Он раскрыл портсигар. Крышка с резным вензелем «СЕ» упруго откинулась, и тотчас затренькала тоненькая мелодийка, как из музыкальной шкатулки. Липкая такая, нерусская. Вадим не смог припомнить, слышал ли ее когда-нибудь.
Портсигар внутри был разделен на две части: в правой болталась одинокая фабричная папироса с тавром «Сафо», а в левой тесно, как пассажиры в трамвае, умещались толстые самокрутки.
Желтоволосый силился ухватить прыгающими пальцами «Сафо», но у него не получалось.
– Изысканная штучка, – сказал Вадим, чтобы отвлечь его от дурных мыслей и настроить на позитивный лад. – За границей купили?
– Нет, подарок…
Папироса в холеных, давно отвыкших от сельской работы пальцах выскочила наконец из портсигара, заизвивалась гусеницей, из нее посыпались крошки табака. Желтоволосый поднес ее ко рту, да так и замер, вперившись в окно над плечом Вадима. В синих болотцах под белесыми бровями появилась рябь и отразился неподдельный испуг.
– Видите? Вы видите?
Вадим повернулся к черному прямоугольнику, за которым столбенели облепленные снегом деревья.
– Что там такое?
– Вы что, ослепли? Вон же он! Под кленом… черный!..
Портсигар упал на пол, за ним последовала сломанная пополам папироса. Серебряная крышка захлопнулась, и музычка перестала раздражающе тренькать. Поэт сорвался с койки, подбежал к окну и влип носом в стекло. Вадим встал, посмотрел через плечо гостя в сад. Ничего там не было особенного: клен как клен, возле него дубы и елки, посаженные, как заверял Ганнушкин, маститыми учеными Европы, приезжавшими в Москву для консультации с русскими коллегами. В больничном парке ни души. Из звуков свист разгулявшегося ветра и дребезжание жестяных карнизов.
– Там никого нет, – мягко произнес Вадим, обдумывая, что будет делать, если неуравновешенный визитер начнет биться в корчах.
Однако тот повел себя по-другому. Накатившая на него волна как будто отхлынула, искаженное гримасой лицо разгладилось и приняло выражение растерянности. Он переводил взгляд с окна на Вадима, с Вадима на окно, и с губ его слетали обрывочные фразы:
– Но он же был там! Вы видели? Такой мерзкий, в цилиндре, с тросточкой… Скалился, сволочь!.. А над ним, на суку, петля…
Вадим пришел к выводу, что приступа не будет. Кудрявый утихомирился, руки плетьми повисли вдоль туловища.
За дверью послышались шаги – это дежурный смотритель клиники совершал ночной обход. Вадим бесшумно подскочил к ночнику и погасил его. Сделал гостю знак: молчите! Оба на некоторое время превратились в скульптурную композицию. Смотритель подошел к двери, прислушался. Сверхчуткие уши Вадима улавливали каждое его движение. Вот он наклонился, приник к замочной скважине, но, конечно, ничего не увидел и не услышал. Палата номер восемнадцать безмолвствовала. Постояв чуток, смотритель двинулся дальше. Вадим не стал зажигать лампу, ему она не требовалась. Он взял гостя за руку и подвел к стулу.
– Сядьте. – Вадим поднял с пола оброненную вещь. – Держите, это ваше.
Желтоволосый механически взял протянутый портсигар и, забыв о недавнем желании закурить, опустил его в карман пижамы. Он промолвил надтреснуто, с вернувшейся в голос напевностью:
– Спасибо. Мне пора-a… Не говорите никому. О том, что меня к мозгоправам определили, знают только Соня и еще три-четыре человека. Если пронюхает публика, начну-утся пересуды, это всегда неприятно. Вокруг меня и без того столько сплетен, что хоть фамилию меняй и ха-арю перекраивай…
– Я никому не скажу, – пообещал Вадим. – Честно.
Поэт пожал ему руку – крепко, по-рабоче-крестьянски – и направился к двери, но остановился, заговорил вполголоса:
– Вы, я вижу, человек у-умный. И предлагали мне помощь…
– Если это в моих силах…
– Я чую: со мной в ближайшее время мо-ожет стрястись беда. Не знаю какая, но что-то непоправимое. Вот тогда, может быть, я к вам и обращусь.
Вадим чуть не ляпнул: если непоправимое, не поздно ли будет обращаться? Но прикусил язык, смолчал.
– Дайте слово, что не откажете мне в про-осьбе.
– Даю. Значит, мы еще увидимся?
– Надеюсь. Но уже не здесь. Завтра я выписываюсь из клиники.
– Не р-рано ли? – усомнился Вадим. – Нервы у вас шалят, надо бы еще подлечиться.
– Как мертвому припа-арки, – отмахнулся поэт. – Я все решил. Выпишусь и уеду в Ленинград. Навестите меня там, если будет возможность.
– Я бы с удовольствием, но вряд ли меня скоро отсюда выпустят.
– Выпустят. У меня предвидение. Да и она так сказала…
– Кто она?
– Неважно. Но я ей верю. – Желтоволосый взялся за дверную ручку. – Спокойной но-очи.
Он вышел, шаркая тряпичными тапочками и позванивая ключами на стальном кольце. Вадим остался в палате один, лег на койку с намерением заснуть, но сон не шел. Визит человека со спутанными волосами цвета переспелой дыни выбил из колеи, заставил погрузиться в тяжкие думы.
Проще всего списать бред насчет Черного Человека на поврежденную психику, которой изрядно вредили напряженные творческие бдения и перебор с алкоголем. Но где-то в Вадимовом подсознании сидела твердая убежденность, что за всем этим что-то кроется. То, против чего бессильны прогрессивные методы клиники Московского университета.
После волнующей беседы с гением минуло больше недели. Вадим, как и прежде, был заперт в периметре больничного двора: убивал время, разгребая наносы под стенами здания и читая книги. Он уже смирился с тем, что Новый год встретит у себя в палате, под шорох шагов медбрата, крадущегося по коридору.
Желтоволосый больше не объявлялся. Вадим попробовал расспросить о нем сердобольных нянечек – самую разговорчивую часть персонала. Но старушки, служившие в клинике еще со времен ее первого главврача Корсакова, непонимающе хлопали наивными глазками, переспрашивали «Ась?», изображали на сморщенных, как печеная картошка, личиках удивленные мины – в общем, всячески строили из себя неосведомленных дурочек. Даже сторож Семен, которого Вадим подловил в минуту подпития – наиболее располагающую к доверительному разговору, – на вопрос о тайном собутыльнике разыграл полнейшее неведение. Поэт как в воду канул, и Вадиму стало казаться, что его приход был не более чем плодом расшалившегося под полночную вьюгу воображения.
В преддверии Новогодья помещения в клинике задрапировали цветными бумажными ленточками и вырезанными из салфеток снежинками. Вадиму это настроения не прибавило – он поймал себя на том, что день ото дня все глубже погружается в ипохондрию. Есть он стал очень мало, страдал бессонницей, на расспросы медиков отвечал невпопад, книги – единственная отрада – потеряли для него интерес.
Неизвестно, чем бы закончилась эта мерехлюндия, если б вечером 29 декабря, в день, когда грянула негаданная оттепель, к главному входу больницы не подъехал лакированный автомобиль с затемненными окошками. Из него вышли двое в барашковых шапках и перетянутых ремнями шинелях, показали стоявшему у дверей Семену красные мандаты и беспрепятственно проследовали в кабинет Ганнушкина, а оттуда в восемнадцатую палату.
Вадим лежал на кровати, закинув руки за голову, и от нечего делать мысленно возводил в куб трехзначные числа. Люди в барашковых шапках приказали ему подняться, переодеться и следовать за ними. Мандатов не показали, но он и так догадался: посланцы из ОГПУ. Упрашивать себя не заставил, оделся по-военному быстро, благо предупрежденная Ганнушкиным кастелянша мигом выдала гражданское облачение, в котором Вадима доставили из тюрьмы.
Лакированное авто зафырчало мотором и отбыло в ночь. Вадима втиснули на заднее сиденье, между двумя шинельными. Вышколенный водитель сидел за рулем и ни разу не обернулся.
Машина выехала на Большую Царицынскую, переименованную год назад в Пироговскую, а оттуда на Гоголевский бульвар. Вадим крутил головой, стараясь проникнуть взглядом сквозь запотевшие стекла и угадать маршрут. Когда вывернули на Моховую, стало ясно: автомобиль следует к Лубянке. Теперь вставал другой вопрос: зачем?
В эти дни в Москве проходил четырнадцатый съезд ВКП (б), в ходе которого в идейной схватке схлестнулись группы Сталина и Зиновьева с Каменевым. Политические весы колебались, и у каждой из групп имелись свои люди во всех эшелонах власти. Вадим, уже месяц находившийся на информационной диете, не ведал, кто сейчас на коне. Если взяли верх покровители Ягоды, то вполне вероятно, что политуправление поставлено с ног на голову. В такой обстановке могли вычистить всех неугодных, а заключенного Арсеньева по-тихому шлепнуть без суда.
Сердце екнуло, стало знобко и неуютно, когда лакированный автомобиль затормозил возле знакомых строений на Лубянской площади. Двое в барашковых шапках взяли подконвойного за предплечья и повели… нет, не во внутреннюю тюрьму, как он предполагал, а в административный корпус. Значит, сажать в камеру и тем более расстреливать пока не собираются.
На протяжении всего пути от Хамовников Вадим молчал. Выспрашивать у сопровождающих, куда и для чего везут, не имело смысла – он хорошо изучил повадки особистов и не намерен был впустую сотрясать воздух.
Ковровые дорожки, устилавшие лестничные пролеты, скрадывали стук кованых сапог. Вадима провели коридором и втолкнули сначала в приемную, а из нее, минуя согнувшегося над «Ремингтоном» секретаря, – в апартаменты, на двери которых висела латунная табличка с надписью: «Заместитель председателя ОГПУ тов. В. Р. Менжинский».
Вадим увидел письменный стол, а за ним человека лет пятидесяти в круглых, как у Барченко, очках, с густыми седеющими усами и ниспадающей на правый глаз челкой. Он что-то писал английским пером на листе серой бумаги, но при появлении посторонних резво спрятал написанное в картонную папку. Заметив грубость шинельных по отношению к Вадиму, проворчал:
– Полегче!.. – И взмахом руки велел им удалиться. После чего указал ему на свободный стул. – Присаживайтесь.
По должности Вячеслав Рудольфович Менжинский был вторым в политуправлении, но в последние месяцы чаще всего играл первую скрипку, поскольку перегруженный многочисленными обязанностями Дзержинский физически не мог поспеть всюду и куда больше времени уделял совещаниям по народному хозяйству.
Прежде Вадим видел Менжинского лишь на расстоянии – служебная иерархия не позволяла им пересекаться. Сын польского народа, Вячеслав Рудольфович хоть и слыл демократичным, но все же придерживался мнения, что всяк хорош на своем месте и негоже прикидываться рубахой-парнем, снисходя до панибратства с низшими звеньями. Впрочем, свои панские замашки он не демонстрировал слишком очевидно. И вообще, называл себя русским, а о польском происхождении вспоминал разве что в минуты гнева или чрезмерного волнения – тогда с его уст срывались малопонятные для окружающих шляхетские соленые словечки.
Вадим робко присел на предложенный стул с гнутой спинкой. Он ждал, что будет дальше.
Менжинский, как все занятые работники, ценящие время на вес золота, приступил к делу сразу и без лирических вступлений.
– Я знаком с вашим делом. – Он стукнул карандашом по папке, в которую только что засунул исписанный лист. – Мне ничего не стоит отправить вас в расход. Сотрудники, замаравшие честь мундира, нам не нужны.
– Но я не марал…
– Не спорьте! Вепшовина голима… – Менжинский засопел, и на его лице появилась краснота, свидетельствующая о недовольстве. – Следователи тоже хороши, наворотили чепухи на постном масле. Но даже если четверть того, о чем они пишут в этом талмуде, – снова стук по папке, – правда, то я вам не завидую. – Пауза. На линзы очков прыгнул блик электрического света. – Однако я дам вам шанс исправиться. Искупить вину верным служением.
– Я готов, – пролепетал Вадим, буквально позвоночником ощутивший могильную стынь Лубянских подвалов. – Что от меня требуется?
Менжинский придвинул к себе другую папку – увесистую, кожаную. Вытянул из нее фотографию толстощекого командира в фуражке.
– Узнаёте?
– Котовский…
– Убит шестого августа сего года близ Одессы при весьма загадочных обстоятельствах. Надеюсь, слышали об этом инциденте?
Еще бы не слышать! Гибель именитого комкора потрясла всю страну. Газетчикам не позволили вдаваться в детали, но Вадим имел доступ к некоторым грифованным материалам, дававшим представление о том, что случилось четыре месяца назад в черноморском селении Чабанка. Бессмыслица громоздилась на бессмыслицу: убивший Котовского Мейер Зайдер нес на допросах ахинею и был не в состоянии объяснить, зачем застрелил человека, которого не без оснований почитал за друга и покровителя.
Менжинский сверкнул из-за стеклышек проницательными зрачками.
– Вижу, пересказывать не нужно. За тот месяц, что вы сидели в тюрьме, следствие по Зайдеру не сдвинулось ни на вершок. Этот негодяй… в тыл йому паруфку!.. твердит, что его бес попутал.
– Брешет…
– Проверяли возможность его связи с румынской разведкой. Вздор! Вы бы его видели… Нанимать такого идиота – хуже не придумаешь.
– А если он притворяется?
Вадим не ведал, к чему клонит Менжинский, но постепенно втягивался в дискуссию. Колесики в голове, застоявшиеся от вынужденной праздности, со скрипом прокручивались, освобождались от ржавчины.
– Может, и притворяется… Но загвоздка не только в нем. Что вы скажете на это?
Перед Вадимом лег извлеченный из-под кожаной обложки снимок еще одного краскома, грудь которого украшали два ордена Красного Знамени.
– Комментарии излишни, так? – Менжинский помолчал, но все же прибавил: – Михаил Васильевич Фрунзе, наркомвоенмор, председатель Реввоенсовета, кандидат в члены Политбюро… Скончался тридцать первого октября после банальной операции.
Вадим слышал и об этом. Драма в Солдатенковской больнице случилась еще до его ареста. Более того, в начале ноября он присутствовал на похоронах Фрунзе у Кремлевской стены. Бабки на базаре и даже интеллигенты в автобусах шушукались: дескать, нарком умерщвлен агентами Троцкого, смещенного с ключевых постов в пользу Фрунзе. Вадим домыслам не верил, ведь операцию проводил врач, которому доверяли свои жизни первые люди республики. Триста раз проверенный, многократно доказавший на практике свою преданность большевизму. Такой врагам не продастся.
– Вот-вот! – подхватил мысли Вадима всеведущий Менжинский. – Смерть товарища Фрунзе, естественно, тоже расследовалась. Розанов дал показания. – Из кожаной папки выпорхнула бумажка с машинописным текстом. – Та еще галиматья… Сначала он говорит, что полез шарить в брюшной полости, потому что увидел там какие-то дефекты, потом сознаётся, что в этом не было необходимости. А когда спросили, как можно было мешать эфир с хлороформом, он и вовсе замялся, сказал, что это была роковая оплошность…
– Что же – опять полоумие?
– Не многовато ли, как считаете? – Менжинский захлопнул папку и сердито отодвинул ее в сторону. – Три загадочные смерти меньше чем за полгода. И какие люди! Все на виду…
– Три? – Вадим насторожился. – Вы назвали только двоих. Кто третий?
– Ах да… вы же не читали сегодняшнюю прессу. – Менжинский выложил на столешницу исчерканный черным грифелем номер «Ленинградской правды». – Читайте.
Вадим взял газету, и в глаза бросилось страшное фото: труп с приоткрытым ртом и согнутой правой рукой. Он, желтоволосый! А вот и подпись: «Посмертная фотография поэта Есенина, сделанная в гостиничном номере».
– Он умер?.. Как?!
– Да вы читайте, читайте. – Менжинский нервически помял «Герцеговину Флор», закурил. – Потом я дополню.
«Советскую литературу постигла непоправимая утрата, – заплясали в глазах Вадима набранные мелким шрифтом строчки. – Утром 28 декабря в номере гостиницы „Англетер“ в Ленинграде был найден повешенным поэт Сергей Есенин. Тело было обнаружено висящим на отопительной трубе на высоте приблизительно трех метров. Согласно заключению медэкспертов, смерть наступила вследствие удушья. По словам близких поэта, причиной могло стать острое неприятие окружающей реальности…»
Вадим оторвался от чтения, в глазах защипало.
– Это не р-розыгрыш?
– Кто бы стал шутить такими вещами, бляха конска? – Менжинский глубоко затянулся и выпустил дым через ноздри. – Он выехал из Москвы двадцать четвертого декабря, перед тем снял с банковского счета все сбережения и аннулировал договоренности с Госиздатом.
– Зачем?
– Вы кого спрашиваете – меня? Я не провидец, нех ме пёрун тшасьне… – Менжинский распалялся все пуще, багровел, как спелый помидор. – Он давно был у нас под наблюдением. Есть распоряжение Феликса Эдмундовича присмотреть за ним.
– Как за антисоветчиком?
– При чем здесь антисоветчина? Ни с кем так не нянчились! В октябре Раковский… наш полпред в Британии… обратился к товарищу Дзержинскому с просьбой приставить к Есенину надежного человека, чтобы не давать ему пьянствовать. Видали вы такое? – Зампред ОГПУ злобно пожевал окурок и выплюнул его в пепельницу. – А этот гениальный литератор отказался от лечения, которое ему прописали. Отбыл в Ленинград. Там его взял под опеку Устинов, наш доверенный… поселил в лучшую гостиницу, присматривал за ним, как за малым дитем, дьябел го порве… И вот чем закончилось!
Вадим отпихнул от себя газету. Вид мертвеца на фото пугал хуже любого жупела. Вспомнилось все, слышанное той ночью в палате: и про Черного Человека, и про петлю, и про возможную скорую смерть.
– А это точно самоубийство?
– Точнее не бывает. Управляющий гостиницей Назаров – тоже из наших… Охрана на уровне, мышь не проскочит. Всех, кто приходил накануне, уже проверили. А теперь скажите: кой черт дернул его повеситься, а?
– Я не знаю…
В горле у Вадима пересохло, Менжинский подметил это и подал ему стакан с водой.
– Пейте… И подумайте над тем, почему я выдернул вас из теплого больничного гнездышка, где из вас лепили ненормального. Что, тоже не знаете? Враки! Есенин заходил к вам перед выпиской. Смотритель Бобров видел, как он крался потом из вашей палаты в свою. О чем вы разговаривали?
Вадим поперхнулся водой, прокашлялся, выгадал десяток секунд, чтобы наскоро обдумать ответ.
– Ни о чем… Ему было одиноко, жаловался на сплин, на видения, которые его преследуют.
– Какие видения?
Вадим замешкался, вспомнил обещание молчать, но решил, что вряд ли оно уже имеет силу. В общих чертах он пересказал Менжинскому все, чему стал свидетелем в те пятнадцать-двадцать минут общения с поэтом. Упомянул и о Черном Человеке, и о странной эмоциональной вспышке, которая угасла так же внезапно, как и разразилась.
– И что это, по-вашему? – произнес хозяин кабинета. – Еще одно умопомрачение?
Вадим вздернул плечами: мол, кто теперь скажет? Зампред ОГПУ блеснул окулярами и, как самый главный козырь, выудил из папки еще один листочек – маленький, чуть больше стандартной почтовой открытки.
– Незадолго до смерти покойный передал своему приятелю Эрлиху записку, написанную кровью. Стихотворение. Хотите полюбопытствовать?
Вадим взял листочек, вчитался в размашисто накорябанные строфы: «До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди…» Стих был короткий, но Менжинский не дал дочитать до конца.
– Если задействовать не зрение, а нюх, то все куда занятнее.
Вадим покорно поднес листочек к носу. Пахнуло лимоном и – менее выражено – бергамотом. Такой букет ни с чем не спутаешь.
– Вижу, угадали, – постно засмеялся Вячеслав Рудольфович. – «Тройной одеколон» государственной мыльно-парфюмерной фабрики «Новая заря». Эрлих, в отличие от вас, унюхал сразу. И задался вопросом: к чему бы этой бумажонке пахнуть кёльнской водичкой, которой Есенин пользоваться не любил и возил с собой, насколько известно, как обеззараживающее средство?
Вадим помалкивал, выжидал. Менжинский взял у него листочек, побрызгал на него водой из графина и растер ее фалангой мизинца так, чтобы не задеть кровавых литер.
– А теперь – але on! Взгляните.
На мокром листке Вадим различил начертанные между рифмованных строчек другие – меленькие, полустертые. Они гласили: «Вадим Арсеньев. Он разгадает».
– Ну-с, – ухмыльнулся Вячеслав Рудольфович, – будете отпираться или чистосердечно признаетесь?
– В чем? – Вадим оторопело вертел бумажку, надеясь вырвать у нее еще какую-нибудь подсказку. – Не думаете же вы, что это я его задушил и на трубу подвесил?
– Не придуривайтесь! Убить не убили, но что-то вам известно. Иначе к чему эта писанина? – Менжинский отнял у Вадима листок, разгладил ладонями на подставке лампы. – Если бы не она, стал бы я с вами вошкаться!
Вадим судорожно соображал. Есенин вручил писульку Эрлиху, который, как ему, конечно, было ведомо, сотрудничал с ОГПУ. То есть записка предназначалась органам. Стих – это так, для эффекта. Не мог поэт без стиха. Важнее то, что вписано бледными, но вполне разборчивыми одеколонными буквами. Не заметить нельзя. Особисты заметили – и пошло-поехало: вытащили Вадима Арсеньева из клетки, приволокли на Лубянку, надеются, что он, как факир из шляпы, достанет им ключ ко всем головоломкам последних месяцев.
«Вас выпустят. У меня предвидение» – так сказал желтоволосый, прощаясь. Спасибо, выпустили. Но надолго ли?
Менжинский расстегнул кобуру и положил перед собой револьвер.
– Раз вы все понимаете – посодействуйте следствию. Это же одного поля ягоды, так? – Он обмахнул коричневым от табака ногтем три снимка, что теснились в ряд на столе. – Учтите, я в порчи и проклятия не верю. У вас в особой группе всякие паранормальные опыты проводятся, воздействие на сознание и все такое… Не оттуда ли ноги растут?
Вадим съежился. Ясно, куда гнет зампред. Кто-то внушил ему, что в политуправлении засели вероломные вредители, изводят своими сатанинскими штучками цвет нации. И даже известно, кто внушил. Ягода гадит, кому ж еще!
– Будем в молчанку играть или как?
Вячеслав Рудольфович взял револьвер, покрутил барабан, проверяя наличие патронов. Вадим разлепил спекшиеся губы:
– В чем я должен сознаться?
– То бьеса варто! Выкладывайте как на духу, если не хотите пулю схлопотать. И про Есенина, и про этих двоих… – Менжинский потыкал дулом «нагана» в изображения Котовского и Фрунзе. – Услышу правду – сохраню вам жизнь. Нет – пеняйте на себя. Считаю до пяти.
Он нацелил вороненый ствол в переносье Вадима и начал размеренно отсчитывать:
– Едэн, два, тжи…
Вадим заледенел на своем стуле, сидел не шевелясь, подобно древнеегипетскому сфинксу. Завороженно глядя в черный зрак револьвера, он только и смог выдавить:
– Мне нечего сказать…
Выстрелит, не выстрелит?
– …чтэри, пьеч. До видзення!
Указательный палец Вячеслава Рудольфовича надавил на спусковую скобу. «Наган» издал смачный щелчок, Вадим дернулся, ожидая, что из дула вылетит смерть. Но ни грома, ни пламени, ни обжигающей боли – ничего не было.
Менжинский рассмеялся, вставил в барабан ловко вынутый перед тем патрон и убрал оружие в кобуру.
– А вы молодец! Держались отменно. Пожалуй, подойдете.
– Для чего? – прохрипел Вадим, еще не веря, что ему сохранили жизнь.
– Для дела. Кто за вас всю эту петрушку раскручивать будет? – Вячеслав Рудольфович побарабанил костяшками пальцев по записке Есенина. – Здесь про вас написано: «Он разгадает». Иными словами, ни черта вы не знаете, но можете узнать. Он почему-то в вас не сомневался. Придется и мне поверить… Короче говоря, с сегодняшнего дня ваш арест отменяется. Как уполномоченный представитель политического управления, назначаетесь ответственным за расследование этой чертовщины. Вы у нас спец по аномальностям, вам и карты в руки. Без них, родимых, тут не обошлось.
– Я не спец. Вот Александр Васи…
– Овца кепська! Что вы мне своего Александра Васильевича тычете? Хотите, чтобы я весь Спецотдел во главе с Бокием вам в помощь отрядил? Расследование будете вести конфиденциально, о возможной связи этих трех смертей распространяться запрещаю. По личным вопросам никому не звонить, ни с кем не встречаться. Сегодня же отправляетесь в Ленинград, где вам передадут материалы по Есенину. Далее действуйте по обстоятельствам. О результатах докладывать непосредственно мне. Усвоили?
– Так точно. – Вадим решил не спорить. – Я поеду один?
– Хитрец! Вас выпусти, а вы улизнете… Нет уж! С вами поедут мои люди. Пособят в случае чего… заодно и присмотрят, чтобы вы какой-нибудь фортель не выкинули. И зарубите себе на носу: не справитесь с заданием – помилования не ждите.
Глава II,
где с главным героем происходят как мелкие, так и крупные неприятности
Невероятные виражи выделывает фортуна! Еще утром Вадим сидел в больничном затворе, потом прощался с бренным бытием под прицелом револьвера на Лубянке, а ночью уже покачивался на нижней полке спального вагона, следующего из Москвы в Ленинград. Контора расщедрилась – билеты оплатили не в жестком плацкарте, провонявшем портянками и солдатским куревом, а в мягком, комфортабельном, с откидными спинками диванчиков и, что имело особенное значение в разгар зимы, водяным отоплением. Паровой котел пыхтел без устали, и пассажиры, выбегая на перрон к будкам с кипятком, ощущали резкий температурный контраст.