– Сам видел, малыш?
Тонэт кивает и докладывает обстановку. В «Доме Медика», крайнем слева по линии обороны, сидят капрал Лонжин с пятью легионерами, из них трое ранены. По крайней мере, так было до той минуты, когда капрал, увидев, что их окружили, приказал ему выбраться оттуда и сообщить командиру.
– Еще там в подвале прячутся две женщины и старик. Дядюшка Арнау с женой и дочкой беременной.
Пардейро, вызвав в памяти план местности, прикидывает варианты. Выбранная им позиция хороша тем, что защищала его линию обороны от удара с фланга. Если «Дом Медика» возьмут, положение изменится и станет угрожающим.
– Что еще велел передать капрал?
– Велел только, чтобы я сказал: «Легион, ко мне!»
Пардейро кривит губы. Когда звучат эти три слова, все легионеры, где бы они ни были, какова бы ни была обстановка, не спрашивая, будет от этого прок или нет, бросаются на выручку товарищу, который попросил о помощи. Таков символ веры легионеров. Впрочем, сейчас не до символов. Красные напирают как бешеные, сдерживать их удается с большим трудом, а у него нет ни одного лишнего человека, чтобы восстановить связь с окруженными. И Синдикат-то вернуть удалось немалой кровью – один убит, трое ранены. Так что теперь легион может только отбиваться до последней возможности, а исчерпав ее – отходить с боем. А Лонжину и прочим придется справляться самим.
Над церковью разрывается мина, осыпая улицу осколками сбитой черепицы. Это уже пятая или шестая. Все машинально пригибаются – все, за исключением Тонэта, который со вчерашнего дня вихрем носится по Кастельетсу и уже усвоил себе повадки опытного связного. И едва лишь вновь воцаряется тишина, изредка нарушаемая одиночными выстрелами, как из соседнего дома трещат две автоматные очереди, а с колокольни – до того издырявленной пулями и осколками, что непонятно, почему она еще не рухнула, – к ним присоединяется пулеметная, вплетая свою собственную прихотливую мелодию: ра-тататата-та-та. Там, за «гочкисом», видно, большие забавники лежат, с усмешкой отмечает лейтенант.
И переводит взгляд на мальчика:
– Сумеешь вернуться туда?
– Сумею, господин лейтенант, – без раздумий отвечает тот.
– И так, чтоб не подстрелили?
– Там – сарай, птичник и здоровенный бак с водой… Проползу между ними, никто и не заметит.
– Уверен?
– Уверен. Я уже бывал там.
– Ну ладно… Скажи капралу Лонжину – мы ничего не можем для него сделать. Пусть дождется темноты и попытается прорваться. Понял?
– Понял.
– И еще скажи, что, если здесь не удержимся, займем оборону в кооперативе, где торговали оливковым маслом. Это почти на выезде из города.
– Ладно.
– Сможешь объяснить им, как туда пройти в темноте? Ну, тем, кто останется в живых…
– Конечно. Я вообще могу остаться с ними и проводить.
– Это было бы здорово. Так, а теперь все повтори.
Мальчик скороговоркой, как отвечают урок, повторяет задание. Пардейро с улыбкой ласково щиплет его за щеку:
– Ты в школу-то ходишь, Тонэт?
– Ходил, пока учителя не убили.
– Красные?
– Фалангисты.
Это сказано со свойственным детям безразличием. Сказано так, словно для этого мальчика, так недолго живущего на свете, убивать или умирать – в порядке вещей, самое что ни на есть обычное дело.
После этих слов ненадолго повисает неловкое молчание. И только чтобы нарушить его, Пардейро наконец произносит:
– Ты, паренек, замечательный связной.
– Спасибо, господин лейтенант.
Тот отходит от окна.
– Ну давай, отправляйся. Провожу тебя до дверей.
Вслед за венгром они спускаются по лестнице. У подножия, на облицованном плиткой полу – пятна крови и гипсовая пыль. Здесь, когда взяли дом, добили штыками троих раненых, оставленных республиканцами при отступлении, – ну не в плен же их было брать. Предварительно сняв снаряжение, гранаты, фляги и достав из карманов сигареты, трупы красных отволокли в подвал, где уже лежали двое убитых.
– Осторожно, Тонэт… Погоди-ка…
Чуть высунувшись из-за двери черного хода, Пардейро оглядывает улочку. Красные еще не обстреливают ее, но какой-нибудь снайпер мог притаиться в соседних домах.
– Прикрой его и проводи докуда сможешь, – говорит он Кёруту.
– Слушаюсь.
Проверив, заряжено ли оружие, он бегом пересекает открытое место, приникает к земле у полуразрушенной стены и, выставив винтовку, наблюдает за улочкой.
– Ну, теперь беги, малыш. – Пардейро хлопает его по плечу. – Желаю удачи.
Тонэт, облизнув губы, пулей мчится вперед, перемахивает через рухнувшие стропила и исчезает за стеной. Венгр, поднявшись, оборачивается к лейтенанту и по его кивку идет следом за мальчиком.
Пардейро смотрит на часы: без четверти двенадцать и жара адова. Он уже скинул френч, и промокшая от пота рубашка липнет к телу. Как же еще далеко до ночи, до темноты. И неизвестно, продержится ли до тех пор «Дом Медика», но помочь капралу Лонжину и его людям он не может. Ему бы эту позицию удержать. Лейтенант знает, что красных перед ним – до батальона и что положение его незавидно.
С автоматом через плечо, запыленный и запыхавшийся, появляется сержант Владимир. Он обошел позиции и готов доложить. Боеприпасов, по счастью, достаточно, в домах нашлась кое-какая провизия, есть вино, так что можно утолить жажду и даже побриться, что Пардейро, блюдя достоинство офицера, и сделал, благо на рассвете ординарец направил бритву и приготовил брусочек мыла.
– Красные обложили капрала Лонжина, – говорит лейтенант, покуда они поднимаются наверх.
Сержант морщится. Ибо понимает: возьмут «Дом Медика» – рано или поздно жди гарантированный удар во фланг.
– Мы можем что-нибудь сделать, господин лейтенант?
– Ничего мы не можем… Все зависит от них. Либо прорвутся, либо все там и лягут.
Глухие удары черепицы и обломков о стены. Еще одна мина разорвалась на улочке, по которой скрылись Тонэт и легионер. Пардейро высовывается в окно – и тотчас прячет голову, чтобы какой-нибудь зоркий стрелок не взял на мушку. Площадь по-прежнему пустынна, если не считать нескольких трупов, лежащих на ослепительном, беспощадном солнцепеке.
– Думаю, красные усилят напор, потому что мы их задерживаем. Скажи нашим, что в случае чего будем медленно, в порядке, повзводно отступать к зданию кооператива… Ясно?
– Ясно.
– Если все же дойдет до этого, последними отходят те, кто сидит в церкви. Я буду с ними.
– Может, мне поручите, господин лейтенант? – с машинальностью профессионала предлагает сержант.
Пардейро с трудом удается подавить улыбку. Если придется отступать, церковь станет настоящей мышеловкой, но он, хоть и недавно в Легионе, успел уяснить себе, что сержант Владимир не склонен ни к красивым фразам, ни к героическим жестам. Как и у капрала Лонжина, венгра Кёрута и прочих, здесь действует доведенный до автоматизма стереотип поведения: легионер – первый в атаке, последний – в отступлении. Это кастовая гордость, предполагающая отвагу и стойкость. Когда командир вызывает желающих умереть, шаг вперед делает вся рота. Без раздумий, без сомнений – и лишь по той простой причине, что так поступают все. Так было всегда, так есть и так будет. Потому что это – Легион. Свежеиспеченный младший лейтенант Пардейро в свое время по доброй воле выбрал службу в нем – и вот сейчас сидит здесь весь в пыли и пороховой копоти, и выпитое вино выпаривается по́том.
– Нет, церковь оставь мне, – отвечает он. – Проследи, чтоб раненых, которые могут двигаться, увели загодя, не в последнюю минуту. А то застрянут сами и нас задержат. А бросать их здесь – не годится.
– А лежачих?
– Тех оставишь.
Они смотрят друг на друга, ничего не добавляя к сказанному, – все понятно без слов. Франкисты и республиканцы знают и принимают как должное неписаные законы: мавров, легионеров, рекете, фалангистов, с одной стороны, и офицеров, политкомиссаров, интербригадовцев – с другой, раненые они или нет, обычно в плен не берут. Допрашивают и расстреливают. Не говоря уж о тех, кого убивают в горячке боя, даже если они сдаются. На войне рыцарство оставляют для романов.
Над крышами в отдалении прокатывается артиллерийский залп. Сержант хмурит лоб под надвинутой пилоткой:
– Восточная высота вроде бы еще сопротивляется.
– Да. Но западную мы потеряли.
Сержант задумчиво кивает:
– Господин лейтенант…
– Ну?
– Как считаете – могут нас окружить?
Пардейро пожимает плечами:
– Могут. Однако приказано держаться до последнего.
Русский, сняв пилотку, вытирает мокрые от пота волосы – очень светлые и очень короткие:
– А что будет после этого кооператива?
– Иными словами, если мы и там не выстоим?
Тот не отвечает. Снова натягивает пилотку и устремляет на офицера по-уставному внимательный взгляд своих татарских глаз.
– Я намерен драться, – подводит итог лейтенант. – Драться, пока подкрепление не пришлют.
Сержант задумывается на миг. Он явно хочет что-то сказать и вот наконец решается:
– А если не пришлют? Или пришлют, но уже поздно будет?
Они смотрят друг на друга молча: слова ни к чему, потому что Пардейро и так знает, что на уме у русского – «младший лейтенант – на время и покойник – навсегда». Для многоопытного сержанта стоящий перед ним молодой офицер уже одной ногой в могиле. Он видел его в бою, видел, как тот лез в самую гущу, стараясь подавать своим солдатам пример. И дальше будет так вести себя, пока не вытянет свой жребий. А потому, если придется оставить и кооператив, Сантьяго Пардейро, скорей всего, с ними уже не будет. И никакой драмы в этом нет, таков естественный ход событий: на глазах у сержанта за шестнадцать лет службы в Легионе погибло столько офицеров, что он хочет знать, как действовать, если придется взять на себя командование ротой. Чтобы никто не мог упрекнуть его потом.
– В этом случае, – ответил Пардейро, – нам остается скит Апаресиды, это примерно в километре отсюда. Вспомни – туда ведет дорога меж оливковых рощ. Там вся местность идет сплошными каменными уступами: легче будет отбиваться, если сумеем дойти… – Он немного помолчал. – Или если вы сумеете.
Сотрясая стены, грохочут один за другим три разрыва. Лейтенант в тревоге подскакивает к окну – так и есть: из домов напротив начали выскакивать республиканцы. Вдоль всей линии обороны трещат винтовочные выстрелы, и пулемет с колокольни обмахивает веером очередей зеленовато-коричневые и синие фигурки, бесстрашно, зигзагами пересекающие площадь.
Тогда Сантьяго Пардейро достает из кобуры тяжелый пистолет, большим пальцем сдвигает предохранитель, вздыхает, и в этом вздохе – вся его неимоверная, давяще-плотная усталость.
– Давай на место, Владимир… Опять полезли.
В Аринере, где разместился штаб XI бригады, Пато Монсон, два часа просидевшую перед эриксоновским коммутатором, наконец сменяют.
– Готовься, – говорит она Марго. – Десяти гнезд мало для этого безумия.
– «Эр-Эр» так и не наладили?
– Нет, не действует… Так что связь держим только по телефону.
Передав сменщице головной телефон, Пато показывает ей свои многочисленные записи в регистрационной книге, встает и разминает затекшие руки. Пока дежурила, ей и минутки не пришлось отдохнуть. Все желали говорить со всеми: командир бригады выходил на связь с командирами батальонов и с частями, стоявшими пока на другом берегу, офицеры с передовой то требовали соединить их с начальством, то вызывали друг друга. В наушниках, перекрывая грохот разрывов и стрельбу, звучали напряженные голоса тех, кто был на аванпостах, и нетерпеливые – тех, кто пока смотрел на быка из-за барьера. По десяти линиям проникал к ней хаос войны.
– Если что – я тут рядом, – говорит она Марго и выходит наружу.
Она сильно утомлена и хочет глотнуть свежего воздуха, а потому покидает душный закуток, освещенный керосиновыми лампами, и проходит через помещение командного пункта, где офицеры наносят на карты обстановку, снуют с донесениями связные, а кто-то просто курит и болтает с соседом, пристроившись с винтовкой между колен на ступеньках или прислонившись к стене.
В глубине, вокруг большого стола, застеленного картами, обсуждают положение подполковник Ланда, майор Карбонелль и комиссар бригады. Спиной к Пато стоит еще один офицер, похожий на капитана Баскуньяну, с которым она вчера разговаривала в сосняке. Похоже, у них идет довольно горячий спор – комиссар Русо уже дважды стукнул по столу кулаком.
– Далеко не уходи, – предупреждает лейтенант Харпо, когда Пато проходит мимо. – Сама видишь, что тут у нас творится.
– А вообще как?
– Могло быть и лучше.
В воздухе, пропитанном табаком и потом, гудят возбужденные и встревоженные голоса этого мужского многолюдья, и Пато вздыхает с облегчением, когда наконец выбирается наружу, на яркий свет дня, в большое патио с выбеленными стенами.
В дальнем его конце, где прежде хранили всякий сельскохозяйственный инвентарь, теперь перевязывают и сортируют раненых, скорбным потоком поступающих из городка, – одни на своих ногах, другие на носилках. Под брезентовым навесом громоздятся зеленые склянки с противостолбнячной сывороткой, тюки с бинтами и марлей; бутыли с хлороформом. Там и тут видны обмотанные окровавленным тряпьем головы, незрячие глаза, руки на перевязи, раздробленные ноги, болтающиеся на носилках, залитых кровью до самых рукоятей. Прибывших усаживают в тень, и врач с четырьмя помощниками-практикантами осматривает их, распределяя по степени тяжести. Одних, наскоро обработав их раны, возвращают на передовую, других отправляют в тыл – к реке, а третьих, безнадежных, укладывают в сторонке, вкалывают им морфин, чтобы затем и вскоре отнести чуть подальше, к стене, и положить в длинный ряд тел, с головой покрытых одеялами: над ними жужжат рои мух и из-под них выглядывают ноги в сапогах или альпаргатах.
Пато, сунув руки в карманы комбинезона, смотрит на них издали и вспоминает фашистские бомбардировки Мадрида, женщин и детей, разорванных на куски или раздавленных обломками домов. Не раз, выходя из здания своей компании, она видела изуродованные трупы, а однажды бомба разнесла вертящуюся входную дверь, и охранявший ее штурмгвардеец – симпатичный усач, неизменно заигрывавший с девушкой, – раненный осколками, ослепший, ворочался в луже крови, зовя на помощь.
– Все это и привело меня сюда, – говорит она вслух, сама того не замечая.
И спохватывается, лишь когда мужской голос за спиной отвечает:
– Всего этого, должно быть, накопилось слишком много.
Пато оборачивается: она смущена и удивлена. Разве что не покраснела. Перед ней стоит капитан Баскуньяна – усы как у Кларка Гейбла, фуражка, не без ухарства сдвинутая набекрень. Щурясь от дыма зажатой во рту сигареты, он разглядывает Пато.
– Эти уже не годятся для исторического анализа, для самокритики и марксистской диалектики, – говорит он, показав подбородком на раненых и мертвых.
Пато не отвечает. Стоит как стояла, дыша глубоко и редко.
– Сигаретку? – предлагает капитан.
Она качает головой. И миг спустя спрашивает:
– Как там дела с нашей Лолой?
– Да никак, – отвечает капитан. – Фашисты держатся, так что готовится новый штурм, и меня прислали внести кое-какие коррективы. Дай бог, чтобы наша артиллерия накрыла мятежников, а не нас. И сделала их более податливыми, когда мы полезем наверх.
– Без комиссара?
Капитан улыбается:
– Да, на этот раз – без него. Но думаю, я и сам справлюсь.
Пато кивает. И замечает, что капитан пристально смотрит на нее. И печаль в его глазах странно уживается с детской улыбкой на губах.
– Все это… – мягко повторяет он.
Пато уклончиво пожимает плечами. Ей, конечно, хочется объяснить свою мысль и особенно – именно этому человеку, стоящему рядом.
– Лучше самой пережить все это, чем спокойно сидеть во втором эшелоне и беспомощно смотреть, как нас убивают франкисты.
И умолкает, засомневавшись, надо ли продолжать или нет. Взгляд капитана помогает ей сделать выбор.
– В первые дни войны, – решается она, – я видела, как женщины-ополченки, пылая страстью и яростью, выходили на улицу драться вместе с пролетариями…
И снова замолкает, не зная, насколько уместно будет договорить.
– Мне кажется, это не совсем твой случай, – замечает Баскуньяна.
Она благодарно кивает – он ухватил самое главное:
– Да, у меня не было ни страсти, ни ярости… Я просто занялась политикой. В восемнадцать лет вступила в Союз женщин-антифашисток. И удивлялась, что Пассионария, Виктория Кент или Маргарита Нелькен собирают больше людей, чем корриды с участием самых прославленных тореро. Меня буквально завораживали фотографии русских женщин на обложках «Эстампы» или «Мундо графико»…
– И тебе хотелось стать одной из них, – договаривает за нее капитан.
– Я и стала. Или пытаюсь стать.
– Но сейчас редко можно встретить женщину на фронте.
– Да, я знаю… О нас идет дурная слава.
– Я не об этом, – качает головой Баскуньяна.
– Да не важно, не переживай… Я не обиделась. Поначалу мы были полезны для пропаганды. Фотографии девушек в синих комбинезонах из чертовой кожи, с патронташами крест-накрест, с винтовкой в руках имели успех и у нас, и за границей, шли на пользу нашему делу. Потом мы перестали быть героинями: отношение к нам изменилось – теперь на нас смотрят косо…
Она замолкает, словно вдруг устала говорить.
– Ну ты сам знаешь…
– Нет, не знаю.
– Посыпались как из худого мешка толки и слухи: дескать, мы проститутки, мы разносим венерические болезни…
– А-а, ты об этом.
Баскуньяна в последний раз затягивается сигаретой, почти обжигающей ему ногти, бросает окурок, пожимает плечами.
– Ну, отчасти это так, – говорит он, улыбкой как бы прося не принимать свои слова всерьез. – В первые дни проститутки толпами записывались к нам. Я даже помню кое-кого из них.
Пато болезненно морщится:
– Только в самом начале. Пока всюду еще царили разброд и дезорганизация… Но навредить они успели. Быть ополченцем считалось доблестью для мужчины и позором для женщины.
– И это верно, – соглашается капитан. – Несправедливо, конечно, но верно.
– Тогда решили, что война – мужское дело, а нам лучше сидеть в тылу.
– В кое-каких вопросах некоторые наши вожди недалеко ушли от фашистов, – саркастически замечает Баскуньяна.
– Именно так. Женщина – это машина для производства потомства, домохозяйка… Вот во что нас хотят превратить те и кое-кто из этих. Из наших.
– Однако же вы здесь – ты и твои подруги… Достойное исключение.
– И мы это заслужили. В моем взводе все получили хорошее образование, а потом еще учились профессии связиста. Всякие специальные курсы, повышение квалификации… С точки зрения подготовки мы на голову выше всей этой…
И осекается, меж тем как капитан улыбается шире.
– Полуграмотной солдатни? – договаривает он за нее.
Пато не отвечает. Взгляд ее скользит по раненым под навесом.
– Я знаю, что ждет нас, женщин, если победят фашисты, – говорит она миг спустя.
– Все потеряете и откатитесь на сто лет назад.
– Вот именно.
Они молча смотрят друг на друга. Оба очень серьезны. В глазах у него, думает Пато, светится покорность судьбе. Оттого у него на лице такая печаль, которую он словно хочет скрыть постоянной улыбкой. Это взгляд человека, не питающего иллюзий ни насчет будущего, ни в отношении настоящего.
– А как там идут дела? – спрашивает она для того лишь, чтобы нарушить молчание. И для того, чтобы оборвать собственные мысли.
– Да об этом тебя лучше спросить, – пожав плечами, насмешливо говорит Баскуньяна и показывает туда, откуда они только что вышли. – Ты ведь в полном курсе дела.
– Ну уж… Мое дело – тянуть провода и втыкать штекеры. Устанавливать связь.
– И ты не слышишь, о чем говорит начальство?
– Стараюсь слышать как можно меньше.
– Ты, я смотрю, не любопытна.
– Что есть, то есть.
Баскуньяна переводит взгляд на раненых. Как раз в эту минуту появляются трое новых. Один, с завязанными окровавленной тряпкой глазами, держится за плечи товарища, который, опираясь на винтовку и припадая на одну ногу, идет перед ним.
– Ну, в сущности, дела неплохие. Ниже по реке наши наступают на Гандесу и теснят франкистов.
– А здесь что?
– Да и здесь нам тоже кое-что удалось. Кладбище и высота Пепе в наших руках. И примерно половина Кастельетса – тоже. Скоро отобьем и Лолу. – Баскуньяна смотрит на часы и машинально ощупывает кобуру пистолета, словно только что заметил его у себя на боку. – Я бы с удовольствием поболтал с тобой еще, но, к сожалению, надо идти.
Пато неожиданно хочется задержать его еще немного.
– Я слышала, наши танки скоро будут на этом берегу.
– Говорят… Раньше не получалось, потому что фашисты разбомбили железный мост. Но доставили понтон, и они переправятся сюда по одному.
Капитан и Пато смотрят друг на друга в нерешительности, не зная, что бы еще сказать и под каким предлогом продолжить разговор.
– Надеюсь, мы еще увидимся, – говорит Баскуньяна.
Потом с улыбкой подносит два пальца к козырьку и отходит от Пато на три шага. Но вдруг останавливается, оборачивается к ней:
– У тебя есть кто-нибудь?
Захваченная врасплох девушка отвечает не сразу:
– Наверно, есть.
– Звучит как-то не очень уверенно, – улыбается капитан.
– Это было в Теруэле. И с тех пор я ничего о нем не знаю.
– А-а… Понимаю…
Не двигаясь, они продолжают смотреть друг на друга.
– Он не был… – подыскивает слова Пато. – Моим, как бы это сказать… А всего лишь…
– Ну ясно, – задумчиво кивает Баскуньяна.
Потом медленно поднимает к плечу левую руку, сжатую в кулак, – отдает республиканский салют, выражением глаз и улыбкой снижая торжественность жеста.
– Удачи тебе, боец.
– И тебе, товарищ капитан.
Баскуньяна идет прочь. Пато провожает его глазами, но тут из штаба появляется лейтенант Харпо и тоже смотрит вслед капитану.
– Не стоит тебе с ним тары-бары вести… – говорит он. – По крайней мере, пока он не возьмет высоту.
Пато в удивлении оглядывается:
– Это еще почему?
Харпо, словно в нерешительности – говорить или нет? – ерошит свои седые кудри. Оттягивая ответ, снимает очки и смотрит на свет, прозрачны ли стекла.
– Да я слышал от Русо и еще кое от кого… Комиссар винит Баскуньяну в том, что он недостаточно требователен к своим солдатам. Мирволит им, потакает…
С этими словами снова надевает очки и смотрит вслед капитану, который, проходя под навесом, остановился, склонился над одним из раненых и дал ему закурить.
– Не возьмет Лолу, – договаривает он, – как бы не расстреляли…
Пато вздрагивает:
– Ты что – шутишь? Не может такого быть.
– Какие уж тут шутки… – оглянувшись, Харпо понижает голос. – С комиссаром шутки плохи… Вижу, девочка моя, тебе и невдомек, какая это сволочь.
– Эй, краснопузые! Слышит меня кто-нибудь?! Погодите, не стреляйте!
Хулиан Панисо, скорчившись у окна среди битого стекла и обломков мебели, раскуроченной пулями, вставляет в магазин патроны. И, еще полуоглохший от недавних взрывов, не сразу слышит голос, который доносится с другой стороны улицы, из «Дома Медика». Но вот наконец услышал и насторожился.
– Это фашисты, – говорит ему Ольмос.
– Что?
– Глухая тетеря… Фашисты, говорю! Вроде нам кричат.
– Да не бреши… Не может такого быть.
– А я тебе говорю, что желают с нами разговаривать.
– Но мы же их обложили…
– Может, сдаться хотят.
– Это ж легионеры. Если верить молве, они не сдаются никогда.
С той стороны вновь звучит голос. Выговор андалузский. Прекратите огонь. У нас важное сообщение. Панисо проводит ладонью по грязному, мокрому от пота лицу, вставляет магазин в автомат. Щелчок.
– Ловушка, я уверен, – говорит Ольмос.
– Может, и так, а может, и нет. Скажи нашим, чтоб не стреляли.
– В бригаду сообщить?
– Не надо.
Стрельба смолкает. Становится тихо. Панисо придвигается к окну, стараясь не высовываться.
– Чего надо?
– У нас тут беременная, – отвечает далекий голос.
– Вы же ее небось изнасиловали и обрюхатили, козлы вонючие. Вы или кто-нибудь из ваших попов.
– Дурень, я серьезно… Лежит в подвале, того и гляди родит.
Панисо и Ольмос переглядываются. Остальные подходят к ним, любопытствуя, присаживаются рядом на корточки, не выпуская из рук винтовок.
– Ну а от нас-то что хочешь, морда фашистская?
– Женщина все же… Скотами не надо быть.
– От скота слышу.
– Слушай, нельзя же эту бедолагу так оставлять… У вас ведь наверняка врачи есть?
– У Народной армии Республики все есть.
– О том и речь. У нее уже воды отошли, а мы не знаем, как тут быть.
– Сдавайтесь без разговоров, вот и все.
– Не, так не пойдет… Не дождешься. У нас есть еще патроны и курево, так что попробуйте нас уговорить. Суньтесь только.