда наши собственные, но больше не могу тащиться поездом в Париж и вести умные беседы, то есть быть независимым человеком.
Я пишу короткое письмо девяти коллегам-писателям, рыцарям овального стола. Они мои товарищи, некоторые – близкие друзья.
Почти сразу получаю ответные послания. Виржини Депант[3], Филипп Клодель[4] и Поль Констан[5] выражают мне теплые чувства в изысканных выражениях, и я перечитываю их, чтобы насладиться дружеским участием. От Тахара Бен Джеллуна[6] приходит короткое сообщение, в котором говорится о «боли и разлуке, вечном молчании и неизгладимых слезах» и о том, что благоразумный человек должен учиться терпению.
Терпение…
Я знал терпение любви, теперь придется учиться терпению печали.
* * *Собрать все факты. Рассказать о ее смерти. Найти истину. Дать трезвую оценку случившемуся. Сумею ли?
Я не составляю протокола. Романист, драматург, я наделен пылким воображением и решил придумывать истории из любви и отвращения к реальности. Человеческие особи вдохновляют меня, в этом источник моей любви. А отвращение? – спросите вы. Дело в том, что я описываю мир не только таким, каков он есть, но и таким, каким он мог бы быть. То есть должен был бы быть. В тесто реального я добавляю дрожжи идеального.
В маминой смерти идеал отсутствует.
Так чувствуем мы с сестрой.
* * *«Молчание символизирует травматизм. Индивидуум превозмогает боль, когда облекает ее в слова».
Я записал эти фразы в Швейцарии, на коллоквиуме по психиатрии посттравматизма. Врачи бывают готовы говорить о начале выздоровления, если пациент описывает пережитое и признает себя героем либо жертвой рассказанной истории.
Мне трудно смириться… но я должен описать мамину смерть.
* * *Я уже говорил, что молюсь за нее по нескольку раз в день?
Молюсь, чтобы она не запаниковала в том царстве, где окажется.
Прошу, чтобы ее хорошо приняли и она разгуливала бы там, веселая и счастливая.
Молюсь и прошу, чтобы она не тревожилась о нас, своих детях и внуках, своей семье, подругах и всех любимых существах.
А еще я молюсь – и это разрывает мне сердце, – чтобы мама испытала величайшую радость, найдя в том мире моего отца.
Не исключено, что мои молитвы не возымеют никакого действия: возможно, они не влияют на мир иной, а может, никакого такого мира просто нет.
Но я все-таки буду молиться.
А что еще делать, если ничего другого не остается?
* * *Я верю в силу веры.
Разве любовь существовала бы без веры?
* * *Кое-кто думает, что молятся те, кто хочет придать себе важности, воображая, что способны изменить мировой порядок.
Молитва дышит оптимизмом, волюнтаризмом, сопротивлением и вовлеченностью. Мои ценности. Отрекусь ли я от них перед лицом смерти? Ни в коем случае!
Пусть сама попробует перечеркнуть их.
* * *Хотите знать, что ужасного было в истории маминой смерти? Извольте.
Мама, как и каждый год, собиралась в Экс-ле-Бен[7] – подлечиться и отдохнуть. В воскресенье мы поговорили по телефону, и она призналась – мне и Флоранс, – что внезапные приступы слабости участились и сейчас самое время заняться собой. В понедельник вечером мамин внук Стефан помог ей заправить машину и загрузить багаж.
В среду мы с сестрой начали звонить маме, но не смогли с ней связаться. В субботу и воскресенье я посылал эсэмэски и наговаривал сообщения на голосовую почту. Она не откликалась! Я скорее был раздосадован, чем встревожен, помня, что мамин мобильник вечно лежит мертвым грузом на дне сумочки. В понедельник утром команда национальной радиостанции «Франс Интер», готовившая передачу обо мне, известила Фло, что не может связаться с госпожой Шмитт, хотя она по телефону назначила им встречу. Зная мамину пунктуальность и серьезное отношение к договоренностям, сестра мгновенно связала это с отсутствием ответа на наши сообщения. Она обзвонила все отели в Эксе и в конце концов получила информацию от портье отеля, где был зарезервирован номер.
– Госпожа Шмитт не появилась у нас во вторник, и мы ничего о ней не знаем.
Флоранс сразу все поняла. Схватила дубликат ключей от маминой квартиры и с бешено колотящимся сердцем помчалась к ее дому. Увидела машину на парковке, поднялась по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и нашла маму лежащей на полу в кухне.
Она была мертва уже несколько дней.
* * *Все мы слышали печальные истории об одиноких стариках, чьи тела находили очень не скоро после смерти. И все возмущались бесчувствием их детей.
Вот и я много раз осуждал, бичевал, поносил неблагодарных или равнодушных отпрысков, уделявших мало внимания родителям. В период отпусков, когда старики обычно мрут как мухи, я звонил маме каждый день. Стоит мне узнать, что такой-то или такая-то пренебрегают своими обязанностями, я вскипаю праведным гневом и мир кажется мне прибежищем монстров.
Между тем иногда дело вовсе не в чудовищах, а в обстоятельствах.
Самый внимательный и любящий ребенок может не знать, что происходит с его матерью. У моей сестры не было причин беспокоиться. Мы думали, что мама в Экс-ле-Бене, ходит на процедуры, ест по расписанию и держит телефон выключенным.
* * *Флоранс и верный Ален много часов ждали врача и гробовщиков, снова и снова воображая душераздирающую сцену: мама агонизирует… надеется, что помощь придет, но никто не появляется.
Беспримесный ужас. Пытка…
Чувство вины.
Наконец в семь вечера врач сообщил им, что мамина смерть была мгновенной. Сердце остановилось, и она упала. Все случилось за несколько секунд.
«Она не поняла. Подумала: „Снова мой блуждающий нерв…“ – за последнее время он часто ее беспокоил».
Я пошутил – по-идиотски:
– Ну тогда она умерла, воскликнув: «Проклятье, как ты мне надоел!»
* * *Врач подтверждает:
– Ваша мать не страдала.
Мы с Флоранс киваем, утешенные.
Значит, страдание зарезервировано для нас?
Мы переглядываемся, подумав хором: «Ничего, справимся…»
* * *Диагноз был таким… утешительным, что у меня в конце концов возникли подозрения.
А если доктор сказал то, что мы хотели услышать? Произнес именно те слова, которые меньше всего «виноватили» нас? Неужели он лечил нас, ведь маме помощь не требовалась?
Я делюсь этими мыслями с сестрой, и она суровым тоном перечисляет внешние признаки, подтверждающие правоту врача. Фло – уважаемый ученый. Биолог. Она не врет.
– Тем лучше… тем лучше, – с облегчением пробормотал я.
Иногда хорошие новости бывают слишком хороши…
* * *Меня терзает вопрос: как я мог ничего не почувствовать?
Как прожил всю неделю, не ощутив, что моя обожаемая мамочка покинула этот мир?
* * *Мама умерла, как жила, – в спринтерском стиле.
Чемпионка Франции по бегу, много лет никому не уступавшая национальный рекорд, она была обладательницей потрясающих ног, которые бросали вызов хронометру и заставляли мужчин оборачиваться ей вслед.
В детстве я остро осознавал эротическое могущество, которым были наделены мамины ноги: я не только восторгался ими сам, но и замечал взгляды прохожих и слышал их реплики. Безупречной формы, нервные, гладкие, тонкие, стремительные, загорелые, они излучали дерзость, дикарство и чувственность, контрастируя со сдержанной манерой держаться и нежным лицом.
Шестидесятые годы любили женские ножки. Каждую осень Францию волновал один-единственный вопрос – о длине юбки. Выше, до или ниже колена? Как только страна получала ответ, мама – нравилось ей это или нет – вместе с тысячами других женщин бежала к своей портнихе переделывать наряды, чтобы не стыдно было ходить по улице. Только старые дамы ничего не меняли.
