Надоесть-то надоело. Только уж жалко очень. Как будто жизнь оборвалась… В какой уж раз обрывается… Сначала, когда мама умерла, потом – Толя, потом Серёжа заболел, потом Ирка разводилась, потом Генка человека покалечил в драке, хоть и не по его вине, оборонялся, а под следствием год почти был. А теперь вот Ирка снова… Вон чего задумала.
И каждый раз, как саданёт, так думаешь, что уж теперь точно не выживу. А живу. Откуда силы?
Вот, Толь. К тебе пришла, в кресло своё.
Тебе хорошо, у тебя уж давно проблем никаких. Хотя глаза на портрете – грустные (Ирка всё хочет фотографии со стены поснимать… значит, и твоя пойдёт в ящик стола, когда умру). Да… Улёгся себе и полёживаешь. А я тут… Только успокоишься, только в себя придёшь – получай снова!
Вот Ирка. Тридцать пять человеку, а как ребёнок. Куда кривая вывезет! Представляешь, задумала увольняться из института. Ну что это такое, скажи на милость?
– Зачем же защищалась? – говорю.
А она:
– Мама, ты ничего не понимаешь! У меня другое предназначение в жизни!
– Да ведь года не прошло, как защитилась. Тебе же нравилось. И предмет твой, и сам институт, и всё. Теперь-то что изменилось?
– Всё! Чувствую, – говорит, – что живу не свою жизнь.
– Господи, да ты же шесть лет талдычила, что нашла себя. Что тебе нравится преподавать. Что тебе нравится твоя риторика.
– Ну нравилась, – говорит, – я от своих слов не отказываюсь.
– Очень, – говорит, – нравилась. И теперь не могу сказать, что не нравится. Но я чувствую, что это всё себя изжило. Понимаешь?
– Да что ты придумала? Как это изжило? Что ты вбила себе в башку свою непутёвую? Ты теперь кандидат наук, на доцента документа предложили подавать. Что ж это всё, коту под хвост?!
– Нет, не коту под хвост, – кричит, – в жизни ничего не бывает просто так! Значит, это было нужно!
– А теперь?! – тоже уж кричу благим матом.
– А теперь будет другое! – вопит ещё громче.
– Какое другое? Что другое?
Это я шептала уже без голоса, сил кричать не было. А ноги – как ватные. И сердце вот-вот остановится. А она плачет… корвалола мне накапала… говорит: не знаю.
Вот какие дела-то у нас тут…
Вот был бы ты живой. Хотя… И ты бы с ней ничего не сделал! Думаешь, когда она десять лет назад разводиться хотела, уговоры мои помогли? Не-е-т. Бросил её тот-то, и она быстрее – снова к Жене. Слава Богу, взял назад. Кто бы ещё выкрутасы её стал терпеть? Светочка тогда всё понимала, шесть ей было. Наша-то ей объяснила всё про любовь. Папа, мол, у нас очень хороший, но я полюбила другого мужчину, и мы будем с ним жить. А Света:
– А папа с кем будет жить?
– Пока один, – отвечает Ирина, – а потом кого-нибудь встретит, полюбит и женится.
А Светочка в слёзы:
– Так у них же ребёночек родится, а как же я?
Во-о-т что я пережила. Идём тогда со Светочкой как-то, а она кричит:
– Смотри, бабуля, машина с каким номером поехала! Загадывай скорее желание!
Загадала я, конечно, чтоб Ирка к Жене вернулась. А Светочку спрашиваю:
– Ты что загадала?
А она:
– Нельзя, бабуль, говорить, а то не сбудется.
