– Александр Иванович, – вмешался лорд Милнер. – Ваша неприязнь к царю всем хорошо известна. Каким образом вы планируете осуществить отречение царя? Вот что нам хочется услышать.
– Извольте! Всем известно, что Николай, по своим личностным качествам, не уверен в себе, постоянно рефлексирует, не имеет собственного мнения и легко поддаётся влиянию. Вспомним хотя бы ту вакханалию, которая творилась в период негласного правления этого дикого старца, Распутина. Вы все помните, какую тяжёлую драму переживала Россия ещё совсем недавно. В центре этой драмы – загадочная трагикомическая фигура, точно выходец с того света или пережиток темноты веков, странная фигура для ХХ столетия… Какими путями этот человек достиг своего положения, захватив над государем такое влияние, перед которым склонились все представители государственной и церковной власти?.. А такими… За его спиной стояла целая банда. Это было настоящее коммерческое предприятие! К счастью, от этого авантюриста избавились. Но разве нет вероятности, что новая одиозная личность захватит воображение императора? Да этот «старец» настолько дискредитировал царя, настолько явственно показал его ничтожность и несамостоятельность, что никакая революционная и антицерковная пропаганда за долгие годы не смогла бы сделать того, чего Распутин достиг за несколько месяцев. И где же, спрашиваю я вас, власть государства? Где власть церкви? Позор! Но! В данном случае бесхребетность царя, его склонность попадать под чьё-то влияние – нам на руку. Зная психологию его натуры, я легко добьюсь от него согласия отречься от престола. Мне в помощь будут и многочисленные телеграммы, которыми мы буквально закидаем Николая, дабы не дать ему возможность остановиться, вникнуть в ситуацию, не дать возможности здраво осмыслить то, что происходит, подойти к обстоятельствам критически. Моя задача – вогнать его в состояние растерянности, неуверенности, паники, непонимания того, что происходит. Мне помогут генералы Алексеев и Рузский, чьим согласием я уже заручился.
– Прекрасно! – воскликнул лорд Милнер. – Итак, дальнейший план таков: свержение Николая, регентство Великого князя Михаила Александровича при малолетнем наследнике, и реальная власть у правительства, возглавляемого господином Львовым. Далее – Конституция, выборы, где следует сделать всё для того, чтобы власть уже легитимно закрепилась за нашими представителями. И тогда Россия – в наших руках, господа, в руках прогресса и свободы. Что касается войны – войну следует продолжить до тех пор, пока обескровленная Германия не окажется полностью побеждена. Это отвечает всеобщим интересам. Но одержать победу мы сможем уже без участия России. В игру вступит Америка, которая и довершит столь близкий разгром Германии. После чего мы заключим мир на выгодных нам условиях. Господа, в новое правительство войдёте все вы, здесь присутствующие, за исключением Лилии Юрьевны и Михаила Иннокентьевича, которые являются в нашем собрании смотрящими от транснациональной организации. Насколько я знаю, Лилия Юрьевна только что оттуда.
– Да. Я привезла деньги от банка Якова Шиффа. До отречения царя нам необходимо продолжать раскачивать лодку самодержавия: листовки, забастовки, организация беспорядков.
– А вы что скажете, Михаил Иннокентьевич?
– К раскачиванию лодки необходимо привлечь различные партии, особенно такие радикальные, как большевики и эсеры.
– Занимайтесь, господа. А вы, господин Львов, господин Керенский, начинайте формировать список переходного правительства. Подумайте, кто какое министерство возглавит.
– А уже почти всё готово, – развёл руками Львов, – я – председатель и министр внутренних дел. Господин Керенский, как опытный юрист, – министр юстиции. Господин Некрасов, имеющий инженерное образование, – министр путей сообщения. Господин Гучков, имеющий опыт как председатель Военно-Промышленного комитета, – военный министр. Ну, а министром финансов сам Бог велел быть господину Терещенко. Министром иностранных дел планирую поставить Николая Павловича Милюкова.
– Возражений нет.
– Остальные кандидатуры ещё не определены.
– Определитесь в ближайшее время, господин Львов. Отречение вот-вот произойдёт. К этому моменту у вас всё должно быть уже готово… Что же, господа, расходимся. Нас ждут великие дела!
На этом историческое заседание масонской ложи было завершено.
9
Начало новой жизни
– Проснулся? – прогудел над ухом дядя. – Тогда вставай. Тебе десять минут на сборы.
Новоиспечённого петроградца разбудил протяжный гудок, гвоздём вонзившийся в тихий, приятный сон. Приподнявшись на полу, где с вечера постелила ему Мотя, он увидел, что за окном – непроглядная ночь, что на столе мерцает огонёк свечи, а дядя Андрей завтракает вчерашним супом.
– А что это гудит?
– Заводской гудок. Привыкай. Это нас так на работу будят. Ну, давай-давай, поднимайся.
Ваня вскочил, сна как не бывало. Какой уж там сон, когда с заводским гудком началась для него новая, интересная жизнь! Сейчас дядя поведёт его на завод, он увидит патроны и гильзы – настоящие! Ваня напялил свою парадную красную рубаху с косым воротом, подпоясался, натянул штаны. Дядя критически оглядел его и предложил:
– Ты это, пимы не надевай, я тебе свои сапоги старые достану.
Пяти минут не прошло, как Ваня поел супа, примерил дядины сапоги, и они вышли на улицу. Ночь непроглядная, только тусклый свет редких фонарей рассеивал черноту.
По Железноводской стекались к своим предприятиям рабочие, которые жили в доходных домах, построенных на рубеже ХIХ-ХХ веков на этой улице. Часть рабочих поглощало здание Северной мануфактуры, остальные сворачивали на Уральскую и двигались по направлению к трубочному заводу. Проходная завода проглатывала людей, чтобы выплюнуть их, выжатых, с высосанными из них силами, после окончания двенадцатичасового рабочего дня.
Дядя Андрей провёл племянника в контору, где его бегло осмотрели, быстро оформили и сразу же отправили на рабочее место.
Цех, куда определили нового работника, поразил своей громадностью, высоким потолком, своды которого терялись в вышине, необъятным пространством с уходящими в бесконечность стройными рядами станков. Через всю стену был растянут плакат, на котором жирные чёрные буквы гласили: «Всё для фронта! Всё для Победы!». Многочисленные станки лязгали, стучали и грохотали, так что поначалу уши воспротивились такому непривычному и неприятному шуму. Но скоро привыкли. Новичка определили к мастеру, которым оказался парень, не на много старше Вани. Звали его Егор. Высокого роста, с непослушной прядью черных волос, спадавшей на широкие брови, из-под которых внимательно смотрели на мир карие пытливые глаза, на тонком нервном лице – выражение пресыщенности и брезгливого пренебрежения… Все рабочие были одеты кто во что горазд. Особенно много мелькало таких же рубах, подпоясанных поясами или кушаками, как у Вани. Егор же был одет в серый батник и жилет и выглядел по-городскому, при этом он больше походил на интеллигента, чем на пролетария, так что лидерство нового знакомого было признано сразу и безоговорочно.
К работе Ваня приступил с трепетом – патроны делать, это не телятам хвосты крутить, однако уже скоро убедился, что работа не сложная, деревенский труд потяжелее будет, но монотонная: главное – не зазеваться в процессе и не пропустить постоянно подаваемые заготовки для гильз.
Во время обеденного перерыва Егор ввёл своего подопечного в курс дела:
– Тебе какой оклад положили? 15 рублей?
– Да. Здорово, правда?
– Ты особо не радуйся. Полностью ты эти деньги на руки получать не будешь. Во-первых, на харчи из них высчитывают.
– Знаю. Дядя говорил.
– Во-вторых, за койку, хоть и немного, но всё-таки брать будут… Или ты у дяди жить собираешься?
– Да нет. Тесно у них.
– Правильно. Главное – независимость… Дядя твой молодец: не все наши, даже семейные, в отдельную фатеру перебираются. Так и живут в казарме, по две-три семьи в клети…
– А ты почему в казарме живёшь? Зарплата не позволяет угол снять?
– Почему же не позволяет? – обидчиво выпятил губы Егор. – Получаю я не меньше твоего дяди. Но меня казарма вполне устраивает. Зачем мне отдельная фатера? Я же холост пока. Лучше я денежку на что-то другое спущу… Слушай, ты, я вижу, совсем дремучий, только что из-под коровы, давай поближе ко мне перебирайся. Возле меня как раз койка освободилась.
Ваня с радостью перетащил свой тощий узелок на местечко возле нового друга. Сама казарма оказалась столь же огромна, как цех. Только в производственном помещении люди стояли, а здесь – лежали. И вместо станков всюду – куда ни кинь взгляд – терялись в бесконечности стройные ряды коек в два яруса. В изголовьях верхнего были приделаны ящики для вещей, постояльцы нижнего хранили свои пожитки на полу под кроватями. Помещение отапливалось плохо, к тому же из-за высоты потолка, такого же, как в цехах, и без того скудное тепло улетучивалось наверх. Но всё это не смутило Ваню. Небось, крестьянин, не дворянин. Он закинул свой узелок под койку, так как ему досталось место в нижнем ярусе, и почувствовал себя самостоятельным и гордым от сознания того, что он влился в рабочую массу, стал настоящим пролетарием.
И потекли будни… Побудка с заунывным гудком, умывание ледяной водой в толкотне, среди заспанных, хмурых мужиков, очередь в нужник на заводском дворе, перекус хлебом или пирогом на своём спальном месте, и работа, работа, работа в огромном, лязгающем, скрежещущем и грохочущем цеху. Работа монотонная, отупляющая, но постоянно держащая в напряжении. Единственная приятность длинного трудового дня – перерывы на обед, когда рабочие направлялись в заводскую столовую и, рассевшись за длинными столами, поглощали далёкий от изысканности, но сытный обед: щи из кислой капусты, перловую или гречневую кашу на сале, чёрный хлеб. Вечером после работы – пара часов личного времени, которое каждый использовал по-своему: читали, общались, раскидывали картишки…
В первые же выходные Ваня отправился к родне. Захотелось вырваться из казённой обстановки, потянуло к семейному домашнему уюту. Мотя встретила его поласковее, вдоволь накормила лепёшками с привезённым Ваней медком. После казённой пищи лепёшки показались отменно вкусными и напомнили родной дом.
После домашней трапезы дядя, заговорщицки подмигнув, вышел и через минуту вернулся, загадочно держа руки за спиной.
– Ну, племяш, вот тебе от меня подарок… Оп-па!
Андрей жестом фокусника протянул Ване большой блокнот и коробку с карандашами.
– На! Рисуй на здоровье! Не закапывай талант!
– Боже! Дядечка, миленький, спасибо!
Ваня даже прослезился, не веря своему счастью.
– Бумага… Карандаши… Настоящие…
Затем дядя и племянник вернулись к теме завода, как более насущной: кого из администрации стоит опасаться, а кто – «свой человек», да чего руководство терпеть не может, да какие вообще порядки… Пока дядя вводил в курс дела, Иван опробовал подарок – на первой странице блокнота стал набрасывать портрет Моти. Проходя мимо, она взглянула на рисунок и благосклонно кивнула головой:
– А что – похоже. Ну, коли так, рисуй! Может, ремеслом энтим на хлеб когда зарабатывать будешь.
Расспрашивал Ваня и про Егора.
– Что ты скажешь о Егоре, дядя? Мне думается, что Егор – настоящий мужик, – говорил он, – ему всего двадцать два. А уже мастер и зарабатывает столько же, сколько и ты. Способный, наверно.
– У Егора судьба такая, что не позавидуешь, – заметил дядя Андрей. – Он, можно сказать, вырос на заводе. Завод – его настоящий дом. Мы с Мотей только из деревни приехали, ещё детьми не обзавелись. И его родители тоже только приехали, с Егоркой, ему тогда и десяти не было. И нас, как семейных, поселили в казарме в одной клетушке… Ну, занавесили клетушку простынёй посерёдке, вот тебе и личное пространство, плодитесь и размножайтесь, рабсилу поставляйте для господ буржуев…
– Андрюша! – нахмурилась Мотя.
– А что я – не прав? Короче говоря, нас вместе поселили. Когда Егорке десять исполнилось, его уже в подмастерье определили. Так что за двенадцать лет он мастером-то и стал.
– А где его родители?
– Бог прибрал.
– Царство небесное… – вздохнула Мотя. Ваня перекрестился.
– Сначала мамка его… Кашлять начала. Не климат ей тута. А после и батя его.
– А он от чего?
– Запил. Да и замёрз как-то зимой… Егорка уже подросток был. По первости от горя в себя ушёл, подавленный был. Поначалу всё возле нас крутился, всё-таки взрослые, а он – пацан, да мы и с родителями его в хороших отношениях были… А потом пообвыкся, самостоятельный стал… В общем, так и живёт на заводе… Парень он неплохой, только ты сильно-то к нему не прикипай, научит чему дурному.
– Кто? Егор? Да что ты! Чему он может меня научить? Только хорошему! Я же новенький, не знаю ничего.
– Ну, мало ли… Дело молодое.
– Да что у меня – своей головы нет?
– Парень говорю, неплохой, да без царя в голове, без Бога в душе.
– Кстати, – встрепенулся Ваня. – Воскресенье завтра.
– Ну. И что?
– В храм надо.
– О! Это вы без меня! Это тебе Мотя компанию составит.
Мотя тепло посмотрела на него.
– Давай, коль не проспишь.
– Как можно!
– Можно или не можно, а только ждать я тебя не буду. Ровно в девять – во дворе.
– Спасибо, тётя, что меня с собой возьмёте. Я же не знаю ничего. Разве с Егором пойти…
– Ну, Егор точно тебя в церковь не поведёт, – хохотнул Андрей. – Да и я не хожу. У нас Мотя только в церковь ходит.
– Как же так – в церковь не ходить? – удивился Ваня.
– Ну, знаешь ли… Я так в цеху изматываюсь, да на ногах все двенадцать часов, что ещё и в церкви стоять – нет уж, увольте…
– А братовья ходят?
– Не ходят! – вмешалась Мотя. – Раз отец не ходит, так и их не заманишь!.. Так что завтра подходи часам к девяти. Да не опаздывай! Я на 7-ю линию хожу – путь не близкий.
В воскресенье Ваня проснулся затемно. Отовсюду раздавались храп и сопение спящих рабочих. Стараясь не шуметь, он стал в потёмках одеваться, однако чутко спавший Егор проснулся:
– Чего гремишь ни свет, ни заря?
– В церковь собираюсь, – шёпотом ответил Ваня.
– Чего? Делать тебе нечего. Лучше бы поспал подольше… Ну да ладно, дурь-то скоро выветрится…
Егор перевернулся на другой бок и натянул одеяло на голову.
Ваня умылся, вдоволь наплескавшись под струёй холодной воды, все спали, и никто ему не мешал, не толпился у выщербленных раковин. Водопровод же, даже такой, казался ему чудом после деревенского колодца во дворе. Впрочем, здесь, в большом столичном городе, всё изумляло Ваню и наполняло счастьем, восторгом, осознанием того, что теперь он причастен к жизни большого мира, что он – в эпицентре новой, интересной жизни, познавать которую и жутко, и весело.
Улица встретила его зимней сказкой: за ночь выпал снег, хлопья которого и сейчас ещё порхали в воздухе. Снег пушистой, воздушной массой лежал на мостовых, укутав их, словно пуховой периной. Он таинственно сверкал в тусклом свете фонарей, так что Ване казалось, что он ступает по белому ковру, расшитому бриллиантами. «Ведь вот снег… – размышлял Ваня, – как он сверкает, как переливается… Да ни один брильянт с ним не сравнится! Такую красоту человеку не создать, только Бог может… А ведь красота эта ничего не стоит, всякий нищий может эту красоту, это сверкание ногами топтать… Почему снег ничего не стоит? Ведь он красивый! Может, потому, что его нельзя в сундуки запрятать? Нельзя продать, нельзя присвоить? Попробуй запрячь его в сундук – растает. И нет его. Он – для всех. Любуйся, трогай! А все равнодушно проходят мимо и красоту такую не замечают… Так и с благодатью Божией. Она – для всех. Она в воздухе разлита. Купайся в ней, как в озере, ныряй с головой. А кто её замечает? Все уткнутся себе под ноги, глаз от земного оторвать не могут, все заняты мирскими делами. Вот и получается, что люди – сами по себе, а благодать – сама по себе… Так-то»
Примерно такими сбивчивыми мыслями была занята голова Вани, когда около девяти утра он подошёл к подъезду дядиного дома. Наступал хмурый рассвет. Снег перестал падать и лежал на земле бледным саваном. Фонари потухли, и он уже не сверкал в их золотом свете, а просто отражал низкое серое небо, и сам померк, стал сероватым. День обещал быть пасмурным и тоскливым. Только не для Вани!
Вот дверь отворилась, пропуская худенькую фигурку дядиной жены, закутанную в тёплый платок, в короткой шубке с меховой оторочкой на рукавах и по подолу, из-под которой выглядывала пёстрая ситцевая юбка и добротные сапожки. «Тётя-то как одета фасонно – по-городскому», – отметил Ваня.
– Здорово, племяш! – её глаза озорно щурились. – А я уж думала – проспишь.
– Здравствуйте, тётя… Скажете же – просплю! Попробовал бы я у мамки с батей службу проспать…Так огрели бы…
– Так тут нет мамки с батей. Свобода… Ну, идём.
– Идти-то далеко?
– С полчаса.
Для Вани ходить в церковь по выходным было также естественно, как на ночь запирать скотину, а утром подбрасывать дрова в остывшую за ночь печь… Таков был ритм размеренной, деревенской жизни: всей семьёй ходили в субботу – к вечерней службе, в воскресенье – к обедне. Так было принято, так было заведено. Все односельчане стекались в деревенский храм, стоявший на пригорке и видный издалека своими золочёными маковками. Выструганный из досок, почерневших от времени, незатейливо украшенный написанными местными умельцами иконами, которые тоже почернели то ли от времени, то ли от копоти свечей, он был уютен и привычен, как старенький Ванин дедушка, всё время проводивший на полатях. Только доброго, смирного старичка не стало, а храм продолжал стоять… А ведь храм этот помнил деда ещё ребёнком: помнил, и когда принесли его крестить, и когда выстаивал малыш первые свои службы. Помнил храм, когда дед, ещё молодой парень, венчался здесь с Ваниной бабушкой, тогда – худенькой, застенчивой девчонкой. Помнили закоптелые стены, когда дед с бабкой, а тогда – молодые родители, приносили крестить сюда и своих детей, Ваниного отца Фёдора, дядю Андрея, и других их сестёр и братьев – всего в семье родилось восемь детей… Помнил храм, когда родня приводила деда, еле стоящего на ногах, на литургии. Помнил, когда отпевали его, лежащего в простом деревянном гробу… И также помнил старинный храм и родителей деда, и его бабушек и дедушек – несколько поколений прошли через него – крестины, венчание, отпевание…
Ваня любил маленький и уютный храм, как родного человека. Ему казалось, что он – живой, что у него тоже есть душа, а иконы – это его глаза, которыми он то строго, то ласково смотрит на своих чад. Особенно трогала его душу вечерняя служба зимой, когда в полумраке таинственно мерцали огоньки свечей, а лики святых как будто оживали и задумчиво смотрели на него, словно знали наперёд всё, что с ним будет…
… На улице в выходной день было непривычно тихо. По короткому мосту перешли через речку Смоленку, и по прямым и стремительным, как стрелы, улицам, которые и назывались непривычно – линии, вышли на ту самую 7-ю, где располагался храм. Дома становились всё более нарядными, стали попадаться пролетки и первые редкие пешеходы.
А снег валил крупными хлопьями, вкрадчиво и незаметно укутывая город белым одеялом.
К церкви подошли под звон колоколов, созывающих народ к обедне. Церковь, построенная в середине ХVIII столетия, ещё носила следы русского зодчества: полукруглые арочные своды на фигурных столпах, как у старинных теремов, образовывали маленькие обособленные притворы, что позволяло уединиться. Ваня сразу оценил это: опустившись на колени перед иконой святого Николая Чудотворца, он, скрытый от посторонних глаз, помолился от всей души, не привлекая ничьего внимания и не отвлекаясь на посторонних… Мотя тем временем купила свечей и, степенно кланяясь каждой иконе, ставила свечу, размашисто крестилась и переходила к следующему образу.
– Святителю Николае, моли Бога о нас, грешных, – горячо шептал Ваня, стоя на коленях и молитвенно сложив руки. – Буди защитником бате на войне, огради его незримым щитом, чтобы не брали его ни пуля, ни кинжал, ни штык, чтобы целым и невредимым воротился домой. Буди защитником мамке дома, в деревне, одна она там осталась, без мужиков. Защити её от зол, бед и злых человек! Буди защитником богохранимой стране нашей, властех и воинстве ея, и церкви нашей, святой апостольской…
Много чего бессвязно шептал Ваня, напряжённо вглядываясь в лик святителя Николая, словно силился разглядеть в нём отклик на свою молитву. Постепенно мысли растаяли, в голове образовалась пустота, состояние прострации, перед глазами потемнело, образ святого заволокло туманом. Словно он, Ваня, перетёк в иное измерение, – и находится ни на земле, ни на небе, а перешёл за некую невидимую грань. И там, за этой гранью…
– Вот ты где! Причащаться будешь? Вон там батюшка исповедует, – Мотя вернула его на землю. Ваня заморгал, встал на ставшие как будто ватными, ноги и, не очень понимая, куда идёт и зачем, присоединился к очереди желающих исповедаться. Народ стоял простой – старик с длинной седой бородой истово крестился, глядя бесцветными глазами куда-то вверх, баба с заляпанным грязью подолом ситцевой юбки, мужик в картузе с окладистой чёрной бородой и лицом напряжённым и хмурым, некрасивая девица в платке, надвинутом на глаза, она крестилась мелко, низко кланяясь и что-то шепча бескровными губами. Батюшка отпускал всех быстро, епитрахиль то и дело взлетала, чтобы покрыть голову очередного кающегося. Только хмурый мужик исповедовался долго, что-то взволнованно и возмущённо шепча, и рубя воздух заскорузлой ладонью. Мотя исповедалась быстро, отошла от батюшки с лицом постным, исполненным собственного достоинства и сознания выполненного долга. Всем своим видом она демонстрировала, что она – образцовая жена и мать, и все грехи её в том, что соседке косточки перемыла, да в пятницу скоромного пирога отведала. Ваня хотел много чего рассказать незнакомому священнику. Особенно волновала его находка – клад из незнакомых зелёных банкнот. Соблазн, ой, соблазн, да и только… Какая сила так подшутила над ним – подсунула чемодан с чужими деньгами? Да уж известно, какая… Всякий раз, вспоминая про свою находку, Ваня вздрагивал и озадачивался. Холодок пробегал между лопаток. Ох, искушение… Спаси, Господи!
Глядя на добродушно-равнодушное лицо батюшки, он тревожно зашептал:
– Согрешил я перед Господом, согрешил…
– Ну-ну! Чем согрешил-то? – подбодрил священник.
– Боюсь я, батюшка… Чувствую, что-то страшное надвигается и думаю: а как же Бог, неужели попустит?
– В том, что боишься, греха нет – всем нам тревожно, война ведь… Ну, а ещё чем согрешил?
– Из деревни приехал, молитвослов не взял, один он у нас.
– Ну, так что же?
– Молитвенное правило полностью не читаю, только по памяти, что помню.
– Зарплату получишь – купи молитвослов… Есть ещё что?
Ваня хотел рассказать про найденные деньги, но промолчал.
– Ну, коли нет… Имя?
– Иоанн.
Батюшка накрыл его епитрахилью, зашептал привычные слова. «Данною мне властью…».
В этот раз литургия не доставила обычной радости. И святое причастие не оказало обычного действия очищения, облегчения, озарения, словом, катарсиса. Однако Ваня не знал этого слова. Он почувствовал только, что в этот раз – не то. «Это потому, что на исповеди слукавил», – вздохнул он. Однако рассказать батюшке про деньги казалось ему решительно невозможным. «Выбросить их, окаянных, от греха подальше, а потом на исповедь сходить», – решил Ваня. На какое-то время ему стало легче, но только на очень небольшое время. «Как же выбросить, – стал он рассуждать дальше, – деньги сами по себе – не зло. Всё дело в том, как их использовать: можно во зло, можно – во благо. Легко пришли – значит, употребить их на благотворительность, на нищих, на храмы… Дяде помочь, братовьям гостинцев купить… Мамке отправить!.. Вот только если бы это рубли были, а то деньги-то – чужие, иностранные… Покажешь их кому, спросят – откуда они у тебя?.. Скажу – нашёл… Как же, так тебе и поверили!.. А коли деньги немецкие, так и в предательстве заподозрят, и в тюрьму посадят. А то и расстреляют, по закону военного времени. Точно, расстреляют! Вот и получается – деньги есть, а использовать их нельзя. Скажут, что или украл, или предал… Ну нет! Пусть полежат пока… А если найдут?! Ох, не дай Бог!.. Да нет, не найдут. Они под койкой в казарме валяются, на полу, в грязном мешке. Кому охота в этот драный мешок лезть? Никому и в голову не придёт, что там – клад… Так-то оно так, а вдруг?…»
Выйдя в таких смятенных чувствах после службы на улицу, Ваня невольно зажмурился: после сумрака храма его ослепила белизна снега и свет лучей редкого в этих краях, низко висящего над горизонтом, солнца. Снегу за эти несколько часов навалило столько, что ноги увязали в нём по щиколотку. Но с появлением хилого северного солнца обильный снегопад прекратился, зато стал крепчать мороз.