Нас отпускали с работы еще один раз в день – для чаепития, кажется на полчаса. Когда у меня хватало денег, я обычно брал полкружки кофе и ломтик хлеба с маслом. Но когда их не хватало, я удовлетворялся созерцанием лавки на Флит-стрит, торгующей дичью, или успевал сбегать на рынок Ковент-Гарден и поглазеть на ананасы. Я очень любил бродить по Аделфи, так как темные арки придавали этому месту таинственный вид. Как сейчас вижу я себя: вот я выхожу однажды вечером из-под этих арок и иду к маленькому кабачку у самой реки, с площадкой перед домом; на этой площадке пляшут грузчики угля, а я сажусь на скамейку и смотрю на них. Любопытно, что они обо мне думали?
Я был совсем ребенок и так мал ростом, что частенько, когда я подходил к стойке какого-нибудь незнакомого трактира за стаканом эля или портера, чтобы утолить жажду после обеда, трактирщик не сразу решался налить мне пива. Помню, однажды, в жаркий вечер, я подошел к трактирной стойке и спросил хозяина:
– Сколько стоит стакан лучшего эля, самого лучшего?
Повод на этот раз был особо важный. Не помню какой – может быть, день моего рождения.
– Стакан Несравненного Оглушительного эля стоит два с половиной пенса, – ответил трактирщик.
– В таком случае дайте мне, пожалуйста, стакан Несравненного Оглушительного, но, прошу вас, налейте с верхом, побольше пены, – сказал я, протягивая деньги.
Хозяин выглянул из-за стойки и, странно улыбаясь, смерил меня с ног до головы, но, вместо того чтобы нацедить пива, просунул голову за занавеску и что-то сказал жене. Та появилась с каким-то рукодельем и вместе с мужем уставилась на меня. Как сейчас вижу всех нас троих. Трактирщик в жилетке прислонился к окну у стойки, его жена глядит на меня поверх откидной доски прилавка, а я в смущении смотрю на них, остановившись перед стойкой. Они засыпали меня вопросами: как меня зовут, сколько мне лет, где я живу, где работаю и как я туда попал? На все вопросы я придумывал весьма правдоподобные ответы, стараясь ни на кого не набросить тени. Они нацедили мне эля, который, как я подозреваю, отнюдь не был Несравненным Оглушительным, а хозяйка подняла откидную доску стойки, вернула мне мои деньги и, наклонившись, поцеловала меня, то ли дивясь мне, то ли сочувствуя, не знаю, но, во всяком случае, от всего своего доброго материнского сердца.
Я уверен, что не преувеличиваю – хотя бы даже бессознательно и неумышленно – скудость моих средств и мои житейские затруднения. Я знаю, что, когда перепадал мне от мистера Куиньона шиллинг, я тратил его на обед или на чай. Я знаю, что, одетый в рубище, я работал вместе с простым людом с утра до вечера. Я знаю, что слонялся по улицам полуголодный. Я знаю также, что, если бы Бог не смилостивился, я, брошенный без надзора, мог бы легко стать воришкой или бродягой.
Но все же в фирме «Мэрдстон и Гринби» я был на особом положении. Мистер Куиньон, поскольку можно было этого ожидать от такого беззаботного и в то же время занятого человека, да еще столкнувшегося с таким необычайным явлением, обходился со мной иначе, чем с остальными; что касается меня, то я не говорил решительно никому, как я очутился в Лондоне, и никогда не жаловался. О том, что я тайно страдал, страдал ужасно, никто не знал, кроме меня. Мне не по силам, как я уже упоминал, рассказывать, сколько я выстрадал. Я таил свои мысли про себя и делал свое дело. С первого дня я знал, что, если не начну работать так же усердно, как остальные, ко мне будут относиться насмешливо и презрительно. Уже через короткий срок после поступления на склад я не уступал никому из мальчиков в расторопности и в исполнительности. Хотя я и был с ними в приятельских отношениях, но так отличался от них своими повадками и манерами, что они держались от меня на некотором расстоянии. И они, и взрослые служащие обычно называли меня «юный джентльмен» или «малыш из Суффолка». Старший упаковщик Грегори и возчик Типп, носивший красную куртку, звали меня Дэвид, но это бывало не на людях и в тех случаях, когда я, не отрываясь от работы, развлекал их, рассказывая им что-нибудь из прочитанных мною книг – книг, которые постепенно стирались в моей памяти. Мучнистая Картошка восстал однажды против этих знаков внимания, оказываемых мне, но Мик Уокер быстро призвал его к порядку.
У меня не было никакой надежды уйти от такой жизни, и я даже перестал об этом мечтать. Я глубоко убежден, что не примирился со своей участью ни на один час и всегда чувствовал себя беспредельно несчастным; но я терпел, и даже в письмах к Пегготи (мы вели оживленную переписку) – из любви к ней, а отчасти из чувства стыда – никогда не открывал тайны.
Мое тяжелое душевное состояние усугублялось также затруднительным положением мистера Микобера. В своем одиночестве я очень привязался ко всему его семейству и бродил по улицам, озабоченный расчетами миссис Микобер и ее планами, как им выпутаться из вечного безденежья, – бродил отягощенный бременем долгов мистера Микобера. В субботний вечер, который был для меня праздником отчасти потому, что, возвращаясь с работы, я ощущал в кармане шесть-семь шиллингов и, заглядывая в окна магазинов, выбирал вещи, которые можно купить на все эти деньги, а отчасти потому, что я уходил домой раньше, чем обычно, – в субботний вечер миссис Микобер делала всегда самые душераздирающие признания; такие же признания ожидали меня и в воскресенье утром, когда я заваривал в кружке для бритья чай или кофе, купленные мною накануне, и подолгу засиживался за завтраком. Сплошь и рядом мистер Микобер горько рыдал в самом начале этих субботних признаний, а под конец напевал песенку о красотке Нэн, усладе Джека. Мне случалось видеть, как он возвращался домой к ужину, обливаясь слезами и объявляя, что все пропало и остается только сесть в тюрьму, а перед сном подсчитывал, сколько будет стоить пристройка к дому окна-фонаря, «если счастье улыбнется», – таково было его любимое выражение. И миссис Микобер была точь-в-точь такою же, как ее супруг.
Между ними и мной, несмотря на разницу лет, возникла странная дружба, объяснимая, по-моему, лишь тем, что и они и я находились в одинаковом положении. Но я не разрешал себе принимать от них приглашения к столу (зная, что у них нелады с мясником и булочником и им самим часто не хватает самого необходимого), пока миссис Микобер не удостоила меня полного своего доверия. Это случилось однажды вечером.
– Мистер Копперфилд! – сказала миссис Микобер. – Вы у нас свой человек, и я должна вам сказать, что с делами у мистера Микобера катастрофа.
Услышав это, я почувствовал искреннее сожаление и взглянул на покрасневшие глаза миссис Микобер с великим соболезнованием.
– Если не считать корки голландского сыра, которая совершенно не годится для нужд моего юного потомства, – продолжала миссис Микобер, – в кладовой нет ни крошки. Я привыкла у папы и мамы говорить о кладовой и употребляю это слово почти непроизвольно. Я хочу сказать, что нам решительно нечего есть.
– О господи! – горестно воскликнул я.
У меня в кармане было два или три шиллинга, оставшихся от моей еженедельной получки, – из этого я заключаю, что разговор должен был происходить вечером в среду, – я поспешно вынул их и от всего сердца предложил миссис Микобер взять их у меня взаймы. Но сия леди, поцеловав меня и заставив спрятать деньги в карман, ответила, что об этом не может быть и речи.
– Что вы, дорогой мой мистер Копперфилд! Мне это и в голову не приходило. Но вы рассудительны не по летам и могли бы оказать мне другого рода услугу, которую я с благодарностью приму.
Я просил миссис Микобер сказать, чем я могу ей услужить.
– Я сама заложила серебро, – отвечала миссис Микобер, – я собственноручно, чтобы никто об этом не узнал, и в разное время отнесла в заклад полдюжины чайных ложек, две ложечки для соли и щипцы для сахара. Но близнецы связывают меня по рукам и по ногам, а кроме того, мне нелегко носить вещи в заклад, когда я вспоминаю о папе и маме. Осталась еще какая-то мелочь, без нее тоже можно обойтись. Чувства мистера Микобера мешают ему расстаться с этими вещицами, а что до Кликет – так звали девицу из работного дома, – то она, знаете ли, совсем неразвитая и, пожалуй, задерет нос, если я окажу ей такое доверие. Могу ли я просить вас, мистер Копперфилд…
Тут я понял, к чему клонит миссис Микобер, и попросил ее распоряжаться мною по своему усмотрению. В тот же вечер я вынес из дому несколько наиболее портативных вещей и с той поры отправлялся в подобные экспедиции почти каждое утро, прежде чем идти на склад «Мэрдстон и Гринби».
У мистера Микобера в маленькой шифоньерке было десятка два книг, которые он именовал своей библиотекой; эти книги пошли в первую очередь. Я относил их, одну за другой, в книжный ларек на Сити-роуд – улицу, изобиловавшую тогда (в ближайших к нашему дому кварталах) книжными ларьками и лавками, где продавали живых птиц; эти книги я уступал за первую же предложенную мне цену. Владелец ларька, проживавший тут же рядом, напивался каждый вечер, а жена отчаянно ругала его каждое утро. Частенько, когда я приходил слишком рано, он принимал меня, лежа на раскладной кровати, с рассеченным лбом или подбитым глазом, и, таким образом, я бывал свидетелем его невоздержности, которой он предавался по вечерам (кажется, во хмелю он был драчлив); дрожащей рукой разыскивая шиллинги, он шарил по карманам своего костюма, валявшегося на полу, а жена его, в стоптанных башмаках, держа на руках младенца, без устали его ругала. Иногда обнаруживалось, что он потерял деньги, и тогда он просил меня зайти еще раз, но у жены всегда бывало несколько монет, которые, мне кажется, она вытаскивала у него же, пьяного, и она тайком расплачивалась со мной, когда мы вместе спускались по лестнице.
Знали меня хорошо и в ссудной кассе. Джентльмен, распоряжавшийся там за прилавком, уделял мне немало внимания и, помнится, заставлял меня склонять вслух латинские существительные и прилагательные, а также спрягать глаголы, пока занимался моим делом. После каждого моего путешествия миссис Микобер устраивала скромную пирушку – обычно она готовила ужин, и, помню, он казался мне особенно вкусным.
Но в конце концов с мистером Микобером все же произошла катастрофа, и в один прекрасный день он был арестован поутру и препровожден в тюрьму Королевской Скамьи, в Боро. Уходя из дому, он заявил мне, что с сего дня Господь Бог отвратил от него лицо свое, и мне показалось, он в самом деле был в отчаянии, так же как и я. Но позднее я узнал, что еще до полудня видели, как он весело играет в кегли.
В первое же воскресенье после его ареста я должен был его навестить и пообедать вместе с ним. Я должен был спросить, как пройти к такому-то дому, и сразу за этим домом должен был увидеть другой дом, а сразу за этим другим домом должен был увидеть двор, который надлежало пересечь и идти прямехонько, не сворачивая, пока не увижу тюремного сторожа. Так я и поступил, и, когда наконец увидел тюремного сторожа, у меня (бедный я мальчуган!) мелькнула мысль о пребывании Родрика Рэндома в долговой тюрьме, где вместе с ним был заключенный, не имевший никакой одежды и закутанный только в старое одеяло, и сторож вдруг расплылся у меня в глазах, потому что они заволоклись слезами, а сердце заколотилось в груди.
Мистер Микобер поджидал меня за оградой, поднялся вместе со мной в свою камеру (в предпоследнем этаже) и горько заплакал. Помню, он торжественно заклинал меня помнить о его судьбе, которая должна служить мне предостережением, и не забывать о том, что если человек зарабатывает в год двадцать фунтов и тратит девятнадцать фунтов девятнадцать шиллингов шесть пенсов, то он счастливец, а если тратит двадцать один фунт, то ему грозит беда. Затем он взял у меня взаймы шиллинг на портер, вручил мне соответствующий чек на имя миссис Микобер, спрятал носовой платок и приободрился.
Мы сидели перед маленьким камином – где за ржавой решеткой положили по кирпичу с обеих сторон, дабы жечь поменьше угля, – пока другой заключенный, проживавший в камере вместе с мистером Микобером, не явился с куском баранины, предназначенным для нашей общей трапезы. Тогда меня послали наверх к «капитану Гопкинсу» передать привет от мистера Микобера, сказать, что я юный друг мистера Микобера, и позаимствовать у капитана Гопкинса нож и вилку.
Капитан Гопкинс одолжил мне нож и вилку и передал привет мистеру Микоберу. В его маленькой камере находились весьма нечистоплотная на вид леди и две тощие молодые девицы, его дочери, с копнами волос на голове. Я подумал, что приятнее позаимствовать у капитана Гопкинса нож и вилку, чем гребенку. Сам капитан был настоящий оборванец, лицо его украшали большие бакенбарды, а под старым-престарым рыжим пальтишком не видно было и признака сюртука. В углу я увидел свернутую постель капитана, увидел, какие тарелки, блюдца и горшочки хранит он на своей полке, и догадался (бог весть почему), что хотя две девицы с копнами на голове в самом деле приходятся ему дочерьми, но неопрятная леди – не жена капитану Гопкинсу. Смущенный, я провел на пороге его камеры не больше двух минут, но, спускаясь по лестнице и унося с собой эти наблюдения, я был уверен в их правильности не меньше, чем в том, что у меня в руках нож и вилка.
Обед прошел оживленно и как-то по-цыгански. Еще до наступления вечера я отнес капитану Гопкинсу нож и вилку и поспешил домой утешить миссис Микобер отчетом о своем посещении. При виде меня ей стало дурно, а затем она приготовила кувшинчик теплого пива с яйцом для нашего услаждения во время беседы.
Не знаю, как была продана домашняя обстановка, чтобы поддержать семейство, и кто ее продавал, – знаю только, что не я. Во всяком случае, она была продана и увезена в фургоне; остались только кровати, несколько стульев и кухонный стол. С этой мебелью мы разбили лагерь в двух гостиных опустевшего дома на Уиндзор-Тэррес – миссис Микобер, дети, «сиротская» и я – и проводили здесь дни и ночи. Не помню, сколько времени это продолжалось, но, кажется, долго. В конце концов миссис Микобер решила переселиться в тюрьму, где мистер Микобер к тому времени обитал в камере один. Я отнес ключ от дома хозяину, который очень обрадовался этому ключу, а в тюрьму Королевской Скамьи перевезли кровати – все, кроме моей, для которой нанята была комнатка сразу же за стенами сего учреждения, к вящему моему удовольствию, так как Микоберы и я, совместно перенося лишения, очень привыкли друг к другу. «Сиротская» также была устроена в дешевой каморке по соседству. Моя комнатка была в мансарде с покатым потолком и с прекрасным видом на дровяной склад; поселившись в ней и придя к заключению, что наконец кризис в жизни мистера Микобера наступил, я почувствовал себя здесь как в раю.
Все это время я работал на складе «Мэрдстон и Гринби», исполняя все ту же простую работу, водясь все с теми же простыми людьми и испытывая все то же чувство не заслуженного мной унижения, как и раньше. Но – несомненно, к счастью для себя – я не завел знакомства и не разговаривал с теми мальчишками, которых в большом количестве встречал ежедневно по дороге на склад, а также на обратном пути или во время моих блужданий по улицам в обеденный перерыв. Я вел все ту же жизнь, печальную и скрытую ото всех, и вел ее, по-прежнему одинокий, полагаясь только на самого себя. Перемена заключалась лишь в том, что моя одежда все более изнашивалась и я все более освобождался от бремени забот о мистере и миссис Микобер: какие-то родственники или приятели пришли им на помощь в их бедственном положении и они жили в тюрьме с такими удобствами, каких уже давным-давно не знали вне ее стен. Теперь я завтракал вместе с ними, но на каких условиях – не помню. Позабыл я также, в котором часу отмыкались утром ворота, открывавшие мне доступ в тюрьму; но, помнится, я часто вставал в шесть часов, и у меня оставалось еще время совершить мою излюбленную прогулку к старому Лондонскому мосту, где я садился в одной из каменных ниш и наблюдал прохожих или любовался, стоя у балюстрады, на отраженное в воде солнце, зажигающее золотое пламя на верхушке Монумента. Случалось, сюда приходила «сиротская» и выслушивала от меня поразительные истории о верфях и Тауэре; об этих историях могу сказать одно: думаю, что я в них верил сам. Вечером я снова возвращался в тюрьму, прохаживался взад и вперед по двору с мистером Микобером или играл в карты с миссис Микобер и слушал ее воспоминания о папе и маме. Не могу сказать, знал ли мистер Мэрдстон о том, где я бываю, или не знал. У «Мэрдстона и Гринби» я ничего об этом не говорил.
Хотя для мистера Микобера катастрофа была уже позади, но его дела были весьма запутаны, ибо существовал какой-то «акт», о котором мне столько раз приходилось слышать, – акт, который являлся, как мне теперь кажется, прежним соглашением мистера Микобера с кредиторами; впрочем, тогда я имел о нем столь смутное понятие, что думал, будто он похож на те договоры с дьяволом, которые, как многие верят, некогда очень часто заключались в Германии. В конце концов этот документ каким-то образом перестал быть помехой, – во всяком случае, он уже не являлся камнем преткновения, и миссис Микобер сообщила мне, что «ее семейство» решило, чтобы мистер Микобер хлопотал об освобождении по Закону о несостоятельности, который может ему вернуть свободу, как она надеется, месяца через полтора.
– Вот тогда, – вмешался присутствовавший при этом разговоре мистер Микобер, – благодарение Небу, я, несомненно, хорошо устроюсь и заживу прекрасно, совсем по-другому, если… если… одним словом, если счастье улыбнется.
Помнится, примерно в это время мистер Микобер, с целью приуготовиться к будущему, составил петицию в палату общин об изменении закона о тюремном заключении за долги. Упоминаю об этом теперь, так как этот случай позволяет мне самому понять, как я приспосабливал прочитанные мной раньше книги к моей тогдашней столь изменявшейся жизни и сочинял для самого себя истории, в которых участвовали встреченные мною на улицах мужчины и женщины, а также каким образом формировались постепенно некоторые основные черты моего характера, которые я ненароком буду раскрывать в повествовании о моей жизни.
В тюрьме был клуб, в котором мистер Микобер, как джентльмен, пользовался большим авторитетом. Мистер Микобер поделился в клубе своей идеей подать петицию в палату общин, и клуб горячо поддержал ее. Поэтому мистер Микобер (человек чрезвычайно добрый, обладавший беспримерной активностью во всех делах, за исключением своих собственных, и очень радовавшийся, если ему приходилось хлопотать о чем-нибудь таком, что не приносило ему ровно никакой выгоды) засел за составление петиции, сочинил ее, переписал на огромном листе бумаги и, разложив на столе, оповестил, что в такой-то час члены клуба и все лица, находящиеся в стенах тюрьмы, могут пожаловать, если пожелают, в его камеру и подписать петицию.
Когда я прослышал о предстоящей церемонии, мне так захотелось поглядеть, как все заключенные соберутся и будут подписывать бумагу один за другим – хотя я знал большинство из них, да и они меня знали, – что отлучился на час со склада «Мэрдстон и Гринби» и расположился с этой целью в уголке камеры. Главные члены клуба – столько человек, сколько могло поместиться в маленькой камере, – окружили мистера Микобера перед столом с петицией, а мой старый приятель, капитан Гопкинс (помывшийся ради такого торжественного случая), стоял у самого стола, дабы читать петицию тем, кто не был с ней знаком. Распахнулась дверь, и гуськом потянулись обитатели тюрьмы: пока один входил и, подписавшись, выходил, остальные ждали за дверью. Капитан Гопкинс спрашивал каждого:
– Читали?
– Нет.
– Хотите послушать?
Если спрашиваемый проявлял хоть малейшее желание послушать, капитан Гопкинс громким, звучным голосом читал петицию от слова до слова. Капитан готов был читать двадцать тысяч раз двадцати тысячам слушателей, одному за другим. Я снова слышу сладкие переливы его голоса, когда он произносит фразы: «Народные представители, собранные в парламенте», «Нижеподписавшиеся смиренно предстательствуют перед благородной палатой», «Несчастные подданные всемилостивейшего его величества»; казалось, будто эти слова в его устах вполне осязаемы и необыкновенно приятны на вкус. Тем временем мистер Микобер прислушивался к чтению с легким авторским тщеславием, созерцая (впрочем, рассеянно) прутья решетки в окне напротив.
Припоминая, как я шел ежедневно обычным своим путем от Саутуорка до Блекфрайерса и обратно и блуждал в обеденный перерыв по глухим улочкам, камни которых и посейчас, быть может, сохраняют следы детских моих ног, – я стараюсь угадать, кого недостает в толпе, вновь выстраивающейся гуськом в моем воображении, откликаясь на голос капитана Гопкинса, еще звучащий в моих ушах. Когда мои мысли обращаются теперь к медленной агонии моего детства, я стараюсь угадать, сколько я выдумал историй об этих людях – историй, скрывающих, словно туман, ясно запомнившиеся факты. Но, попадая вновь в знакомые места, я не удивляюсь, когда мне чудится, будто я вижу бредущую впереди жалкую фигурку невинного ребенка, создававшего свой воображаемый мир из таких необычных испытаний и житейской пошлости.
Глава XII
Мне по-прежнему не нравится самостоятельная жизнь, я принимаю знаменательное решение
В положенный срок прошение мистера Микобера было рассмотрено, и, к великой моей радости, этого джентльмена распорядились освободить по Закону о несостоятельности. Его кредиторы не были людьми неумолимыми, и, как сообщила мне миссис Микобер, даже мстительный сапожник объявил на суде, что не питает злобы к мистеру Микоберу, но любит-де, если кто ему задолжал, чтобы деньги платили. Такова, по его мнению, человеческая природа, присовокупил он.
Мистер Микобер вернулся в тюрьму Королевской Скамьи, ибо надлежало уплатить судебные издержки и уладить какие-то формальности, прежде чем окончательно выйти на свободу. Клуб встретил его восторженно и в тот же вечер устроил в его честь музыкальное собрание, а тем временем мы с миссис Микобер, окруженные спящими детьми, лакомились жареным барашком.
– Ради такого случая, мистер Копперфилд, я дам вам еще немного флипа, – сказала миссис Микобер после того, как мы уже отведали его, – в память папы и мамы.
– Они умерли, сударыня? – спросил я, поддержав тост и выпив рюмку.
– Моя мама простилась с жизнью, прежде чем у мистера Микобера начались затруднения – во всяком случае, прежде, чем нам стало совсем плохо. Мой папа, покуда был жив, несколько раз давал поручительства за мистера Микобера, но в конце концов, к прискорбию многочисленных друзей, скончался.
Миссис Микобер поникла головой и уронила благоговейную слезу на того из близнецов, которому в этот момент случилось покоиться у нее на руках.
Вряд ли я мог надеяться на более благоприятный случай, чтобы задать крайне интересовавший меня вопрос, и поэтому я спросил миссис Микобер:
– Разрешите узнать, сударыня, что` вы и мистер Микобер намерены делать теперь, когда мистер Микобер выпутался из затруднительного положения и вышел на свободу? У вас есть какие-нибудь планы?
– Мое семейство… – сказала миссис Микобер, всегда произносившая эти два слова крайне торжественно, причем я понятия не имел, кого она подразумевает, – мое семейство придерживается того мнения, что мистер Микобер должен покинуть Лондон и найти применение своим дарованиям в провинции. Мистер Микобер – человек великих дарований, мистер Копперфилд.
Я выразил полную уверенность в этом.
– Да, человек великих дарований! – повторила миссис Микобер. – Мое семейство придерживается того мнения, что при небольшой протекции человек с его способностями может поступить в таможенное управление. У моего семейства есть связи в провинции, и оно выражает желание, чтобы мистер Микобер отправился в Плимут. Оно почитает необходимым, чтобы он был там, на месте.
– Чтобы он был наготове? – предположил я.
– Вот именно! – подтвердила миссис Микобер. – Чтобы он был наготове в случае, если… счастье улыбнется.
– И вы тоже отправитесь туда, сударыня?
События, имевшие место днем, а также близнецы и, быть может, флип привели миссис Микобер в истерическое состояние, вследствие чего она залилась слезами и сказала:
– Я никогда не покину мистера Микобера. Хотя мистер Микобер в первый момент может и скрыть от меня свои затруднения, но только потому, что благодаря сангвиническому темпераменту надеется их преодолеть. Жемчужное ожерелье и браслеты, которые я получила в наследство от мамы, были проданы за полцены, а коралловый убор, свадебный подарок папы, пошел за гроши. Но я никогда не покину мистера Микобера! О нет! – воскликнула миссис Микобер, приходя в еще большее возбуждение. – Никогда я этого не сделаю! Даже и не просите меня об этом!
Мне стало не по себе. Вот те на! Миссис Микобер решила, будто я предлагаю ей что-нибудь подобное! И я сидел и смотрел на нее с тревогой.