Я попросил ее сварить мне яиц и дать колбасы и, во время ужина, осведомился, насколько я далек еще от цели моего путешествия.
– Скажите, далеко отсюда до Ильгенберга?
– Часов пять ходьбы. Вот господин, который комнату занял, тоже возвращается туда завтра. Он там живет.
– Та-а-к… А что он здесь делает?
– Дрова покупает. Он каждый год приезжает.
Трое крестьян в разговор наш не вмешивались. Я подумал, что это, наверно, лесопромышленники или возчики, с которыми ильгенбергский покупатель заключил сделку. Меня они, видимо, принимали за дельца или чиновника и поглядывали на меня недоверчиво. И я тоже на них не обращал внимания.
Едва я отужинал и откинулся на спинку кресла, как где-то совсем близко и громко возобновилось внезапно пение девичьих голосов, которое я слышал с горы. Они пели песню о прекрасной садовнице, и на третьей строфе я встал и тихо приоткрыл дверь на кухню. Там сидели за белым сосновым столом при огарке свечи две молодых служанки и одна постарше, лущили лежавший перед ними горох и пели. Как выглядела старшая, я уже не помню. Но из молодых одна была рыжевато-белокурая, крупная и цветущая, а другая, красивая брюнетка с серьезным лицом. Косы ее несколько раз обвивали голову, и пела она самозабвенно ясным детским голосом. И в ее милых глазах отсвечивал дрожащий огонек свечи.
Когда они увидели меня в дверях, старшая рассмеялась, рыжеватая сделала гримасу, а брюнетка с минуту глядела мне в лицо, потом опустила голову, чуть-чуть покраснела и запела громче. Они начали новую строфу, и я подхватил мотив, как сумел. Потом я принес на кухню свое вино и, не переставая петь, взял трехногий табурет и сел за кухонный стол. Рыжеватая подвинула ко мне пригоршню бобов, и я стал лущить вместе с ними.
Когда все строфы были спеты, мы взглянули друг на друга и рассмеялись, что к брюнетке удивительно шло. Я предложил ей отпить из моего стакана, но она отказалась.
– Однако вы гордая, – сказал я, огорченный отказом. – Разве вы из Штутгардта?
– Нет. Почему же из Штутгардта?
– Потому, что в одной песенке поется:
Штутгардт город – хоть куда,Весь лежит в долине,Девушки там – красота,Но уж больно чинны…– Он шваб, – сказала старая блондинке.
– Да, шваб, – подтвердил я, – а вы из Оберланда, где растет терн…
– Возможно, – ответила она и хихикнула.
Но я не сводил глаз с брюнетки, сложил из бобов букву «М» и спросил, так ли ее зовут? Она отрицательно повела головой, и я сделал букву «А». Тогда она кивнула головой утвердительно, и я начал угадывать.
– Агнеса?
– Нет.
– Анна?
– Нет.
– Адельгейда?
– Тоже нет.
И сколько я ни угадывал, все угадать не мог, но ее это очень развеселило, она бросила мне: «Какой вы глупый». Тогда я стал просить ее, чтоб она открыла мне наконец свое имя, и, поконфузившись, пожеманившись немного, она быстро и тихо шепнула: «Агата», и покраснела, словно выдала тайну.
– Вы тоже лесоторговец? – спросила белокурая.
– Нет… Разве я похож на лесоторговца?
– Что же?.. Землемер?
– Тоже нет. Почему же мне быть землемером?
– Почему? Потому!
– Вероятно, милый друг – землемер?
– Очень может быть.
– Споем еще одну песню, – предложила красавица и, долущивая последние бобы, мы спели «Темной ночью стою одиноко»… Когда кончили, девушки встали, я тоже.
– Покойной ночи, – сказал я каждой и каждой подал руку, а брюнетке сказал:
– Покойной ночи, Агата.
Трое увальней в большой комнате уже собирались уходить. На меня они не обратили никакого внимания, молча допили свои стаканы и ушли, не расплачиваясь. На этот вечер, очевидно, были гостями приезжего из Ильгенберга.
– Покойной ночи, – сказал я, когда они выходили, но не получил ответа и громко захлопнул за ними дверь. Вскоре пришла хозяйка с лошадиной попоной и подушкой. Мы соорудили довольно сносное ложе из лавки и трех стульев, и в утешение хозяйка сообщила мне, что ночлег она мне в счет не поставит… Я благосклонно принял это к сведению.
Я лежал подле теплой еще печки, полураздетый, укрывшись своим плащом и думал об Агате. Строфа из старой наивной песни, которую я в детстве часто пел со своей матерью, вдруг вспомнилась мне:
Прекрасны цветы,Прекраснее людиВ чудесные юности дни…Такой была и Агата, прекраснее цветов, но родственная им. Везде, во всех странах, есть такие немногие, редкие красавицы, и когда мне приходилось встречать такую, это всегда было мне отрадой. Красивые женщины – это большие дети, робкие и доверчивые, и в их безмятежных глазах бессознательно-блаженная ясность красивого животного или лесного родника. Смотришь на них и любишь их без тени желания, и грустно от мысли, что и эти прелестные воплощения молодости и расцвета также когда-нибудь состарятся и погибнут.
Я скоро уснул, и вероятно, благодаря теплу от печки, мне снилось, что я лежу на скалистом берегу южного острова, и горячее солнце греет мне сипну, и я гляжу, как гребет, одна в лодке, черноволосая девушка, медленно уплывает и становится все меньше, меньше…
Утро
Проснулся я, дрожа весь от холода. Печка остыла, и ноги мои стали коченеть. Было уже светло, за стеною на кухне разводили огонь. Первый раз в эту осень белела на полях легкая изморозь. Я одеревенел от жесткой постели и чувствовал тяжесть в теле, но выспался недурно. Умываться пошел я на кухню, где старая служанка встретила меня ласковым приветствием, и почистил там свое платье, которое вчерашний ветер покрыл густым слоем пыли.
Как только я уселся в большой комнате за горячий кофе, вошел приезжий из Ильгенберга, вежливо поклонился и подсел ко мне за стол. Для него уже раньше поставили прибор. Он влил в свою чашку немного старой вишневой настойки из плоской дорожной фляжки и предложил и мне.
– Благодарю, – сказал я, – я не пью водки.
– В самом деле? А я, видите ли, поневоле… Потому что не переношу иначе молока. У каждого своя слабость.
– Ну, если только это, то вам жаловаться нечего.
– Конечно, нет, я и не жалуюсь… Нисколько даже не жалуюсь…
Он принадлежал к породе людей, имеющих потребность часто и беспричинно извиняться. Такие господа, я знаю, скоро становятся в тягость, и скромность их, чуть только они приосмелеют немного, переходит в противоположность, но они всегда забавны, и я охотно их выношу…
Впечатление он делал очень приятное, излишне вежливого, но неглупого человека и прямого.
Платье на нем было немодного покроя, очень прочное и аккуратное, но сидело мешковато.
Он тоже поглядывал на меня, и заметив, что я в коротких брюках, спросил, приехал ли я на велосипеде.
– Нет, пешком.
– Так, так… Экскурсия пешком, понимаю… Да-а, спорт прекрасная вещь, когда время позволяет…
– Вы покупали дрова?
– Да, безделицу… Для собственного употребления.
– Я думал, вы лесопромышленник.
– Нет, ничуть… У меня суконная торговля… То есть понимаете, суконная лавка.
Мы ели за кофе хлеб с маслом, и когда он брал себе масла, мне бросились в глаза его продолговатые изящные узкие руки.
До Ильгенберга, по его мнению, оставалось часов шесть ходьбы. У него была своя лошадь, и он любезно предложил мне поехать с ним, но я отказался. Спросил его о пешеходных дорогах, но сведения получил скудные. Отпив свое кофе, я расплатился с хозяйкой, сунул ломоть хлеба в карман, спустился с лестницы и из мощеных сеней вышел на холодный, утренний воздух.
Перед гостиницей стоял легкий двухместный шарабанчик, экипаж ильгенбергского купца, и из конюшни уже выводили маленькую упитанную лошадку, пеструю, как корова, в красноватых и белых пятнах.
Дорога из долины шла сначала отлогим подъемом, вдоль ручья, потом уже круче, вверх к лесистым холмам.
Бодро шагая по пустынной дороге, я подумал вдруг, что я, в сущности, все свои пути прошел одиноко. Не одни только прогулки – все шаги моей жизни. Были, правда, и друзья, и родные, и добрые знакомые, и любовные увлечения, но никогда они не обнимали, не наполняли всецело моего существования и никогда не увлекали меня на пути, которых я сам себе не намечал. Возможно, конечно, что каждому человеку предопределена черта его движения, как мячу, брошенному чьей-то рукой, и он следует намеченной для него линии и воображает, что подчиняет себе судьбу или, по крайней мере, хитрить с нею. Во всяком случае, «судьба» лежит в нас, а не вне нас, и этим самым поверхность жизни, то, что доступно глазу, приобретает некоторую незначительность, что-то забавно-игрушечное, и созерцание ее может целую жизнь занимать и тешить внимательного наблюдателя. То, к чему люди относятся очень серьезно, то, что считают чуть ли не трагическим, часто оказывается вздором. И те же люди, что падают ниц перед лицом трагического, страдают и гибнут от вещей, на которые никогда не обращали внимания.
Я думал: что гонит меня теперь, меня, свободного человека, в городок Ильгенберг, где мне чужды уже и люди, и дома, и где я едва ли найду что-нибудь, кроме разочарования и, быть может, даже страдания. И я сам подивился на себя, как я все хожу, хожу, и мечусь между смехом и тоской.
Было чудесное утро. В осеннем воздухе и земле уже чувствовалось первое дыхание зимы, но холодная ясность растворялась в разгоравшемся теплом дне. Большие стаи журавлей стройными клипами неслись над полями и громко курлыкали. Внизу, в долине, медленно двигалось стадо овец, и с легкой пылью сливался голубой дымок от трубки пастуха. Все это, вместе с очертаниями гор, и расцвеченные леса, и окаймлённые ивами речонки – четко выступало в хрустально-чистом воздухе, как нарисованная картина, и захватывающая красота земли говорила свои тихие, проникновенные речи, не заботясь о том, кто слушает ее.
Для меня это всегда было удивительно, непостижимо и увлекательнее всех вопросов и интересов человеческой жизни: как тянется гора к небесам и воздух беззвучно дремлет в долинах, как падают с ветвей желтеющие листья березы, и стаи птиц прорезают воздушную синеву…
Вечно-загадочное, стыдом и блаженством обжигает тогда сердце, и спадает с человека кичливость, с которой он говорит о непонятном… Но не покоренным вовсе чувствует себя, а все принимает с благодарностью и с гордостью и скромностью сознает себя гостем вселенной…
На опушке леса пролетела мимо меня из кустарника куропатка, громко хлопая крыльями. Коричневые листья ежевики на высоких лозах свешивались над дорогой, и на каждом листе лежала шелковисто-прочная тонкая изморозь, отсвечивавшая серебром, как бархатные ворсинки. Если бы какому-нибудь художнику удалось бы наполовину подражание этим тонам, он изумил бы мир.
Когда я поднялся на открытое место, откуда развернулась передо мною широкая перспектива, я узнал опять эти места. Но название деревушки, где я ночевал, мне было неизвестно, и я об этом и не спрашивал…
Дорога моя пошла теперь вдоль леса, с северной стороны. И меня очень занимало разглядывание смелых, внушительных и фантастичных очертаний деревьев, ветвей и корней… Ничто не может так сильно и глубоко увлечь воображение. Сначала преобладают комичные впечатления: в переплетах корней, в расселинах в земле, в изгибах ветвей, в чащах листвы вам мерещатся гримасы, смешные, карикатурные черты знакомых лиц. Потом глаз обостряется, ищет больше и находит уже целые полчища, причудливых силуэтов. Комичное исчезает, потому что все образы глядят так решительно, у них такой смелый, несокрушимый вид, что их молчаливая рать скоро убеждает в своей закономерности и серьезной необходимости. И, наконец, начинает наводить грусть и жуть…
Да, несомненно… Изменчивый, облеченный в маску человек пугается, вглядевшись внимательно в то, что свободно и естественно произрастает из земли…
Такое же впечатление, как деревья и камни, сделали на меня однажды фотографические снимки с индейцев. Это были огромные страшные лица, будто из железа или дерева, быть может, тоже маски, но неизменные…
Занятно в очертаниях горной вершины открывать профиль человеческого лица и в утесе фигуры зверя. Но кто умеет находить только это, кто, помимо случайного сходства, не видит и не сравнивает естественно-сложившихся форм, для кого эти формы никогда не воплощают трогательных образов, немой речи, скованной силы и страсти, – тот жалкий бедняк, и нет ничего неприятнее такого спутника.
Ильгенберг
Деревня, к которой я пришел после двухчасовой ходьбы, называлась Шлухтерзинген и была мне знакома. Я здесь бывал когда-то. Пересекая деревенскую улицу, я увидел перед нововыстроенной гостиницей шарабан, и тотчас узнал экипаж ильгенбергского купца и его маленькую рябую лошадку.
Он сам показался в эту минуту в дверях, и хотел уже сесть, как заметил меня. Тотчас же дружелюбно поклонился мне и закивал головой.
– У меня и здесь еще были дела, но теперь еду прямо в Ильгенберг. Поедемте со мной… Если, конечно, вас не прельщает больше идти пешком…
У него был такой добродушный вид, а мое желание быть, наконец, у цели моего путешествия было так сильно, что я принял его предложение и влез в его шарабан. Он дал на чай слуге из гостиницы, взял вожжи в руки, и мы поехали. Шарабанчик быстро и легко катил по ровной, твердой улице, и после долгого дня ходьбы мне очень приятно было ощущение удобной езды…
Приятно мне было и то, что купец не делал никаких попыток выспрашивать меня. Потому что яри малейшем поползновении я тотчас вылез бы из шарабана. Он спросил только, путешествую ли я удовольствия ради, и знаком ли с местностью.
– Какая теперь в Ильгенберге хорошая гостиница? – спросил я. – Раньше хорошо было «У оленя», Бёлигер звали хозяина.
– Его уже нет. Там теперь другой хозяин, баварец, и гостиница как будто изменилась к худшему. Наверное, впрочем, не знаю… Я слышал это от других.
– Ну, а швабское подворье? Когда-то там хозяйничал некий Шустер.
– Он и поныне там. И гостиница на очень хорошем счету.
– Тогда я там остановлюсь.
Несколько раз спутник мой обнаруживал намерения отрекомендоваться, но мне каждый раз удавалось отклонить их. И мы, не знакомясь, продолжали наш путь.
День был светлый, красочный.
– Ездить все-таки легче, чем ходить пешком… – заметил купец из Ильгенберга.
– Да, пожалуй… Один мой приятель из Базеля тоже пришел к такому мнению. Он грезит пешими экскурсиями, но уже во второй или третьей деревушке нанимает лошадь, и слезает уже перед самым городом.
– Да, таких путешественников я знаю… Но пешком здоровее…
– При хороших сапогах, пожалуй… А презабавная ваша лошадка, с этими пятнами.
Он легко вздохнул и рассмеялся.
– И вы обратили внимание… Да, конечно, пятна забавны. Ее прозвали в Ильгенберге «коровой». Не стоило бы, правда, и внимания обращать, но мне обидно бывает.
– Холеная лошадка!
– Не правда ли? У нее всего вдоволь… Я ее люблю-таки, должен вам сказать… Глядите вот… Уши навострила, понимает, что говорят о ней… Семь лет ей.
В последний час совместной езды мы говорили меньше. Спутник мой как будто устал, а мое внимание всецело было поглощено видом местности, которая с каждым шагом становилась мне ближе и милей.
Такая трепетная чудесная радость увидать вновь дорогие в юности места! Воспоминания вспыхивают беспорядочною толпой, и вы перешиваете вновь целые завязки и развязки историй, сменяющихся с фееричной быстротой, словно во сне. И невозвратно утраченное глядит на вас печальным задушевным взглядом.
С небольшого возвышения, через которое лошадка побежала рысью, открылся вид на город. Две церкви, каменная колокольня, высокая думская каланча улыбались из беспорядочной массы домов, улиц и садов.
Мог ли я думать в юности, что когда-нибудь с волнением и бьющимся сердцем буду приветствовать курьезную лукообразную колокольню!.. А она ласково поглядывала на меня тихим блеском своего медного купола, словно узнавала меня, а видала возвращение на родину и не таких беглецов. Мятежники, буйные головы, не то что какие-то там тихие, скромные люди.
Я не видел еще неизбежных перемен, новых строений и пригородных улиц. Все выглядело по-старому, и воспоминания налетали на меня, как горячий, горный вихрь. Под этими башнями и крышами я прожил сказочную юность, дни и ночи в смутных томлениях, дивные, задумчивые весны и в бесконечных грёзах долгие зимы в холодной мансарде. В этих переулочках меж садами я бродил влюбленный, горя и тоскуя, с самыми фантастическими планами в пылающей голове. Здесь я был счастлив, как праведник, от поклона девушки и первых робких речей и поцелуев.
– Это еще предместье тянется, – сказал купец, – но минут через десять будем дома.
Дома! Хорошо тебе говорить…
Передо мной мелькали сад за садом, образ за образом, предметы, о которых я никогда не вспоминал и встречавшие меня так, словно я отлучался на несколько часов.
Мне не сиделось больше в шарабане.
– Пожалуйста, остановите на минуту… Отсюда я пойду уже пешком.
Он несколько удивленно дернул вожжи и дал мне сойти. Я поблагодарил его, пожал ему руку и хотел уже отойти, как он кашлянул и сказал:
– Быть может, мы встретимся еще, если вы остановитесь в швабском подворье. Позвольте спросить, с кем я имел честь…
И тут же сам отрекомендовался. Его звали Гершель, и это был муж Юлии, я ни на мгновение в этом не усомнился.
Я охотнее всего убил бы его, но все-таки назвал свое имя, снял шляпу, и он поехал дальше.
Итак, это был Гершель. Приятный человек, и со средствами…
Когда я подумал о Юлии, какая это была гордая, прекрасная девушка, и как понимала и разделяла тогдашние мои фантастические смелые взгляды и планы, у меня защекотало в горле. И гнев мой мгновенно растаял. Я вышел в город аллеей старых обнаженных каштанов, ни о чем не думая и с тихою печалью в сердце.
В гостинице все несколько изменилось к лучшему, чувствовалась какая-то новизна. Был даже биллиард и пузатые никелированные кольца на салфетках. Хозяин был тот же, кухня и погреб по-прежнему простые и доброкачественные. В старом дворе стоял еще стройный белый клен, и бежала из двух трубок по желобу вода, в прохладной близости которой я провел много летних вечеров за кружкой пива.
Закусив, я вышел из гостиницы и стал медленно бродить по мало изменившимся улицам. Читал старые знакомые имена на вывесках, побрился, купил карандашик, смотрел вверх на дома и вдоль садовых заборов и выбрался в тихие сонные улицы предместья. Ко мне подкрадывалось предчувствие, что мое паломничество в Ильгенберг было большой глупостью. Но воздух и земля ласкали меня, как родные, и навевали мне туманно-прекрасные, нестройные воспоминания. Я обошел все улицы, поднялся на колокольню, прочитал вырезанные в балках имена школьников, опять спустился вниз и читал казённые объявления на стенах ратуши, пока не стало темнеть.
Потом я очутился на несоразмерно большой площади, проходил мимо длинного ряда старых домов с фронтонами на улицу, спотыкался о выступы подъездов и на изъянах мостовой, и, наконец, остановился перед домом Гершеля. В небольшом магазине опускали ставни на окнах. В нижнем этаже четыре окна были освещены. Я стоял в нерешительности, и устало и грустно смотрел на дом.
Какой-то мальчуган пересекал площадь и насвистывал свадебный марш. Заметив меня, он остановился и наблюдательно уставился на меня. Я дал ему десять пфеннигов и предложил ему продолжать свой путь. Потом какой-то человек подошел ко мне и предложил мне свои услуги.
– Благодарю, – сказал я, и внезапно в руке моей очутился звонок, и я крепко дернул его.
Юлия
Тяжелая дверь медленно приоткрылась, и в щели показалось лицо молодой служанки. Я спросил хозяина, и она повела меня вверх по темной лестнице. Наверху горела лампочка, и когда я снимал свои затуманившиеся очки, Гершель вышел ко мне навстречу.
– Я знал, что вы придете, – сказал он вполголоса.
– Как же вы могли это знать?
– От моей жены. Я знаю, кто вы. Раздевайтесь, пожалуйста. Сюда вот… Я очень рад… Пожалуйста, сюда…
Он чувствовал себя, очевидно, неловко; да и я тоже.
Мы вошли в небольшую комнату. На столе с белой скатертью горела лампа, и накрыт был ужин.
– Вот… Мое утреннее знакомство, Юлия… Рекомендую…
– Я вас знаю, – сказала Юлия и ответила на мой поклон кивком головы, не протягивая мне руки.
– Садитесь.
Я сидел в камышовом кресле, она на диване, и смотрел на нее. Она пополнела, но казалась ростом меньше, чем прежде. Руки ее еще были молоды и тонки, лицо свежее, но крупнее и жестче, еще гордое, но грубее и без блеска. И все же еще было в ней отраженное сияние прежней красоты и нежной миловидности, в линиях лба, в движениях рук тихое сияние.
– Как вы попали в Ильгенберг?
– Пешком.
– У вас дела здесь?
– Нет. Я хотел только повидать еще раз город.
– Когда вы были здесь последний раз?
– Десять лет тому назад. Вы ведь знаете. Я не нашел в городе больших перемен.
– В самом деле? Вас я бы едва узнала.
– А я вас тотчас узнал бы.
Гершель кашлянул.
– Не хотите ли отужинать с нами? Чем богаты…
– Если я вас не стесню…
– Нисколько, помилуйте…
Было, однако, холодное жаркое с желе, салат из бобов, рис и вареные груши. Пили чай и молоко. Хозяин потчивал меня и занимал разговором. Юлия почти все время молчала, и только от времени до времени надменно и недоверчиво взглядывала на меня, словно хотела узнать, зачем собственно я пришел. Если бы я сам знал это!..
– Есть у вас дети? – спросил я.
Тогда она стала немного разговорчивее. Болезни, заботы по воспитанию, школа. Все в отменном обывательском стиле.
– А благодать эти школы, как хотите… – заметил Гершель.
– Вы думаете? Мне казалось всегда, что лучше как можно дольше воспитывать детей в семье.
– Видно у вас самих детей нет.
– Не осчастливила судьба.
– Но вы женаты?
– Нет, я живу один.
Бобы застревали у меня в горле, они были плохо очищены.
Когда убрали со стола, хозяин предложил распить с ним бутылку вина, на что я охотно согласился. Как я и рассчитывал, он сам пошел в погреб, и я остался на несколько минут один с его женой.
– Юлия… – начал я.
– Что угодно?
– Вы даже руки не подали мне…
– Я считала, что так лучше…
– Как хотите… Я рад видеть, что вам хорошо живется. Ведь вам хорошо живется?
– Да, нам жаловаться не на что.
– А тогда… скажите мне, Юлия, вы вспоминаете иногда…
– Чего вам от меня надо? Оставим в покое все эти старые истории. Все устроилось так, как должно было быть, и я думаю, что к лучшему для нас всех. Вы уже тогда не совсем подходили к Ильгенбергу, со всеми вашими идеями, и это было бы безрассудно…
– Конечно, Юлия… Я не смею и желать, чтобы было иначе. Я хотел только услышать одно слово прежнее, одно воспоминание. Вам не зачем думать обо мне, конечно, нет… Но обо всем остальном, что было в то время прекрасно и дорого… Ведь это была наша молодость, ее вот я и хотел разыскать и посмотреть ей в глаза.
– Пожалуйста, будем говорить о чем-нибудь другом. Не знаю, как вы, но я уже давно успела все это перезабыть.
Я взглянул на нее. От былой красоты не осталось следа. Это была жена Гершеля.
– Несомненно, – грубо ответил я, и даже рад был, когда в комнату вошел Гершель с двумя бутылками вина. Откупорили первую бутылку, и я даже не почувствовал себя задетым, когда Юлия отказалась выпить с нами.
Это было тяжелое бургундское вино, и Гершель, очевидно не привыкший пить, изменился уже за вторым стаканом. Он начал поддразнивать мною свою жену. Но она на его подшучивание не отвечала, и он рассмеялся и чокнулся со мною.
– Она сначала было и принять вас не хотела, – признался он мне.
Юлия встала.
– Простите, мне надо к детям. Девочка наша все прихварывает.
Она ушла, и я знал, что она больше не вернется. Гершель, подмигивая мне, откупорил вторую бутылку.
– Не надо было бы говорить этого, – заметил я.
Он рассмеялся.
– О, Господи… Не так уже она глупа, чтобы обижаться на это. Пейте! Или вам не нравится вино?
– Вино хорошее.
– Не правда ли? Вот что… вы скажите, что такое было тогда меж вами и моей женой? Ребячество, а?
– Ребячество, конечно. Но все-таки лучше бы об этом не говорить.
– Конечно, конечно… Я и не желаю быть нескромным. Десять лет уже прошло, да?
– Простите, теперь я должен уйти.
– Почему же так скоро?
– Так лучше, пожалуй, будет. Мы, быть может, еще увидимся завтра.
– Если вам непременно хочется уйти… подождите, я вам посвечу. А когда вы придете завтра?
– Вероятно, после обеда.
– Отлично, к черному кофе, стало быть. Я вас провожу в отель. Нет, нет, непременно. Мы еще там выпьем чего-нибудь…
– Спасибо, я сейчас лягу, я устал, передайте поклон мой вашей супруге, до завтра.
Уже внизу, у выхода я отделался от него и пошел один через широкую площадь и по тихим темным улицам. Долго еще бегал я по маленькому городу, и если бы с какой-нибудь старой крыши свалился кирпич и убил меня, это было бы для меня облегчением…