Мама очень поздно приняла брюки. Летом, на берегу моря, она носила шорты, но брюки не надевала – они казались ей «неженственными». Сдалась в середине семидесятых, чем навлекла на себя ужасный гнев мужа. Он бесновался так, как если бы жена наставляла ему рога или стала приклеивать усы! Мама не уступила, сочтя брюки орудием эмансипации в борьбе против диктата мужчин.
В душе я был на стороне папы, но виду не подавал и мнения своего не высказывал (тем более что никто им не интересовался!).
Мать-красавица – объект гордости сына, матерью-чемпионкой он гордится, даже став взрослым. Я всегда хвастался мамиными достижениями: она объективно была лучшей, что подтверждали ее достижения.
В восемьдесят семь лет мама пробежки, конечно же, отменила, но мы с ней ездили на Авиньонский фестиваль, ходили на все спектакли, и она ни разу не «засбоила».
Здоровье никогда маму не подводило, и при жизни она смерти не поддалась. Умерла скоропостижно. Как настоящий боец. Наша с Фло мать сделала чемпионскую карьеру – выиграла тысячу схваток, проиграла одну.
Последнюю.
Про таких, как она, никому не пришло бы в голову сказать «ни жива ни мертва». Моя мать была совершенно живой – до самого конца.
Смерть взяла над ней верх во вторник утром, в один миг, поразив ударом в сердце. Работу ей пришлось сделать четко и чисто. Смерть не уподобилась ни богатой бездельнице, ищущей окольных путей, ни жестокой ведьме, наносящей одну рану за другой, ни извращенке, наслаждающейся мучениями жертвы, ни социопатке, смакующей победу и страх соперницы. С мамой пришлось играть честно: один роковой удар, и дело сделано!
Чемпионка Франции 1945 года Жаннин Тролье, в замужестве Шмитт, быстрее всех пробегавшая дистанцию 120 метров (ее рекорд продержался двадцать лет), атлетка с прославленными ногами, прыгнула в смерть, снова установив рекорд.
* * *Смерти часто требуется несколько попыток.
Эта претенциозная дама приходит покрасоваться в наш мир в образе болезни, слабости, немощи. Она, нежеланная, умеет заставить человека желать конца, предварительно сделав жизнь суровой, постылой и невыносимой, когда перестаешь различать день и ночь, не чувствуешь течения времени, минуты и часы кажутся тоскливыми и пустыми. Загнав дичь, смерть предлагает решение.
Смерть-утешительница… Какая ирония!
* * *Внезапная мамина смерть была подарком, я в этом уверен…
Мамин уход опустошает меня, но его стремительность стала ответом на мои молитвы. Мама боялась зависимости от окружающих, упадка сил, долгого лежания в больнице, агонии. Бесконечной агонии, которая выпала на долю моего отца. Благодаря молниеносной кончине она миновала все «кладбищенские предбанники».
А заодно и нас избавила от мук. Мне не пришлось увидеть маму в одежде заключенной – больничной рубахе, едва защищающей целомудренность человека. Я не касался тела матери в морге, ледяного, с браслетом на ноге. Я не смотрел, как чужие люди – врачи, медсестры, санитарки – пытаются облегчить мамину боль. Я не пробовал взять на себя часть ее страданий, не задыхался от бессилия, не навещал самого любимого в этой жизни человека, мать, после того как она перестала быть собой. Я знал маму только живой и сильной.
* * *Внезапная смерть – мед для ушедшего, но яд для оставшихся. Близкие ошеломлены, они чувствуют оцепенение, смятение, шок. Им трудно поверить в саму идею исчезновения любимого существа, принять реальность пустоты.
А вот агония придумана для живых. Пациент страдает, и семья заставляет себя смириться со смертью. Иногда родственники мысленно взывают к милосердию Дамы с косой.
Я говорил: «Мой отец умирает». Я сопереживал его мучениям, восхищался мужеством и воспринимал папин уход как избавление – и для него, и для нас. А о маме сказал однажды утром: «Она умерла».
Моя мать была смертной, но никогда – умирающей.
* * *Я бреду сквозь бесцветные дни.
Я толком не понимаю, на каком свете нахожусь.
Отправляюсь куда-нибудь по делу, но до места назначения не добираюсь.
* * *Узнав о смерти мамы, я пообещал трепетной Майе, державшей меня за руку:
– Я постараюсь не плакать. Ей бы не понравились мои слезы.
Боюсь, я переоценил свои силы.
* * *Мама напрасно надеялась, что ее сын совладает с чувствами и сумеет держать себя в руках: стоит мне остаться одному и я начинаю рыдать.
Ругаю себя: «Бери пример с нее. Она ведь сумела пережить смерть отца, к которому питала не менее сильные чувства, чем ты к ней!»
Вот и воспоминания подоспели… Я как наяву вижу моего деда Франсуа – у него были такие же черные ласковые глаза, как у мамы.
Я обожал деда. Он был спокойный, добродушный и весь такой круглый, что обожавшая его бабуля объясняла непонятливым: «Он красавец и вовсе не толстяк!» Мне нравились его брюки из ворсистой фланели, молочно-белые рубашки, одеколон, в котором сливались ароматы амбры и лаванды, усы, щекотавшие мне щеку при поцелуе, тонкие искусные пальцы, за которыми я мог наблюдать часами, замирая от восторга, когда он чинил или мастерил украшения. Всю жизнь мой дед, простой ремесленник, ювелир-оправщик, держал в руках безумно дорогие камни, но сам не разбогател.
Он кстати вступал в разговор и кстати молчал, во всех его действиях и состояниях была внутренняя логика. Он никогда не произносил лишнего слова, но точно знал, в какой момент стоит нарушить тишину. Работу он прерывал только ради игры с внуками: подвешивал на леске пауков, сделанных собственными руками, прятал за дверями и под лестницами чудищ из швабры и тряпок. Мы визжали от страха, потом начинали хохотать и были в восторге от дедушкиных сюрпризов. Дед обожал кошек, но в большой квартире на холме Круа-Рус никогда не жил ни один мохнатый любимец, поэтому он «одалживал» котят у соседей и учил меня играть с малышами. Я разделял дедову нежность к зверюшкам и радовался его радости.
Человек, к которому я был привязан сильнее, чем к отцу, – мое чувство было незамутненным и сильным, – умер в шестьдесят лет от сердечного приступа. Я не помню маму плачущей: когда ей сказали, она всхлипнула на самой высокой ноте, задохнулась и, хлопнув дверью, закрылась в своей комнате. Мама плакала навзрыд в кино и театральном зале, но никогда не теряла самообладания в обычной жизни.
Несколько дней, отделявших смерть деда от его похорон, я с утра до вечера шумно рыдал, икал, сморкался, почти впадал в истерику. Родители пытались утешать меня, смотрели с сочувствием и… непониманием. Кузина «донесла», что подобное проявление чувств у десятилетнего мальчика повергало их в изумление и уныние.
В день погребения трем внукам – Флоранс, Кристине и мне – велели находиться в прихожей, рядом с комнатой, где лежало тело деда. Я впал в полнейшее отчаяние: вот он, дедушка, лежит совсем близко, а мне не велят подходить к нему! Я вопил. Топал ногами. Кидался на стены. Сбежавшиеся взрослые попытались вразумить меня.
– Это больше не дедушка…
– Стой тут…
– Не нужно подходить близко…
У мамы было перевернутое лицо, но расстроила ее не моя реакция, а то, что она заметила в «запретной комнате». А я перестал стенать и уцепился за ее руку – такую привычно утешительную, крепкую и надежную. Она бросила на меня изумленный взгляд. Моя реакция была для нее внове, а означала простую вещь: «Я позабочусь о тебе, мама…» Она вдруг поняла, ее пальцы дрогнули и расслабились в моей ладони.
– Поль, – сказала она моему отцу, – пусть мама и Флоранс едут на кладбище в твоей машине, а я отвезу Эрика.
– Уверена?
– Он будет меня сопровождать.
Формулировка мне польстила, и я кивнул отцу – мол, положись на меня.
Папа удивился, засомневался, несколько раз переспросил маму: «Ты уверена?» – и наконец подчинился.
Сначала мы с мамой ехали молча в ее стареньком «Рено-4», следуя за катафалком по крутым улицам. Мама вела нервно, дергала руль, ругалась на светофоры, ухабы, знаки «Стоп», манеру езды других водителей. В тот момент она ненавидела весь мир.
– Прости, что ревел, как девчонка, мама. Я не понимал, что не даю выплакаться тебе. Он ведь был твоим отцом и уж потом моим дедом. Я вел себя как эгоист, и мне стыдно.
Мама повернулась ко мне, и ее глаза наполнились слезами. Она сказала, сдерживая ярость:
– Ты имеешь право плакать, Эрик.
– Конечно, но ты же не плачешь.
– Если бы начала, не смогла бы остановиться.
– Понимаю.
– И потом… слезы не прогонят печаль.
Сорок лет спустя я пытаюсь следовать маминому совету, дотянуться до ее уровня: вытираю лицо, сморкаюсь и выбрасываю бумажные платки в урну.
Слезы не прогонят печаль.
* * *Дни приходят и уходят. Без нее все они одинаковые.
* * *Издательство «Альбен Мишель» спасло мне жизнь, назначив точную дату представления сборника. Позвонил мой литературный агент Пьер Сципион, произнес угрожающим тоном:
– У тебя осталось пять недель.
Я вешаю трубку, сердце колотится, горло пересохло, руки дрожат: я ни за что не сумею!
Сегодня я снова взялся за редактирование «Мести и прощения». К превеликому моему удивлению, получается хорошо. И – что самое удивительное – я прекрасно себя чувствую этим вечером.
* * *Работа спасает.
Она всегда вытаскивала меня из трясины моих задвигов.
Никто не знает этого лучше Брюно – он наблюдает за мной уже тридцать лет.
Уж не он ли заставил Сципиона позвонить?
* * *Я не одинок, когда пишу, потому что живу с персонажами моей истории.
Когда я пишу, не боюсь сбиться с пути, потому что иду по дороге, которую сам же и описываю.
Когда я пишу, не лавирую – подчиняюсь приказам книги.
Когда я пишу, затыкаю рот своему эго и весь превращаюсь во внимание к тому, чем сам не являюсь.
* * *– Вы не получали известий от матери после ее смерти?
Я прикрываю глаза и застываю, чтобы скрыть досаду.
– Нет.
– А моя присылает весточку. Хотите, расскажу?
Не дожидаясь ответа, собеседник повествует о сорвавшейся со стены картине, книге, открывшейся на нужной странице, любимой песне, вдруг зазвучавшей по радио. Он говорит и говорит, не догадываясь, что делает мне больно. Я перестаю слушать – ненавижу подобные откровения.
Честно говоря, я просто киплю от злости.
Мама не только ни разу не подала мне признаков своего присутствия, она не сочла нужным «просигнализировать» о своем уходе! На неделе, когда она умерла, я ничего не почувствовал и не понял.
Это обстоятельство почти так же страшно, как мамина смерть: я думал, что мы связаны теснее.
* * *Какой-то мудрец сказал, что уверены мы можем быть лишь в неизбежности смерти.
Но я не знаю, из чего состоит смерть. И не хочу слушать ничьих объяснений, ибо одинаково боюсь того, кто сулит мне небытие, и того, кто сулит райское блаженство.
Получается, что уверен я в одной-единственной – неопределенной – вещи.
* * *Истинная мудрость состоит в приручении неопределенности.
* * *У меня есть вера.
Ни одно из убеждений не способно дать мне знание о потустороннем. Но я выращиваю веру. Веру в тайну нашего существования. Нашей жизни. И нашей смерти.
Жизнь была дивной неожиданностью, смерть будет чудной неожиданностью. В каком порядке? Понятия не имею!
Дидье Декуэн[8] – он верующий, как и я, – спрашивает:
– Вера помогает тебе справиться с горем по матери?
– Ни на грамм.
– Мне тоже.
Мы долго молча смотрели друг другу в глаза, по-братски обнажив души. Тоска по любимому существу обречена терзать нас на этой земле.
* * *В ее отсутствии столько присутствия!
* * *В кабинете Даниэль протягивает мне вырезку из газеты. Статья называется «Скончалась мать драматурга Эрика-Эмманюэля Шмитта».
Я разваливаюсь на куски. Ее снова убили у меня на глазах.
Даниэль напуган моей реакцией. Он уговаривает:
– Прочти статью. Написана очень доброжелательно и сочувственно!
Я рыдаю, не решаясь выпустить наружу бьющуюся в клетке черепа детскую мысль: «Отдал бы всю свою известность, только бы она жила…»
* * *Она всегда на расстоянии чувствовала, что мне плохо. Как и я. Мы притягивались. Беззвучно звали друг друга.
Я должен был почувствовать ее смерть!
Я не понимаю… Потеря зрения и слуха ставит под сомнение мою теорию нашей любви.
Неужели это была иллюзия?
* * *После маминого ухода у меня разболелась правая нога, и я за несколько дней превратился в инвалида. Двигаюсь с трудом; перехожу из сидячего положения в стоячее с опаской и всеми возможными предосторожностями, а ночью ворочаюсь, безуспешно ищу наименее болезненную позу.
Мой врач Ален Г. назначает мне кучу анализов и тестов, посылает на консультацию к светилу и добавляет огорченно:
– После смерти матери ты просто не желаешь двигаться вперед!
Иногда усталость давит слишком сильно, и я не против, чтобы все остановилось. Не хочу, чтобы болела душа, не могу больше терпеть физическую боль.
* * *Ни рентген, ни МРТ не выявили причину болей в колене.
Врач, рассматривающий снимки, советует обратиться к кинезитерапевту.
На сем моя медицинская кругосветка заканчивается: отец был кинезитерапевтом, так что к такому специалисту я точно не пойду.
Я хромаю, и мне плевать на окружающих.
* * *Книга овладевает мною. Я потрясен: ничто не мешает творить – ни печаль, ни воспаление. Писание спасает.
Интересно, как спасаются «непишущие»?
* * *Мне плохо сегодня утром. В чем дело? Придется покинуть три кокона – дом, работу, печаль – и отправиться в Лотарингию, чтобы сыграть моноспектакль «Мсье Ибрагим и цветы Корана». Где я возьму энергию, чтобы изобразить другого человека, если больше не обитаю в собственном теле? Как вдохнуть жизнь в героев, думая только о смерти?
Сажусь в поезд. Плечи опущены, ноги налились свинцом. Можно подумать, меня тащат на бойню…
Сцена – это театр чудес: прошлое становится настоящим, хромой перестает хромать, мертвый встает, чтобы поклониться, а я рассказал историю Мсье Ибрагима и сыграл всех персонажей, бегая из одной кулисы в другую. После первой реплики: «В тринадцать лет я разбил мою свинью-копилку и пошел к шлюхам», силы вернулись, колено «заморозилось». Силой магии подмостков мне было сорок, потом тринадцать, потом стало восемьдесят, как моим героям.
Публика благодарила меня стоя, и я ушел за кулисы совершенно счастливым. Там меня ждал подарок.
Шанталь, читательница из Нанси, с которой я уже двадцать лет веду дружескую переписку и время от времени встречаюсь, ждала меня в компании подруг (они помогают ей передвигаться на инвалидном кресле). Стоило мне увидеть ее благородное, открытое лицо, яркие смеющиеся глаза, и я ощутил блаженство. Шанталь излучает только нежные положительные вибрации, и про себя я называю эту женщину «мой ангел на костылях».
Мы поговорили, радуясь новой встрече и подпитываясь друг от друга энергией.
Мне пора возвращаться в Брюссель. Я готов проститься, и тут Шанталь берет меня за руку: