Я не говорил Анне, что для концерта и оперы ей нужно как-то приукрашиваться. Не знаю, откуда у нее взялись эти представления. Но когда первый раз я зашел за ней в джинсах и свитере, она была так обижена, что я помчался обратно к себе, надел строгий темный костюм, и мы только-только успели, потому что взяли такси. Так и повелось; мы вызывали такси, а перед этим Анна приходила ко мне и мы выпивали по бокалу шампанского, поначалу – детского, позднее – настоящего. Когда мы, подъехав, останавливались, она продолжала сидеть, пока я не помогал ей выйти из машины, и потом шла рядом со мной с такой грацией и такой уверенностью, что на нас оборачивались. Отец с поздней дочерью, дед с ранней внучкой, престарелый господин с юной любовницей – не знаю, что о нас думали. Когда Анна поднимала на меня глаза, или брала меня под руку, или прижималась ко мне, она разыгрывала сцену и наслаждалась провокацией. Я понимал это и тем не менее был счастлив так, словно это была правда.
5Но это и была не только игра. Когда ей стало пятнадцать, шестнадцать, между нами установились такие доверительные отношения, какие только возможны через границу поколений. В мои юные годы я не мог поговорить с родителями и мечтал иметь тетку, дядю, деда или бабушку – кого-то, с кем можно было бы поговорить. Анна могла поговорить со мной, и она говорила со мной обо всем: о книгах, которые читала, о музыке, которую слушала, о подругах и о первых друзьях.
Мог ли я заметить то, что приближалось? Я не хотел этого замечать. Анна с удовольствием развлекалась своими провокациями не только при посещении концертов и театра, но и в автобусе, и в метро; она могла устроить сцену в ресторане, разыграв юную любовницу или начав явно приставать к кому-нибудь из гостей, но я не хотел даже представить себе, что ее развлечение может обратиться против меня. Пока это не случилось.
Это произошло в метро. Она сидела с двумя подругами, одна – блондинка, другая – темноволосая, и, поскольку она мне рассказывала о своей светловолосой подруге Леони и о брюнетке Марго, я подсел к ним, поздоровался с Анной и спросил у тех двух, не они ли Леони и Марго. Блондинка сказала: «Не клейся к моей подруге», а брюнетка: «Не надо меня кадрить, дедуля», причем так громко, что люди повернули ко мне голову, – и Анна сидела там и тихонько фыркала, прикрывая рот рукой. На ближайшей станции я вышел и присел на скамью. Это было невыносимо.
На другой день она пришла в обычное время и весело сказала, что это они разыграли, что их клеят и кадрят, и что я не должен сердиться, ну пожалуйста, не сердись, ведь это была только шутка. Ну ведь я же знаю, что могу быть немножко занудой, и я не должен таким быть, и я же понимаю, что молодые должны играть в свои игры и любят шутки. В итоге, когда Анна рассмеялась, рассмеялся и я, сказав себе, что, по всей видимости, ей было досадно обращение к ней пожилого мужчины на глазах ее молодых подруг, что мне не следовало обращаться к ней в метро и что в аналогичных ситуациях я не буду больше к ней обращаться. И все снова наладилось.
Нет, не наладилось. Прошло совсем немного времени, и на вечере, посвященном спектаклю их школьного драмкружка, она меня просто не заметила. Она меня пригласила, я стоял с кренделем и бокалом вина и болтал с другими гостями, когда в зале появились артисты и артистки; я подошел к Анне, чтобы поздравить ее с блестящей игрой, но она отвернулась, и, когда я через некоторое время повторил попытку, она отвернулась снова. «Где ты был, я тебя не видела», – приветствовала она меня при следующей встрече; я ей подыграл, но во мне кипела злость.
В апреле ей исполнилось семнадцать, я подарил ей компьютер, который она хотела, и мы были на «Ариадне на Наксосе»[6]. Как всегда в таких случаях, она выглядела празднично, но платье было слишком в обтяжку, вырез слишком велик, на ней были черные ажурные колготки, на губах – кричащая помада. Она уже не девочка, подумал я, она женщина. Почему я не заметил этого раньше? Зачем только ей надо было так наряжаться? Зачем ей надо было так вульгарно наряжаться? Но сладость музыки тронула ее так же, как меня, и, радуясь этому единению, я оставил всякие мысли.
Дальше все разворачивалось быстро. Все чаще она сообщала, что не придет, потом просто перестала приходить, ничего не сообщая. В то же время появились четверо молодых людей, о которых мне было сказано, что это друзья из двенадцатого класса, но которые мне больше напоминали торговцев наркотиками или сутенеров, хотя я признаю, что ни торговцев наркотиками, ни сутенеров я не знаю. У них была машина, под гром динамиков они останавливались перед домом, забирали Анну и под гром динамиков привозили ее обратно, вначале в десять вечера, впоследствии в два или в три ночи. Однажды вечером ко мне зашла мать Анны и поделилась своими тревогами о дочери. Анна ничего не желала слушать, она делала что хотела. Не мог бы я с ней поговорить? При этом выяснилось, что Анна временами использовала меня для алиби.
Она пришла с родителями на уличный праздник, и я заговорил с ней. Как ее дела, что в школе, что она читает и слушает, не встретиться ли нам как-нибудь снова, не сходить ли снова куда-нибудь? Она не замыкалась. Она была преувеличенно весела, много смеялась, временами поглаживала меня по руке и ни о чем не рассказывала. Когда я заметил ей, что эти четверо – компания не для нее, она сказала, что сократит их до одного. В самом деле, машина и трое парней исчезли. Оставшийся заходил за ней пешком и назад приводил тоже пешком.
6Я не шпионил за ним. Это получилось случайно. Я был в одном доме с визитом и, возвращаясь вечером через городской парк, увидел его, он сидел там на скамейке с другой девушкой. Они любят друг друга, подумал я, оторваться друг от друга не могут, и порадовался тому, что Анна от него отделалась. И тут же все переменилось. И вот я уже вижу, как он бьет ее, кричит на нее, а она плачет и закрывает лицо руками. Я прохожу мимо скамейки, шаги такие громкие, что он поднимает взгляд и отпускает ее. Я иду дальше, слышу, как он снова кричит, и слышу, как он меня догоняет. Мне страшно. Но он пробегает мимо меня, и, когда я добираюсь до выхода из парка, он исчезает в подъезде стоящего неподалеку дома.
Анна от него не отделалась. Я продолжал видеть их вместе. Иногда я видел Анну одну – на улице, в лавке, в пекарне; иногда – с разбитой губой или синяком, взгляд высокомерный, отстраняющий. Я попытался поговорить с ней, но она грубо посоветовала мне идти своей дорогой. Позднее я повторил попытку; на этот раз мы стояли на улице, и когда она снова мне нагрубила, как раз появился ее друг. Он подошел ко мне, схватил меня за рубашку и спросил Анну, что я ей сделал. Я еще никогда не видел его так близко; у него было неплохое лицо, он не выглядел ни тупым, ни бесчувственным, только в глазах сверкало что-то, внушавшее мне страх.
– Старик ничего мне не сделал. Он любит маленьких девочек. А я девочка большая.
– Он тебе что-то сделал, когда ты была маленькой девочкой?
– Оставь его, Карлос.
– Он тебе что-то сделал?
– Профессор меня не трогал. Он хотел из цветочницы сделать изысканную даму – не будь ты такой тупой, ты бы понял, о чем я. Оставь его.
– Девочки, цветочницы – пусть он не тянет к ним ручонки! – Он зарычал мне в лицо: – Или я тебе их переломаю!
– Ну, давай уже, и пошли.
Анна повернулась и пошла. Она должна была слышать, как ее друг ударил меня в живот, как я упал, как он пнул меня в бок. Обернулась ли она? Во всяком случае, она не вернулась. На улице не было больше никого, был мертвый час позднего утра.
Я сумел встать, перейти улицу, войти в подъезд и подняться по лестнице до квартиры. Я хотел принять горячую ванну, но перед ванной упал на колени и соскользнул на пол. Я лежал там, подтянув колени к животу и обняв их руками, потом заснул, потом проснулся и дотащился до кровати и снова проснулся, когда уже было темно. Живот и бок все еще болели. Но я был в состоянии сунуть какое-то готовое блюдо в микроволновку, открыть бутылку вина и сесть за стол.