Не сказала. А потом, когда мать ей объявила, что, мол, к папе возвращаемся, она выскочила на кухню, повисла у меня на шее: «Бабулечка моя миленькая, я знала, я знала, что сбудется! Но не знала, что так быстро!» Быстро… Мне тогда те два месяца, когда это всё закрутилось, годом показались. Вечностью. И проклинала я её, и как только не называла, и жалела, глядючи, как она разрывается между двумя мужиками: и этого не бросить, и без того не жить. А уж что с ней было, когда поняла, что не выйдет ничего… Что не может тот семью-то оставить… Грех на мне, молилась я об этом день и ночь, рада была, что не сложилось у них. Да только какой же это грех, наоборот. Да-а-а… Что с ней было…
Своевольная она у нас росла, сам знаешь. Помнишь, ты всегда вроде как в шутку говорил: «Мы не позволим тебе делать так, как захочет твоя левая пятка!» А она только всегда так и делает. Пятка ли или ещё чего, не знаю. Слов твоих простить не может. «Давили вы на меня всегда, – говорит, – и воспитывали. А ребенка нужно любить и баловать». БаловАть. Ударение надо ставить на последнем слоге. Все кругом неправильно говорят: бАловать, избАлованный. И по радио, и по телевизору. А вот ещё – «убираться». И в передачах во всех, и в сериалах. Ни разу не слышала, чтоб кто-нибудь правильно сказал, без «ся». Я всегда ученикам говорила: «Убраться – это выйти вон!» Запоминали, правильно говорили. А сейчас, наверное, никто и не учит. Всем наплевать, зарплату учителям не платят, они и работают так же. Да и сами-то говорят кое-как. Почти все в нашей школе: класс «с углУбленным изучением…» Безобразие! «МусоропрОвод», «свеклА»… А «позвОнишь»? Это просто бедствие какое-то!
Что это я расселась? Уж скоро все придут. Да вроде есть там на ужин-то: рис утром ещё сварила, колбасы Иринка вчера купила. Ну и ладно…
Вот ты думаешь, удастся её уговорить, чтобы она институт не бросала? Нет! На неё все мои доводы, как красная тряпка на быка, действуют. Сразу кошки в дубошки, как бабушка моя всегда говорила, кричать начинает, чуть ли ногами не топает. Не понимаю я, мол, ничего. А она понимает. В дверь звонят. Света, наверное, из института пришла. От этой хоть пока никаких сюрпризов. Пойду открывать.
Что, ты думаешь, Ирка мне вчера заявила?
– У меня, – говорит, – патологическое отсутствие чувства долга. Я ничего из долга делать не могу и не буду!
– А долг перед детьми, перед семьёй? Перед Родиной, если хочешь?
– А нет никакого долга, – говорит, – ни перед кем. И быть не должно. Есть любовь, привязанность, интерес – вот и всё. И к детям, и к Родине, и к работе, и к мужу.
– Так, знаешь, до чего дойти можно? – это я ей.
– До чего? – спрашивает и губы кривит насмешливо.
Это на неё «давили» и её «воспитывали», а не любили и не баловали. Не «додавили», значит. Раз она такая независимая. Без тормозов. Без долга. Слава Богу, Светочка не в неё. В Женю больше. Он тоже, конечно, не подарок. Молчит и молчит. Ванна подтекает, раковина на кухне на честном слове держится, замок у входной двери барахлит. У тебя всё в руках горело. Зато не пьёт почти. И меня не обижает. От Иринки натерпишься больше. А он, когда выпьет, всё расскажет. И с ним всегда можно поделиться. Он трезвый-то и не говорит особо, а хоть слушает. Ирка-то ничего не хочет слышать, начнёшь ей про учеников (встретила кого или позвонил кто), про события в стране, а она только:
– Мам, ну неужели ты думаешь, что мне это интересно?
– А что ж тебе, дорогая моя, интересно?
– Всё остальное! – смеётся. И поскакала. Всё на бегу, всё на ходу: то в театр, то на концерт. Дома не удержишь. Женя-то не любитель всей этой канители, ему бы дома у телевизора полежать. И чтоб никто не трогал. Он и отпускает её одну. Что за жизнь? Мы с тобой везде вместе ходили. Может, нечасто, но всегда только вместе.
А ведь диссертацию он ей сделал. Думаешь, она бы без него защитилась? Там ведь не только ум – там сколько труда должно быть вложено. Она насочиняет… Сидела, правда, много, из библиотек не вылезала, и в Москву сколько ездила, в Ленинскую (или как там её теперь называют)… Так вот. Насочиняет-насочиняет, всё – на разных листочках, всё исчёркано.
– Жень, попечатай, – кричит с кухни. На ходу жуёт, в театр или ещё куда собирается.
– Ты бы подиктовала, – это он. Робко так, особо и не надеясь.
Она подлетит к нему: «Женечка, миленький, Женечка-солнышко, ты же сам прекрасно разберёшься! Ну пожалуйста!» Почмокает его и побежит. Бабушка моя опять же (Царство ей Небесное) сказала бы: «И-их, босомыка!» Ирка больно это слово любит, всегда вспоминает. Знает, что к ней уж очень подходит. Или вот еще бабушкино – «колотырка». Тоже про неё. И в кого она такая? Умом, разворотливостью – в тебя, а легкомыслие такое откуда взялось? Она всегда говорит: «Это звёзды!» Вот и весь сказ. Начитались гороскопов, и чёрт им не брат. Мы тогда ничего про это не знали. Зато про долг знали, и про обязанности знали. А эти… Так, пустота одна!
Ну вот, опять я с тобой говорю. Только с тобой и говорю. Ой, телефон! И звонок какой-то теперь не такой. Погоди, пойду отвечу.
Это Клава. «Чего не звонишь?» – спрашивает. А чего звонить? Про Ирку рассказывать? Как скажешь? Как объяснишь? Была преподаватель института, ещё бы чуть-чуть – доцент. А теперь кто? Никто. И звать никак. А уж про то, что она задумала, и вовсе надо молчать. И знаешь, Толь, шутит вроде: «Писательницей, – говорит, – стану». А сама ведь, и вправду, так думает. Вроде умной все считают. Считали… Вон Сашка Агафонов – наш, из Озерков, помнишь? – писатель, известный. А книжки его уценяют и уценяют, хоть даром забирай. Я видела в магазине: написано было – «пять тысяч», потом зачеркнули, написали – «одна тысяча», а потом – «пятьсот рублей». Это теми ещё деньгами, с тысячами. Я ей про это рассказываю. А она только хохочет:
– Я, мам, не такой писательницей буду!
– А какой же?
– Увидишь, – чмокнула меня в щёку на ходу, намарафетилась и, как всегда, куда-то помчалась.
Ох, и рассердиться на неё не получается. Ведь я сначала про всё это и слышать не хотела. А теперь вроде и смирилась. А что сделаешь? Заявление так ведь она и подала. Вчера. Это среди года! Кто ж так делает? Ты доработай. «Не могу, – говорит, – хоть режьте!» Кто ж её резать будет? И завкафедрой к ней хорошо относилась. И уговаривала её как. А она всем в душу плюнула. Мне-то ничего не сказала, как всё было. «Нормально», – говорит. А Жене рассказывала, я слышала. «Потоптали меня слегка», – вроде смехом сначала. А потом: «Правда, сказали, что это я их топчу». Правильно сказали. А как ещё скажешь? Только своё «я» и понимает, а на всех наплевать. Одно заладила: «Не могу – и всё. Могла бы – работала».
Вот так мы, Толя, и живём. Ой, ну ладно. На рынок пойду, потом обед надо успеть приготовить.
Знаешь, а я ведь вчера снова номер наш набрала. Случайно получилось. Уж к вечеру. Я и на рынок сходила, и приготовила всё, и убрала. Дай-ка, думаю, Клаве позвоню. А набрала наш телефон. У Клавы-то на одну цифру отличается. Помнишь? А там отвечают. Мужской голос. Незнакомый. Я говорю:
– Это квартира Сениных?
А мне в ответ:
– Нет, вы ошиблись.
Я:
– Это такой-то номер?
А он:
– Нет.
И называет наш, ну в смысле, старый. Я так и обомлела. А он трубку не кладёт. Я и сказала, что это наш номер был. А он – что ему вчера только подключили. И начал говорить, говорить… Один, наверное, живёт. Всё рассказал. Что на очереди давно стоял, уж и надежду потерял, теперь ведь всё за деньги, плати – получай. И вдруг приходит ему открытка: ваша очередь подошла. И написано, платить сколько: миллион четыреста (это он старыми ещё назвал). А так две тысячи шестьсот (это уж новыми) платят все, кто телефон без очереди хочет. Он заплатил. Подключили.
Ну вот… Говорил он, говорил – и вдруг спрашивает:
– А вас как зовут?
А мне чего выкаблучиваться?
– Татьяна Михайловна, – говорю.
А он:
– А меня Пётр Григорьевич. Вот и познакомились. А вы мне ещё позвоните?
И ведь, знаешь, правильно сказал: «позвонИте». Я и ответила, что позвоню как-нибудь. По голосу и по манере, видно, интеллигентный мужчина. Нашего, наверное, возраста.
Вот я всегда думаю. Неправильно всё. Вместе умирать нужно. Лежали бы сейчас с тобой. А они тут – как хотят!
Поверишь, как в коммуналке живём. Весь день одна. Ну да это ладно – кручусь, не замечаю. А вечером – все по своим конурам. Из Светы слова не вытянешь. «Как в институте?» – спрашиваю. «Нормально», – отвечает. Поговорили. Ирина, когда дома, закроется в своей комнате, лишний раз поговорить не выйдет. А уж если появится – то обязательно с выговором: картошку не так почистила, кашу не ту сварила. Женя говорит, только когда выпьет. Генка заходит, когда денег нет.
Вот и сижу тут одна в кресле. Телевизор надоел, всё одно и то же. «Комсомолку» читать тоже уж невмоготу, сплетница стала – а не газета, а других они не выписывают. Книжки… Да уж начиталась в своей жизни. Быстрей бы апрель, там огород начнётся. Нина с Сашей тоже ждут-не дождутся. Да им и сейчас неплохо, вместе-то. Хорошо они встретились. Да… И так бывает. Нина хорошего мало видела со своим Колей. Нам-то обижаться на него не за что. Любил наших детей. Это они Нине – племянники родные, а ему – кто? А вот любил, всех троих. Пил – это да. Когда Нина его похоронила, хорошо зажила, спокойно. Но его только добром вспоминала. И никого не хотела, никого. Сколько её пытались знакомить, а она: да зачем мне тут какой-то мужик чужой? Слышать даже не желала. А тут Саша… У него жена тоже умерла. Нина-то лет пять или шесть одна прожила, а он жену год как похоронил. И ведь как зажили! Душа в душу. Мы тогда и огород сразу взяли. Вместе. И домик маленький Саша построил на всех. Завидуют нам: дружно вы, сёстры, живёте. Так и не бывает, говорят. Только они-то, Нина с Сашей, вместе, а я – всё равно одна. Везде – одна. И когда ты меня заберёшь?
Сон видела недавно. Вроде, едем в трамвае или в троллейбусе. Вдвоём. Сидим напротив друг друга, разговариваем. И так мне хорошо. И так мне спокойно. Ехала бы и ехала. А трамвай этот (а может, троллейбус – не помню) остановился, двери открылись – ты мне и говоришь: «Иди». А я: «Да нет, с тобой поеду». Ты вышел, руку мне подал. А потом долго так посмотрел, ничего больше не сказал. Зашёл снова в этот трамвай… ну и… уехал, в общем. Проснулась – плакала долго. И сейчас плачу. Плохо мне, Толя, без тебя. Так плохо, хоть волком вой. Некогда только выть-то, дел полно.
Как же с Ириной тяжело. Я так и знала. Уйдет из института – мне покоя совсем не останется. Так и есть. Ходит всеми днями хмурая, не разговаривает, только глазищами на каждое слово сверкает. А вчера вечером в своей комнате на Женю как закричит, как закричит. А потом плакала, да громко как, навзрыд (это уж она умеет, с детства, ты знаешь), и всё причитала: «Мне так никогда… Понимаешь… Никогда… Вот у неё поющая точка в груди (какая точка? у кого?), а у меня так тоже… но я не могу поймать. Понимаешь?!» А Женя, слышу, её успокаивает. Потом выбежал на кухню, за корвалолом. Я ему: «Женя, что случилось?» А он: «Потом, мам, потом». А уж ночью, когда Иринка уснула, мы с ним на кухне посидели. Хорошо так поговорили. Мучается она. Порассказала всем, что в писательницы уходит. А не получается, говорит, у неё так, как у Виктории Токаревой. Уж что она в этой Токаревой нашла, не знаю. Читала я её. Не нравится мне. Не понимаю. Я на классике воспитана. Из современных люблю Бондарева, Абрамова, ну ты знаешь…
Вот видишь, страдает, а мне – ни слова. Не пойму, думает. Конечно, куда мне! Только Жене всё рассказывает. Что ж я, хуже Жени? Я всё-таки тоже литфак закончила, а отработала в школе сколько – не чета ей. Ко мне ребята со всем своим шли. Всех понимала. Только своих не понимаю. Это они так считают. К Генке вообще не знаешь, как подступиться. Что ни скажешь – всё не так. Только по шёрстке всех гладь. Сейчас хоть у них с Аней всё нормально. Да и то уж, ребёнку третий год. Пора найти общий язык. Первый год жили как кошка с собакой. Мы всё боялись: разведутся. Через день Генка пьяный у нас появлялся. Придёт, весь никакой (это Иринка так говорит). Поругались. Оставайся ночевать, скажешь. Останется. Среди ночи вскакивает – к ней бежит. На следующий день приходят. Счастливые, друг на друга не наглядятся. А я всю ночь глаз не сомкнула. Сейчас вроде лучше, а там – кто их знает. Молюсь каждый вечер и каждое утро, чтоб всё нормально у всех.
Толик Генкин как же на тебя похож! Не хотели Анатолием называть: имя не нравилось. Но всё-таки решили. Мне, конечно, очень хотелось, чтобы в честь тебя. А он – копия ты. И умный такой же, и такой, знаешь, сообразительный. На всё ответ найдет.
Ладно, буду ложиться. Уже второй час. Уже второй… Как у Маяковского. Как же я его любила! На первом уроке по Маяковскому всегда читала сначала «Неоконченное», потом – «Флоты – и то стекаются к гавани…», потом – «Хорошее отношение к лошадям». И говорила: «Как вы думаете, чьи это стихи? Это Маяковский!» А сейчас его заплевали, особенно «Стихи о советском паспорте». Это не поэзия – это заказ! Конечно, не понять, как он любил родину. Да! Именно советскую! И мы любили. А эти сейчас никакую не любят – ни советскую, которая их вырастила и образование им дала, ни теперешнюю, капиталистическую. Только и норовят все: кто в Германию, кто в Израиль. И глаза закатывают: «Ну что здесь делать?» Конечно, когда всё развалили, делать нечего. Эх, Толя, думал ли ты, что такое будет? Да никто не думал. А вот…
Ладно, помолюсь сейчас… Ты теперь удивляешься, что я молиться стала. Да вот стала. Где у меня листочек? Молитву у Али какую хорошую переписала, когда она приезжала, а наизусть никак не выучу. Вот что тогда учила в школе, в институте – всё помню. А теперь память подводит…
Помнишь, я тебе про Иринку-то рассказывала недавно? Вроде получше сейчас. Повеселела. Почему – не знаю. Наверное, научилась, как Токарева, писать. Я ей говорю:
– Если, Бог даст, издашь свою писанину, я читать ни за что не буду. У вас там теперь один секс.
А она:
– А куда ж без секса? Это жизнь!
Вот и поговори с ней. Стыда потом не оберёшься от знакомых. Говорю:
– Ты бы хоть псевдоним какой взяла.
А она:
– Ну конечно! Зачем мне псевдоним? У меня вон какая фамилия красивая!
– Это ты уж Жене спасибо скажи, что он, с такой своей фамилией, на тебе женился.
– Скажу, – говорит, – скажу!
Весёлая. Ну дай Бог, дай Бог.
А ведь позвонила я этому… Петру Григорьевичу-то. Обрадовался. Час разговаривали, а может, и больше. Но он не только о себе… и меня расспросил обо всём. Мне как-то особенно грустно вчера было. Дай, думаю, позвоню. А он по голосу сразу понял:
– Татьяна Михайловна, у вас что-нибудь случилось?
– Да вроде и не случилось ничего, – говорю. – Всё, чему случиться, уж, наверное, позади.
– Голос у вас очень печальный.
– А с чего ему быть радостным? Кругом одни проблемы. И в семье. И в стране.
– Да в стране у нас безобразие сплошное. – И начал мне про политику. Умный мужик. Всё по полочкам разложил. Молодец. Ему бы с Нининым Сашей поговорить.
Говорил он, говорил, а потом:
– Да что это мы о политике всё? Расскажите лучше, Татьяна Михайловна, про себя.
Я и рассказала. Как мы с тобой дружили с девятого класса (тогда ведь так говорили – «дружили», а не «встречались»; сейчас, может, и ещё как говорят – не знаю), как ты после школы поступил в военно-морское училище, а я – в учительский институт. Как письма твои ко мне не доходили: родственники твои старались. Не нравилось им, что у меня мать – уборщица, отца на войне убили – бедность одна. Вы-то жили куда лучше. Отца на фронт не взяли, он ведь железнодорожником был, начальником станции, мать не работала. Тётка твоя письма мне писала: «Ты, учителишка, ему не пара, наш Толя – офицер…» Ой, у меня ж там кипит!
Ну вот, всю плиту залило. Дай-ка сразу притру. «Наш Толя – офицер…» А он ещё курсантом был, когда мы поженились. На 23 февраля в отпуск поехал не к родителям, а сначала – ко мне. Я тогда работала по распределению в такой глуши, что и не расскажешь. От станции сорок километров пешком шёл, ноги чуть не отморозил. Дошёл. И говорит: завтра в сельсовет. 22 февраля мы расписались. День был солнечный, радостный. Воскресенье. Выборы были. А тогда это какой праздник для всех был! Из сельсовета вернулись – тётя Ксюша, хозяйка моя, с иконой нас встретила. А тут и учителя набежали. Кто картошку, кто огурцы, кто яблоки мочёные принёс! Пир горой получился. Родителям своим ничего он не сказал… Но я-то этого не знала: сказал, что написал. Его-то простили, а меня… Всю жизнь простить не могли. Только Аля, его младшая сестра, из всей их родни хорошо ко мне относилась. И Клава, Витина жена, ей тоже пришлось хлебнуть…
Ну а потом служба началась. Сначала Рига, потом Ленинград, Кронштадт, Эстония. По квартирам скитались с маленьким Серёжей. Сколько унижений, сколько всего… Разве расскажешь? А вот ведь рассказывала всё Петру Григорьевичу-то.
Всё, вернулась к тебе. Дальше рассказываю. В общем, вспоминала я, вспоминала, а потом спохватилась:
– Вы уж извините, заболтала я вас совсем.
А он:
– Что вы, что вы! Мне очень интересно. Я ведь тоже военный. Ракетчик. Мы тоже с женой сколько по точкам скитались. Похоронил я её четыре года назад. Рак. И сын у меня военный, майор уже. На Севере служит, семья у него, двое детишек. А дочь – на Украине, муж у неё оттуда. Один вот кукую. Зовут к себе – и сын, и дочь. Да к чему срываться с насиженного места? И жена у меня тут похоронена.
А потом меня спрашивает:
– Татьяна Михайловна, а сколько вам лет? Если не секрет, конечно.
– Да какой уж секрет. Шестьдесят семь, – говорю.
– А мне шестьдесят восемь недавно стукнуло. Один отмечал. Друзья – кого уж нет, кто болеет. Дети телеграммы прислали. Теперь вот звонить будут. И я, смотришь, позвоню. Дорого хоть, а иногда можно, пенсия позволяет. Я ведь до полковника дослужился.
Вот так мы с ним и поговорили.
А я, знаешь, как взялась вспоминать, так и не могла потом уж, после разговора с ним, остановиться. Дела бросила (всё не переделаешь!), достала коробки с письмами твоими. Долго читала. Плакала, конечно, много. Хорошо, дома никого не было. Ирина со Светой позавчера уехали в Москву. В Москву – разгонять тоску. Всё, говорят, денег нет. А вот подхватились да поехали. И Женя отпустил: пусть развеются. У Светы первые студенческие каникулы, хоть какие-то впечатления будут. Это он так говорит. На впечатления деньги грохнут, а потом – зубы на полку, штаны на крючок. Если б не пенсия моя, так и сидели бы голодные. С зарплаты накупят-накупят всего: и сосиски у них, и колбаса, и бананы, и апельсины. А через два дня, смотришь, всё подмели – и хлеб не на что купить. Вот нет у них привычки покупать то, без чего не обойтись, – крупы там всякой, макарон, масла растительного. Может, на меня, конечно, надеются. Я-то это всё припасаю. Да забочусь, чтоб обед нормальный всегда был: суп или щи, на второе чтоб тоже было что поесть. Без меня, наверное, так, всухомятку, и питались бы. Иринка, правда, готовит хорошо. Женя только её борщ любит. У меня так не получается. Да она ведь только по настроению. Настроения нет – и обеда нет. А обеда нет, значит, все деньги (если они есть, конечно) – на колбасу да на пельмени готовые (а уж какие там пельмени эти покупные… я их даром есть не стану, а они уплетают за обе щеки). Если б мяса немножко купить, да приготовить всё как надо – и деньги бы сэкономились. Ой, да ну их! Как хотят! Свою голову не приставишь.
Про что я тебе рассказывала? А, про Петра Григорьевича. Я ещё ему, пожалуй, позвоню. А то и поговорить не с кем. С тобой – только мысленно. Вслух начнёшь, Иринка из комнаты своей кричит:
– Мам, ты с кем там?
– Да с собой, – говорю. – С вами-то разучишься скоро мысли свои формулировать.
А она:
– Мам, ну почему ты ни с кем не дружишь? Сходила бы к Клаве своей или к соседке.
Почему не дружу? Дружу с Клавой. Только когда нам с ней разлялякивать (это Нина так любит говорить – «разлялякивать»), на ней тоже семья, внуки. Раз в месяц, может, и видимся. К Нине с Сашей езжу иногда с ночёвкой. Там поговоришь. А уж по соседкам ходить, сплетни дворовые собирать… Ни к чему мне это. У меня своего хватает. А делиться всем этим – не то, что с соседками, а даже с Клавой или Ниной не получается.
Знаешь, с Петром Григорьевичем легко мне было вспоминать и рассказывать. Не знаю, почему. Как в поезде. Человека видишь в первый и последний раз – а рассказать хочется про себя. И его послушать интересно. Откровенными получаются такие разговоры, без фальши, без выдумки. Казалось бы, сочиняй (проверить-то нельзя) – а нет, как на исповеди всё выкладываешь. Почему так?
Ещё тебе хотела рассказать. У нас в доме беда какая. В третьем подъезде. Два гроба привезли: муж с женой разбились на машине. Молодые, чуть за тридцать обоим, двое детей. Сегодня хоронили. А я ведь эту девчонку (для меня она, конечно, девчонка) помню. Наш Генка с её братом младшим бегал вместе во дворе. Я особо её не знала, просто видела – вон Колькина сестра идёт. А у неё уж свои дети. Остались теперь сиротами.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги