banner banner banner
Дневники Льва Толстого
Дневники Льва Толстого
Оценить:
 Рейтинг: 0

Дневники Льва Толстого

Дневники Льва Толстого
Владимир Вениаминович Бибихин

Переиздание курса лекций, прочитанного В. В. Бибихи-ным на философском факультете МГУ в осенний семестр 2000 и в весенний семестр 2001 года.

«Дневники Толстого и его записные книжки это вспышки озарений, и как человек чтобы быстро что-то записать хватает карандаш, гвоздь, так Толстой первые подвернувшиеся слова. Понятийный разбор этих записей даст нуль, единственный шанс – увидеть искру, всегда одну, которая ему осветила тьму и тут же погасла <…> В основании всего, в разуме бытия, живого и он уверен что неживого тоже, он видит любовь и поэзию. Эти две вещи сумасшедшие, нерасчетливые, жертвенные, непредвиденные. Жизнь идет от них».

Текст публикуется в авторской редакции

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Владимир Бибихин

Дневники Льва Толстого

Издание второе, исправленное

Подготовка к публикации

О. Е. Лебедевой и С. Ю. Невзорова

© В. В. Бибихин (наследники), 2023

© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2023

© Издательство Ивана Лимбаха, 2023

От публикаторов

«Дневники Льва Толстого» – лекционный курс с элементами семинарской работы, прочитанный на философском факультете МГУ в осенний семестр 2000-го и в весенний семестр 2001 года.

«Дневники Толстого и его записные книжки это вспышки озарений, и как человек чтобы быстро что-то записать хватает карандаш, гвоздь, так Толстой первые подвернувшиеся слова. Понятийный разбор этих записей даст нуль, единственный шанс – увидеть искру, всегда одну, которая ему осветила тьму и тут же погасла <…> В основании всего, в разуме бытия, живого и он уверен что неживого тоже, он видит любовь и поэзию. Эти две вещи сумасшедшие, нерасчетливые, жертвенные, непредвиденные. Жизнь идет от них».

Текст подготовлен на основе распечаток лекций, рукописных записей и сохранившихся файлов; публикуется в авторской редакции, по возможности – с сохранением орфографии, пунктуации и оформления текста. Римская цифра обозначает номер семестра, арабская – номер лекции. Для нового издания исправлены замеченные опечатки и неточности, проведена частичная сверка цитат, добавлены новые примечания (все редакторские комментарии помечены знаком «звездочки»*, остальные примечания – авторские).

Дневники Л. Н. Толстого цитируются автором по изданию: Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений (ПСС): в 90 т. Юбилейное издание (1828–1928). Серия 2: Дневники. Под общ. ред. В. Г. Черткова. – М.; Л.: Гос. изд-во, 1928–1964. – Т. 46–58.

Обозначения дат дневниковых записей автор поясняет (на с. 69, в начале лекции I-4 (26.9.2000)) так: «если я начинаю цитату с даты, то значит привожу запись этого дня целиком; цитируя выдержки, ставлю дату в конец».

При цитировании дневников Л. Толстого автор добавляет свои комментарии, в публикации они обозначаются фигурными скобками {}. Квадратные скобки [] в этих цитатах принадлежат публикаторам дневников Л. Толстого в указанном издании.

При цитировании других источников авторские комментарии помещаются в квадратные скобки []. Все редакторские вставки в основной текст и примечания, а также многоточия в опущенных по формальным причинам местах даны в угловых скобках <>, которые принадлежат публикаторам курса.

Переводы иноязычных выражений в цитатах Л. Толстого даются, как правило, по ПСС.

Благодарим Романа Осипова и Антона Жученко, помогающих нам жить и работать; а также всех, кто помогал готовить текст лекций к 1-му изданию: А. В. Ахутина, Егора Овчаренко, Вардана Айрапетяна, О. А. Седакову, Ирину Берлянд.

О. Е. Лебедева

С. Ю. Невзоров

Дневники Льва Толстого

I-1

(5.9.2000)

В разделе изобразительного искусства XX века новой Третьяковки, за исключением может быть только Кандинского, который часто отсутствует (гастролирует), Малевича и примитивистов, после 1917 года почти всё беспросветно. Разрозненность, одиночество, нет обещания, движения, будущего. Крик или жалоба, и больше глухой ужас. Природы в русской живописи уже нет почти совсем с 20-х годов, т. е. с ее уходом глядевшие глубоко художники согласились уже тогда.

Церковь, светская и духовная, осудит этот упадок. Она минует тем самым Христа, чью лямку как может тянет художник. На его стороне захваченность, пусть черным экстазом. Ею богатый, он гнушается соглашать, улаживать.

Мы смотрим еще один новый фильм о Христе, дорогой. Безумие эроса картинно не изображается, потому что режиссер и оператор не безумствуют. Одержимый, бесноватый, яростный остаются на экране поэтому иллюстрацией к тексту. Не безумствуя, жалко своих костей, они так удобны, удобнее авторучки. Примириться, убедить себя в необходимости гражданских похорон, помнить об общей судьбе смертных невозможно. Подарить свои кости можно только в экстазе, бросить их только в безумии. Услышьте в Евангелии нервное, страстное, дикое, влюбленное существо, конечно в теплой давней эллинско-иудейской среде, – нетерпеливое и делающее неуместным позднее благочестие евнухов. Ориген евнух в этом смысле: отнявший у себя то, на что всё равно был уже не способен. Тем более те, кто шли за ним после него.

Сейчас теснота, темнота, одиночество. Все подорваны, ни у кого не получилось. Чужая сила помогает, механически поднимает тело с постели, надо думать, в большой гроб. Смерть не подорвана, она остается безусловной правдой. Все века человечество было внимательно к еде, сну, смерти, рождению, к одежде, слову, поведению, ритуалу. Много есть независимо от настроения мы начали сравнительно недавно. Рабочий день размечен паузами для кофе, и когда мы забываем о еде, то это потому что всё, что мы делаем, приведено в ритм с едой. (Американские биологи сделали запоздалое открытие: человек будет жить до 120 лет, если у него отнять запах и вкус пищи.) Мы беремся за вкусный кусок от расстройства. Как говорить теперь о я, что оно такое, если оно может менять себя. Как не я распоряжался куском, а кусок мною, так этому я никогда не удавалось остановить соскальзывание в сон: начав что-то видеть, я обязательно засыпал, и мужественное намерение не закрыть глаза только упрочивало сон. Сейчас у меня уже нет никакой надежды остановить кусок и сон, а ведь вся моя надежда в этом только. Снова и снова я выставляю руки остановить катящий камень, вместо того чтобы признать и отступить. Я заглядываю в сон якобы чтобы увидеть, на самом деле чтобы уснуть, там сладко. Я один раз ускользну туда и уже не вернусь.

И еще. Все века, как берегли кусок и сон, так полагались на молитву. Я всегда хотел от молитвы сразу большой выгоды, не терпел ее так, не держал ни минуты. Едва заглянув в богатства, я себя вижу одним распорядителем и хочу торговать в обмен на деньги, вести оборот. Смысла в молитве я не вижу.

Что одно, среди наводнения, совершенно ясно: что корабль веры держится чудом, верой, сам собой. Поступок поэтому условная вещь, безусловны всё-таки одни глаза, если они видят не только днем. Некоторые вещи, силы природы, действуют неостановимо, борьба с ними сомнительное занятие.

Общая скверность идет отсюда, от верного ожидания неудач и от неизбежности навредить, напортить. Надо прибиться скорее к уверенному, успешному, идущему: подскочить к строю, включиться куда все, ведь не может быть, чтобы все ошиблись и шли не туда. Это встраивание и всегда было, но сейчас оно становится правилом. Собравшееся большинство открывает себя тем способом, какой только доступен большинству: смотреть крупно, не замечать меньшинства, мелочь, «кошачий концерт». Когда людей в коллективе много, они скорее любезны, особенно дамы. Они служат, сделают что надо, выдадут деньги, сделают и больше, пока скользят в проложенных рельсах, но иначе вне рельсов, в грязи и в неизвестности. Страна вокруг островков обеспеченности остается поэтому неухоженной. Такими рельсами была религия: пойти в храм, венчаться, сказать, вспомнить молитву. Но прямо рядом с этими рельсами оставлялась своим процессам глубокая грязь. «Высокая духовность русского народа». Сейчас разница: ты в расписании среди компьютеров, привыкая к нерешению нерешаемого, или на открытом ветру. Остается после установления большинства досаждать вопрос о качестве, но он трудный, и его можно обойти, приняв основное решение: все равны, никто в конечном счете не лучше других, и кто будет судить. Решив так, большинство задыхается в самом себе сразу. <…> Гениальный музыкант, композитор и <…> талантливая поэтесса, спутница в творчестве. Забота <…>, восстановление духовной иерархии в стране на почве признания истинных ценностей. Они обращаются к власти с предложением исполнить на праздник грандиозное произведение, подразумевается, что о Христе и духе, изливающемся и расцветающем. Спрашивается, зачем им это нужно. Труднее видеть, как им теперь от этого отстать. Духовность, божественное, поминовение жертв, возрождение. Почему и меньшинство тоже выглядит жалко? Потому что с самого начала оно не решилось быть в меньшинстве, заглядывалось на всех, не стояло на своих ногах.

Стои?т то, что вынуждено есть и пить, только когда в этом есть предельная необходимость выживания. Не стои?т, не может стоять и не будет стоять то, что ест и пьет без крайней необходимости и живет для обеспечения себе этой возможности. Между этими и теми прекращается надежда что-то сказать: первых не могут слышать, они могут только показать; среди вторых, где ясно, что человек должен сначала обеспечить себя едой и питьем, а потом говорить и думать, обеспечение еды и питья предшествует мысли и никогда не кончается, потому что в этой деятельности нет необходимости, которая только и может быть пределом. Сытость не предел, потому что при едении без необходимости цель не сытость, а бесконечное обеспечение возможности есть. Не прикоснувшись к необходимости, в принципе невозможно отличить настоящий голод от зависти к тем, кто ест.

Прибитые дамы и толстые молодые священники, открывшие мазохистскую жилку в этих дамах, уверенные от знания человеческого несовершенства и всем телом давящие силой этой правды, что люди несовершенны. Когда давишь, подавленные встречают это с пониманием и охотой, и давящий начинает чувствовать тоску по улаженному человечеству и любовь к нему такому, какое могло бы стать на молитву правильно. Но такого народа нет, и у него сильнее любовь к нему, далекому, до страсти. Ты собрался было жить, но тебя достанут, уличат, осудят, укусят: ты неправильный, не такой, какой должен быть. Поэтому сам ты жить не будешь.

Всё перебито неспособностью быть в разных местах, делать одновременно и быстро разные вещи. Отсюда неуверенность, что ты сейчас делаешь то, что нужно. Поэтому, странно сказать, мера твоей неуверенности – она же мера участия во всеобщем. Если не бояться знать, видеть.

Бунин, «Деревня». Ожидание, неустроенность, духовное терпение. Срыв его, переход в физику, дает историю последующих десятилетий, т. е. прочитав Бунина не надо было, не обязательно проживать этот двадцатый век. То же накопление энергии и тот же срыв сейчас. С автоматизацией механизмов деревня меняет форму на более гладкую, но упоение холодностью сохраняется то же, та же жадность до людей-рабов, то же сламывание хребта, жгучий интерес к жизни и ее испытание, эксперимент. Успокойся, действуют силы сильнее тебя, говорит Бунин, и само это признание, внимание всё меняет. Только оно может что-то изменить.

Хитрый зверь, вцепившийся в небо и землю, хотящий жить, извернется и в смерти. Как. Всё дело в этом. Что добро идет Богу в дело, что берет верх правда, что мы им служим, это было наше суеверие, как мы и подозревали. Надо уйти скорей. Этого ждут. Не через недели, а сейчас. Прекратить совсем нажим, расчет, волю. Ни малейшего соображения о моих обязанностях, абсолютная уверенность, что я на самом деле никому не нужен. Если бы я всерьез попробовал быть нужен, я сначала искал бы именно здесь, в тихом уходе. Допустим, я уже не тревожу людей планами. Но я занимаю место в воздухе и на стуле. Я бы его освободил. Всё на самом деле так просто. Если дышишь с утра, вытачивай ложки, сегодня, и всё. Если не дышишь, не терзайся неоконченным, это смешно. «Неоконченный роман». А если бы ты его окончил. Не больше ли в неоконченности правды, красоты большой картины. Как есть, ты приготовил; лучше, стало быть, не смог; и довольно. В заглядывании вперед есть порча, увиливание от дела под руками. Примешивается представление о помощи Бога большой судьбе. Даже если сейчас пока твое предчувствие будущего оправдывается, потом оно обязательно не оправдается и придется признаваться в ошибке. Не будет торжественного закругления, а будет внезапный обрыв, как ломается ветка от ветра, который ей был до этого нужен. Мои предчувствия, которые меня никогда не обманывали, почему я ими и гордился, меня обманывали и держали в тюрьме тем самым всегда. Своему ощущению, что они суеверие, я не верил.

Хотим ли мы на самом деле свежести, чистой полосы жизни? Такое желание не может быть базовым, потому что сама жизнь не первична. Не странничество при жизни, а жизнь при странности от самого начала. Исправить жизнь во всяком случае нельзя, можно только начать новую. С каждым куском еды начинается новая. Или она уже не начинается совсем.

Ты не знаешь по совести, что такое на самом деле слово, ?????. Если мы договорились до того, что жизнь складывается вокруг странности, то странность же и слово, слышное пространство, она же и речь как луч. Или проще: не так ведь всегда было, что интимное в темноте оттуда диктовало, а всё развертывалось в меру открытия сторон странности. Слова, которые ты слышишь про себя, решают, тем более что ты не решаешься произнести их даже про себя и тем более написать.

Проблема в том, как мне достучаться до меня, в простом смысле, попросить меня что-то сделать, не переедать, не напиваться лишнего. Надо хотя бы не переставать удивляться сначала себе, тогда не останется времени удивляться другим, и чужая неприступность растает. Тогда все другие станут говорить тебе, в твою бездарность, и помогать выбраться, как Раджнишу нечего было дать людям, кроме нужды в них, – своей, такой острой, что он не мог без них. Ты видишь себя косым сонным зрением держащего заключенного в тюрьме и самим этим заключенным. Это двойное зрение спутывает карту и календарь, возвращает всё из врастания в метрику, оставляя без привычной ориентации, хотя конечно становится не видно, что ты делаешь и чего хочешь, где работаешь. Например, что ты делаешь. Хочу спасения. Где оно. Только в необеспеченной мысли. Почему так. Я не знаю. Ригведа, которой занимались прошлый семестр[1 - См.: В. В. Бибихин. Грамматика поэзии. СПб.: изд-во Ивана Лимбаха, 2009.], может быть последний остаток (церковное ритуальное закрепление) не записывавшей себя мысли. Показать может только долгий разбор, опора на близкое необходима, и я хочу найти ее у Льва Толстого, и по причине, которую я скажу, прежде всего в его дневниках.

Необходимость простоты, чтобы не запутаться, представляется сразу. Главная помеха простоте – боязнь подставиться, показаться наивным. Толстой не боялся сравниться с народом. Оглядка раздваивает. Она же и показывает, что дела в руках собственно нет. Выход на сцену предполагает дело, и когда дела в руках нет, делом оказывается именно простота. Предсказание, расписание не наше дело. У нас всегда как бы только один день. Или еще точнее. В Ригведе мы встретили явственное неразвертывание метрики, пространства и времени. В. Н. Топоров говорит, что в России компьютер мог прийти и 1000 лет назад, и всё было бы в порядке, и, наоборот, еще через тысячу лет. Греция, думает он как я, скользнула уже в запись, т. е. раньше-позже и на нём начала располагать ленту событий. В греческой культуре уже не наблюдается слой, который соответствовал бы Ригведе, кроме отчасти Пиндара. Время не собирается, а вбирается в момент предельного усилия, которое потесняет смерть. Век-вечность, эон – жизненная сила, не отменяемая смертью[2 - В. Н. Топоров. Конные состязания на похоронах // Исследования в области балто-славянской духовной культуры. Погребальный обряд. Москва: Наука, 1990, с. 37.]. Вневременность будет вывертываться и переходить в безвременье. Безвременье данность, ранний простор не данность, он добывается успехом, ради него всё, потому что он, когда достигнут, может уже вместить всё. Он никому ничем не обязан и ни от кого ничего не ждет. Он начинает и ведет.

Тело в метрике тает, всякая еда как яд, который оно наивно принимает, потому что он сладкий. Оно садится за еду, собственно, умирать. Его части, большой, уже нет, как у калек, потерявших ноги. Не случайно тело при этом хвалится своей целостью, здоровьем, получаемым от еды. Оно рано хвалится и неправильно думает о прибавлении веса. В предельном усилии оно растрачивается как никогда и, наоборот, возвращается к вечности, выходит из метрики в топику и становится местом для всего, в том числе для любой метрики. В предельном усилии принятое расставание с телом соединяется с его возвращением. В конце концов ему решительно говорят: если ты не идешь со мной, я пойду дальше без тебя. Допускают, что тело может опуститься в обморок, я без него в тумане отплываю. Я могу бросить себя и надеяться, что меня подхватит свое.

Приятно садиться или ложиться умирать. Это хорошее алиби для лени. Упиваясь таянием тела, ожидая теперь уже только чуда, утопая в лени, радуясь алиби. Труд кажется ненужным и невыполнимым. Он должен идти до развязывания узла настолько раннего, что он идет до первой вязи. Самые интимные вещи оказываются там, из всего на свете, где личности уже всего меньше, где род, генетика, личности всего меньше принадлежащая, и именно ею она гордится больше всего, растрачивая совсем чужой банк. Ты сидишь уютно развалясь и занимаешься колдовством, определяешь сам себе, как должен сложиться трудный разговор с самим собой. Нужно знать, что ни усталость, ни смерть не алиби, работай по обстоятельствам, только чего? Разве жизни, достатка, выгоды? Это уже нет.

Рано или поздно встречает другой пейзаж, сложный, но без метрики. Как в детстве, нет имен и четких лиц, больше линии сил, направления движений, смещений, угроз. И второе, всё тонет в безысходной тревоге, нет удобных, опорных или хотя бы фиксированных мест. Всё уходит и раньше детства, в движение клеток, химию тела, с риском сбоя всего автомата. Пейзаж по мере знакомства с ним перестанет разве что очень пугать, но не больше того: освоиться в нём нельзя. Здесь встреча с настоящим другим, когда по Ригведе 1, 164, 38:

Бессмертный – одного происхождения со смертным.
Эти двое расходятся постоянно, направляясь
в разные стороны.
Когда видят одного, не видят другого.