А потом сидел в темной комнате и пытался распрощаться с Анной и примириться с ней. Я с удовольствием отмахнулся бы от нее как от глупой и дерзкой девчонки, которую я ненадолго разбудил и которая потом снова погрузилась в свой сон, как в том фильме, где психиатр каким-то средством будит коматозных пациентов и они обретают способность чувствовать и думать, но потом из-за побочных эффектов лечение приходится прекратить, и пациенты снова впадают в кому. Однако, если бы Анна снова погрузилась в сон, она не намекнула бы на «Пигмалиона», которого мы когда-то вместе смотрели в театре. Она не спала, ничего не забыла, ничему не разучилась, она только не хотела больше знать ни меня, ни всего того, что у нас было. Почему? Она зависела от Карлоса? Сексуальная зависимость? Наркотическая зависимость? Или я что-то сделал не так – как профессор с цветочницей? Но я не намеревался ее формировать, я любил ее такой, какая она была. Или я намеревался ее формировать, не сознавая этого?
И меня охватила злость. Я вынужден был признать, что Анна переросла наши отношения. Да, люди перерастают свои отношения. Но грубостей и оскорблений Анны я не заслужил. «Давай уже, и пошли», – сказала она, «давай уже» – как могла она натравить своего дружка на меня? Как могла она допустить, чтобы он меня избил? Как могла она так меня унизить?
Я не хотел, чтобы он ее убил. Я видел, как они стояли вдвоем перед дверью, видел, как они поссорились, он ударил ее, она ударила в ответ, и тогда он ткнул ее рукой, и я даже не видел, что у него в руке нож, пока он не отстранился от нее и не вытер нож о ее платье; потом он ушел. Она больше не двигалась.
7Я знаю, я должен был закричать. Но все произошло так быстро, я не понял, что случилось, не понял, насколько это серьезно. Когда я это осознал, я должен был вызвать «скорую» и полицию. Я не мог. Я стоял у окна, я смотрел на Анну, я был словно парализован. Когда я снова смог пошевелиться и закрыть окно и мог бы позвонить, было уже слишком поздно.
Или я посчитал, что она это заслужила? Не убийство – взбучку. И почему я не мог вызвать «скорую»? Что меня парализовало? Страх, что мой вызов отследят и выяснят, что я был свидетелем? И дело не в том, что все произошло слишком быстро и я не понял, что случилось и насколько это серьезно, а в том, что я ей этого желал? Я боялся, что меня обвинят в этом?
На следующее утро комиссар снова заговорил со мной. Он получил заключение по результатам вскрытия. Анну можно было спасти.
– Но я здесь не поэтому. Вы – спали. Вы не могли ее спасти. Так?
Я кивнул. Он смотрел мне прямо в глаза, я снова видел в его взгляде разочарование и презрение, и мне казалось, что своим кивком я соглашаюсь с ним: да, я разочаровываю, да, я заслуживаю презрения.
– Я слышал, вы одно время были хорошо знакомы с убитой. Мы ищем преступника в ее социальном окружении. Что вы знаете о ее контактах, друзьях, знакомых?
Комиссар снова застал меня у пекарни. Идя ко мне, он смотрел, как я там стою. Небо было мрачное, и на душе у меня было мрачно, и под взглядом комиссара я чувствовал себя насекомым, которое хотят раздавить.
Пока на меня не снизошло нечто вроде озарения. Это был тот момент, когда заново встряхивали и выбрасывали по-новому игральные кости моей судьбы. Если я захочу, все будет по-другому. Мне только нужно это сделать: раздавить насекомое, вместо того чтобы позволять давить меня как насекомое. Мне только нужно это сделать, и в моей жизни появится свет.
– Время, когда Анна и я были знакомы, давно прошло. К сожалению. Вы говорили с родителями и слышали, что Анна в последнее время вращалась в плохом обществе. Она мне как-то сказала, что ее новые друзья – ученики двенадцатого класса. Они так не выглядели. Но откуда мне знать, как сейчас выглядят ученики двенадцатого класса.
– Если мы покажем вам фотографии, вы опознаете друзей Анны?
– Не уверен. Я иногда видел из моего окна, как ее забирали или привозили домой. – Я взглянул на комиссара и усмехнулся. – Вы сами смотрели из моего окна на улицу – там довольно большое расстояние. Но позвоните мне, когда у вас будут их фотографии, я охотно зайду к вам.
Я увидел удивление на его лице. Он заметил, что что-то изменилось, что я изменился. Что я стал сильным. Я откланялся, и он меня не удерживал. Я пришел домой и раскрыл коробку, в которой лежал отцовский вальтер.
Я нашел его после смерти отца среди непрочитанных статей, слипшихся книг по истории и искусству, нераспечатанных коллекционных наборов медалей, монет и почтовых марок, нераспакованных посылок с техническими устройствами, кашемировыми шалями, серебряными столовыми приборами и подсвечниками, а также среди всяких приобретений по специальным предложениям, от которых отец в старости не мог удержаться: в качестве золотого запаса он складывал добычу горой в своем рабочем кабинете, где давно уже не работал. Он был журналистом, контактировал с людьми всех сортов, может быть, и с уголовными элементами? И обзавелся пистолетом, потому что собирал информацию в уголовном мире и ему было страшно? Или для него, в прошлом кадрового офицера, было само собой разумеющимся, что человек должен иметь оружие? После его смерти я должен был сдать пистолет в полицию. Но когда я его в конце концов нашел в той свалке, которую оставил после себя отец, со дня его смерти прошли уже недели, и я побоялся, что в полиции на меня посмотрят с недоверием. Так что я оставил пистолет у себя, убрал его подальше и закрыл.
Я вынул пистолет и взвесил его в руке. Ощущение было приятным: тяжелый, надежный, опасный. Я никогда его не разбирал, не чистил, не смазывал; я не настолько хорошо разбираюсь в оружии. Но я могу вынуть обойму, снарядить ее и снова вдвинуть. Я могу поставить пистолет на предохранитель и снять его с предохранителя.
Я подошел к окну и посмотрел на улицу. Солнце разогнало серый туман, весенний день сиял. Я пойду в городской парк; может быть, на деревьях и кустах уже показалась первая зелень; может быть, уже зацвели розы «форсайт». Я сяду на скамейку возле старичка с газетой или рядом с молодой женщиной с ребенком, мы обменяемся несколькими словами, и моя ясность осветит их темноту.
Как это решение освободило меня! Я был счастлив, хотя я этого еще не сделал и еще только должен был сделать. Я стал наконец самим собой, бесстрашным, энергичным, мужественным, и Анна снова была моей.
И у меня было такое ощущение, словно я это уже сделал – нет, не просто сделал, но словно я это совершил. Словно я подождал, когда он выйдет из дома, встал, перешел через улицу, вынул из кармана пистолет и выстрелил.
Музыка брата и сестры
1Она была в синем платье и черной горжетке, в руке бокал шампанского; рядом с ней стояли какая-то женщина и двое мужчин, у них шел общий разговор. Он сразу понял, что эти четверо – приезжие, их окружала аура более изысканного общества; такое находишь в Мюнхене, Дюссельдорфе и Гамбурге, но не в Берлине. Некоторое время он пребывал в нерешительности: действительно ли это она, следует ли ему поприветствовать ее, хочет ли он приветствовать ее? Но она заметила его, кивнула и пошла ему навстречу – так что и он мог просто пойти ей навстречу. Она повела его познакомить с мужем и своими друзьями, супружеской парой из Франкфурта, где жила и она, и представила его: Филипп Энгельберг, школьный товарищ, музыковед, автор книги по истории домашнего музицирования, о которой в прошлом году восторженно писала пресса и которую она с удовольствием прочла. Он был удивлен: она знает, чем он занимается, и она читает то, что он пишет.
Оркестровая сюита Баха, скрипичный концерт Бруха, Четвертая симфония Гласса – гости из Франкфурта были в восторге от программы концерта, скрипачки, филармонии, организации обслуживания в антракте и городских возможностей культурного отдыха. Они каждый год на несколько дней приезжали в Берлин: концерт, опера, театр, музей – и каждый год им открывалось что-то новое. Но нескольких дней оказывалось достаточно, и они с удовольствием возвращались во Франкфурт. Нет, разумеется, и Франкфурт – не какая-то культурная пустыня, напротив… Тут прозвенел звонок.
– После концерта ты едешь с нами! Встречаемся у главного входа.
Пары сидели не рядом и направились к разным лестницам. «Ты едешь с нами» – такой Сюзанна была уже тогда: категоричной и уверенной в том, что будет так, как она скажет. И в общем разговоре она была так же умна, находчива, образованна, мгновенно улавливала фальшивый тон – вроде снисходительности в вопросе ее мужа об академическом положении Филиппа или наигранного интереса подруги к современной музыке – и умела повернуть беседу так, чтобы не повисало и намека на неловкость или напряжение. Он помнил, что так же искусно она умела и обострять разговор, доводя других до злобы и отчаяния. И она оставалась красивой, ее откровенная седина говорила не о возрасте, а об изысканности.
Когда он впервые увидел ее в классе, она показалась ему величественной: стройная гибкая фигура, светлые волосы, зеленые глаза, способные смотреть высокомерно, словно она не замечала тебя, или пронизывающе, словно она читала все твои мысли и чувства, звонкий голос, никогда не дрожавший и никогда ничего не обещавший, образованность, становившаяся заметной, когда она отвечала на вопросы учителя. Вокруг нее вились не только парни, но и девчонки, старавшиеся быть поближе к ней, чтобы в ее блеске светились и они. Филипп появился в классе в начале учебного года: их семья приехала в Гейдельберг из Дортмунда; к его собственному и всеобщему удивлению, Сюзанна на перемене повернулась к нему: «Ты „Бен Гура“ смотрел? Понравилось?» Окруженная поклонниками и поклонницами, она обратилась к стоящему в сторонке Филиппу, вовлекая его в свой круг и ставя рядом с собой.
Прозвенел второй звонок. Или уже третий? Филипп все еще стоял; он смотрел, как последние посетители, замешкавшиеся в антракте, спешат вверх и вниз по лестницам, понимал, что надо бы поторопиться, но как-то не мог сдвинуться с места. Он слышал, как закрывают двери, как аплодируют дирижеру, слышал ритмическую симметрию первой части, иногда – обрывки мелодии. Он сел на ступенях лестницы.
Он не смотрел ни «Бен Гура», ни «Рио Браво», ни «Некоторые любят погорячее», ни «Историю монахини» – ни одного из тех фильмов, которые все остальные считали себя обязанными посмотреть, если хотели участвовать в общем разговоре. Но, в отличие от всех остальных, он читал «Бен Гура» и «Историю монахини» и благодаря Сюзанне выглядел человеком, не нуждающимся в экранизациях, потому что читает и способен в голове рисовать сцены из книг, которые остальным надо показывать на экране. У него не было денег на кино, он сам считал, что он им не ровня, и, усмехаясь, покачивал головой. Но Сюзанна не считала, что он другой, не такой, как они. Играя людьми, она могла быть поразительно великодушной.
К нему подошла одна из тех молодых женщин, которые открывали и закрывали двери и продавали программки. Ему нехорошо? Ему нужна помощь? Может быть, вызвать врача? Дружелюбное озабоченное лицо. Он объяснил ей, что этот антракт и встреча с женщиной, которую он не видел пятьдесят лет, немножко его закружили. Она кивала, словно понимала, о чем он говорил. Может быть, она действительно понимает, подумал он, может быть, я слишком мало верю в способности молодых людей. Он поднялся:
– Я благодарю вас. Вы добрая женщина.
Она улыбнулась, польщенная:
– Пустяки. Хотите послушать окончание? Я могу вас впустить – но только не на ваше место.
Он последовал за ней, и она тихонько отворила дверь, и он стоял, смотрел на дирижера, на оркестр, на многочисленных духовиков, обшаривал глазами концертный зал, искал Сюзанну и не находил ее. И чем дольше он слушал взволнованные пассажи последней части, тем становился спокойнее. Да, он встретится у главного входа с Сюзанной, ее мужем и ее друзьями. Нет, он не будет аккомпанировать партии Сюзанны, он будет играть свою.
2Через несколько недель после того, как она заговорила с ним в школе, она пригласила его к себе домой. Она вновь вовлекала его в свой круг. И это приглашение тоже было неожиданностью.
Но настоящей неожиданностью был дом на горе, в котором жили Фолльмары. Ничего подобного Филиппу видеть не приходилось; дом был встроен в гору и выступал из нее; большая терраса, открытый камин, фронтоны над окнами, а из окон открывался вид на равнину. От улицы к дому шла поднимавшаяся вверх канатная дорога. Он позвонил, в стене открылась дверь, кабинка ждала его; он вошел, и канатная дорога с легким гудением подняла его к дверям дома. Зачем была нужна канатная дорога – просто для экстравагантности? Филипп не стал это спрашивать, он и вообще старался задавать поменьше вопросов, чтобы не опростоволоситься.
У Сюзанны была комната с отдельным входом, отдельная ванная и отдельный балкон. Она ставила пластинки: Sweet Nothing’s, Put Your Head on My Shoulder, I Need Your Love Tonight[7]; у него не было транзистора и не было проигрывателя, домашнее музицирование и церковная музыка – вот все, что он знал, и ему кружили голову проникающие в душу мелодии, обольстительные голоса, летний ветер, залетавший в комнату через открытую балконную дверь, и присутствие Сюзанны. Потом они сидели на балконе, смотрели, как заходит солнце, пили колу и говорили о школе, о любимых книгах, о своих мечтах. Сюзанна читала «всемирную литературу» и хотела стать писательницей, Филипп читал популярную литературу о дальних странах и хотел путешествовать в качестве натуралиста, журналиста, корабельного юнги – в каком угодно. Приглашение остаться на ужин принять он не мог, поскольку его ждали дома. Когда Сюзанна провожала его к канатной дороге, появился какой-то парень ее возраста. Он сидел в кресле на колесах, вращал их, крепко ухватываясь руками, и катил им навстречу; Сюзанна наклонилась к нему и поприветствовала поцелуем.
– Филипп, Эдуард, – представила она их друг другу без дополнительных пояснений.
Эдуард въехал в дом, Филипп вошел в кабинку.
В такси по дороге от филармонии к ресторану Сюзанна давала пояснения: Филипп – независимый исследователь, супружеская пара – друзья, они как раз сейчас продают свое предприятие по производству нижнего белья, а муж Сюзанны, руководивший семейным банковским бизнесом, недавно передал управление двум их сыновьям. У них есть еще две дочери, тоже уже взрослые и живущие отдельно; ее муж, усмехнувшись, упомянул пятого ребенка, который еще живет с ними, и, заметив удивление Филиппа, прибавил, что после несчастного случая тот прикован к инвалидной коляске. Сюзанна поморщилась и стала смотреть в окно.
И Эдуард был прикован к инвалидной коляске из-за несчастного случая. Во время второго посещения Филиппа Эдуард вкатился в комнату Сюзанны, и она его представила: ее единственный брат, на год моложе ее, увлеченный шахматист, одаренный математик, парализован в пять лет после падения со скалы, в школу не ходит, учится дома, частным образом.
– Ты никогда не ходил в школу?
– Нет. Без школы быстрее. Тебе еще четыре года сидеть до выпуска, а я кончу в будущем году.
– А потом?
– Потом университет.
В словах Эдуарда не чувствовалось заносчивости. Он говорил так, словно не было ничего особенного в том, чтобы в шестнадцать лет окончить школу и поступить в университет. Куда тот так спешит, что будет изучать, как он будет на инвалидной коляске в университете и не собирается ли он осваивать университетскую программу как школьную, с частными преподавателями, – Филипп спрашивать не стал. Постеснялся. Он никогда не видел ученика или ученицу в инвалидной коляске и не знал, что для них нормально. И что нормально в такой богатой семье, он тоже не знал.
На этот раз он остался ужинать и познакомился с родителями брата и сестры. Отец, перед ужином игравший на теннисном корте за домом со своим тренером, был за столом благодушен и настроен на общение. Ему, как узнал Филипп, принадлежали Институт авиационной техники и ряд патентов; он много путешествовал, как по Америке, так и по Европе. Мать – красивая и спокойная женщина, незаметно управлявшая переменой блюд и тарелок, которые приносила и уносила девушка в белом переднике, – улыбалась, слушая мужа, и поощрительно кивала детям, когда они начинали говорить. Она спросила Филиппа о его семье и смотрела на него внимательно и благожелательно, когда он рассказывал о своем отце, органисте лютеранской церкви, о матери, учительнице вечерних курсов, о старшем брате, оканчивавшем школу, и о младшей сестре, которая только пошла в гимназию.
– Что преподает твоя мама?
– Она ведет курс кройки и шитья.
– А тебя она тоже научила?
Филипп покраснел. Мать его научила, и, хотя он считал это занятие ниже своего достоинства мужчины, оно ему нравилось. Все смотрели на него с ожиданием.
– Да.
Отец засмеялся, Сюзанна захлопала в ладоши, а Эдуард покачал головой. Мать кивнула: