Решив это, они спросили меня, найду ли я дорогу домой, на что я ответил утвердительно. Ведь это была та самая дорога, по которой я со своими сверстниками ходил в совместные походы на Оку, где я впервые переплыл реку. В общем, я был согласен идти домой через ночную мглу один, под проливным дождём. Я ещё не понял того, что мне придётся идти одному, через ночной бор. Братья высадили меня из лодки, и я ступил на так хорошо знакомый мне по нашим походам с мальчишеской вольницей берег. Я всё ещё не сознавал всей сложности предстоящего мне пути. Пальтишко моё промокло и колтуном сидело на мне, стесняя движения, за шиворот и по телу текли ручьи. Я без боязни ступил на берег и вошел в ночной бор. Начиналась гроза, видимое пространство обложили синие тучи, со всех сторон сверкали молнии, с оглушительными раскатами грохотал гром. Поднялся ветер, он пробежал по кронам сосен, заставляя их стонать. Ночной бор принял меня в свои объятия с шорохами и звоном. И здесь я, начитавшийся к этому времени Гоголя, вспомнил образ Вия. Меня охватила непонятная жуть. Грозно шумевший ночной бор усугублял сложность ночного путешествия. Сквозь кроны качавшихся под ветром и шумевших сосен, проглядывала из облаков луна.
Я шёл по столетнему ночному бору, меня преследовали образы Гоголя, засевшие в моей памяти. В моём охваченном жутью сознании они казались мне ожившими в обступивших меня тенях ночного бора и овеществлёнными. Я невольно начал оглядываться на каждый неожиданный шум. Где-то кричали ночные птицы. Я знал, что это совы и филин, но этот трезвый факт не прибавлял мне храбрости.
Мои ощущения, пошатнувшиеся под стон ночного бора, с фантастическими образами Гоголя, рождали во всём моём существе непередаваемый ужас происходящего. Гроза бушевала, налетал ветер, но я упрямо шёл через ревущий ночной бор и мне казалось, что ему не будет конца. По спине текло, я промок насквозь, хотя это не в меру реальное ощущение отчасти отрезвляло от страха, который я испытывал перед жуткими образами Гоголя и стонавшего бора. Перед моим сознанием во весь рост стояла вся нереальность ночного марша. Но я шел, уже машинально стараясь преодолеть обступившие меня ночные видения. Я потерял счёт времени в этом кошмарном пути, но упрямо шел, пока, наконец, не вышел к огородам. Эти события были первыми ростками понятия о преодолении трудностей.
И ещё одна картина запомнилась мне с детства. Я сижу в своей комнате за столом вместе с солдатами, пришедшими к нам на постой, и вместе с ними рисую цветными карандашами треугольнички, квадратики и шпалы, значение которых мне подробно объясняет сидящий рядом со мной небритый дядя, одетый в рубашку неопределённого цвета. Из его объяснений получается, что треугольничек – это значок, который носит в петлице их помощник командира, красный квадратик носит комвзвода, а красную шпалу – комполка. Мне это очень интересно. Я старательно вывожу на бумаге красные треугольнички, квадратики и шпалы. Так впервые в жизни я столкнулся с армейскими знаками отличия, которые мне так и не удалось носить. Когда пришло моё время, на мои плечи одели погоны.
Радбужская улица в каком-то смысле находилась по отношению к центру города Алексина, который все мы называли «город». Пошли в «город», иди скорее в «город». На базарной площади тогда стояла церковь и широко отмечали праздники те, кто пришел на базар из деревни. От дома Абакумовых с Радбужа вниз к базару и пожарной каланче шла тропинка справа, мимо дома Щедриных и слева от дома Анисьи. Она входила на мост, переходила через Мордовку. Когда на базаре справляли праздники, там открывались карусели. Одни карусели назывались «никаноры», а другие – «катинцы». Все пришедшие из окрестных деревень с особенной охотой катались на каруселях.
Не минули эти привязанности и нас – мальчишек. Зажав в кулак пятак, необходимый для оплаты катания, мы стремились скорее сесть на деревянного коня, не на те, так на другие карусели. Это было единственным катанием, которое нам было доступно, именно поэтому я с таким восторгом встретил однажды предложение отца покататься в автомобиле. Там же сбоку собора была липовая аллея. Это был сад, нет, не сад. Там были качели, и веселилась городская молодёжь.
А у входа на базар стояла церковь (которая существовала примерно до 1930-1932 гг). Когда власти решили сбросить с её колокольни огромный колокол, у церкви собралась толпа зевак и верующие, которые критически высказывались по поводу действия властей. Там же были и мальчишки. Чтобы не задеть кого – либо из толпы в момент сбрасывания колокола, те, кто стоял в оцеплении, теснили толпу от церкви, говоря, что тут упадёт колокол. Толпа вырывалась, ссылаясь на то, что не рассмотрела тех, кто сбрасывал колокол.
В этой свалке и я вместе с товарищами, как мог, вырывался из оцепления, и мы стояли за оцеплением и смотрели на обреченную церковь. Видимо, у рабочих не оказалось инструментов, и колокол, как его ни тянули, не сдвинулся с места. И потом решил сдвинуть его на край колокольни. В толпе я стоял против церкви. Наконец, колокол со страшным грохотом обрушился на землю, подняв облако базарной пыли. При ударе о землю колокол раскололся, в изломе его сердцевина была серебристой. Мы, мальчишки, устроили у разбившегося колокола свой «базар». От колокола с золотыми прожилками отбивали куски на память. В этом мальчишеском нашествии на колокол участвовал и я.
Вдоль нашего сада, простиравшегося на всю длину Пионерского переулка, располагался обширный Матвеевский сад. Он тянулся, как и наш, до самого конца Пионерского переулка, с той только разницей, что располагался справа от нашего сада. Этот Матвеевский сад ассоциировался в моём понимании, как Галкин сад, сад моей двоюродной сестры, дочери Александры Георгиевны Золотарёвой, замужем Матвеевой. Галка, как и я, была подростком, на 2 года моложе меня. Она в своём саду была полной хозяйкой, никто из её семьи садом не интересовался. Да и отделялся сад моей сестры Гали от нашего лишь плетнём, который стыдливо именовался забором. Единственным отличием Матвеевского сада от нашего было то, что в нём было очень мало плодовых деревьев. Лично меня интересовали две яблони под названием «Коробовка», которые каждое лето приносили урожай очень сладких яблок. Они были настолько сладки, что, когда они попадали ко мне в рот, у меня создавалось ощущение, словно я проглотил кусочек сахара.
Справа от Галкиного сада был участок Лёшки Лебедева, отгороженный капитальным дощатым забором. В этот Лёшкин сад мы с Галкой никогда не заглядывали. Ещё одной особенностью Галкиного сада было то, что его добрую половину занимал обширный луг, в конце матвеевского сада переходящий в овраг. Вот там-то, где находился овраг, построил свой дом немецкий инженер Вольф. Он приехал с семьей в Алексин по приглашению нашего правительства, чтобы руководить строительством Химкомбината, о строительстве которого давно ходили противоречивые слухи, но до времени, на этом дело и кончалось; а теперь кирпичный двухэтажный дом немца Вольфа был реальностью, которую нельзя было не замечать. Хорошо помню, как его сынишка Ганс угощал меня, не имевшего возможности позволить себе такую роскошь, шоколадными конфетами. Инженер Вольф имел неплохую зарплату, если его сын мог позволить себе угощать своих однолеток шоколадом.
Нашим с Лёшкой Лебедевым «морским боям», устраиваемым на пруду, который теперь примыкал к усадьбе Вольфа и захирел, пришел конец. Встречи с Лёшкой приобрели несколько иное направление. Лёшка в зимнее время построил у себя в палисаднике из хорошо слежавшегося снега зимнее убежище, в котором были вырезанные из снега шкафы, он закрывал их снежными крышками, а в эти шкафы он укладывал разные безделушки, которые в то время в нашем обиходе имели значение драгоценностей.
Другое дело, когда в Алексин приехала из Москвы бригада, в задачу которой входила рекогносцировка (слово-то какое, тогда я об этом слове и представления не имел) на местности, где будет строиться химкомбинат. Бригада инженеров, решавшая эту задачу, почему-то поселилась в Абакумовском доме.
Эти люди закрылись в «гостиной», где на стене висела огромная картина, изображающая героя библейской легенды Ноя, когда-то собравшего и спасшего от всемирного потопа по одному из всех живых существ, чтобы сохранить их для дальнейшей жизни и доставившего их в своем ковчеге на гору Арарат. На картине Ной был изображен в окружении своих трёх сыновей: Афета, Сима и Хама. Глядя на эту картину, я всегда старался представить Ноев ковчег, полный зверей и людей, гору Арарат, к которой этот ковчег пристал и силился представить себе, что же будут делать на этой горе спасенные Ноем жители Земли. Бабушка Елена Агеевна подробно объяснила мне содержание библейской легенды, о которой повествовала эта картина. Она также читала мне «Евангелие», повествовавшее о том, как сын бога Христос сошел на Землю, чтобы ценой собственной жизни искупить человеческие грехи и потом вознестись на небо к своему отцу – богу Саваофу.
Именно в этой гостиной и поселилась бригада инженеров. Не помню, каким образом к их работе была привлечена младшая сестра моего отца – Ольга Григорьевна. Это была молодая девушка, всего на 10 лет старше меня, из-за чего я звал её просто Лёля. Лёля помогала инженерам, поселившемся в нашем доме, выполнять чертежи, имевшие отношение к будущей стройке Химкомбината. Впоследствии, когда их работа была завершена, инженеры увезли Лёлю с собой в Москву, где она стала работать в тресте крупноблочного строительства чертёжницей и стала московской жительницей. Хорошо помню, как она, приезжая из Москвы, привозила домой вкусные конфеты, с которыми я тогда впервые познакомился. Это было в начале её московской жизни. В Москве Лёля прожила всю оставшуюся жизнь. Там она вышла замуж и родила своего единственного сына Сашу, Александра Алексеевича, который впоследствии стал кандидатом технических наук.
В начале 20 века Алексин был известным подмосковным курортным городом. На его земле, по опушке бора и в бору, строили дачи состоятельные люди, стремившиеся с пользой приятно провести летнее время. Среди них были, как местные жители, так и жители Петербурга и Москвы, хорошо знавшие, что алексинский микроклимат хорош для укрепления здоровья. Надо сказать, что среди этих гостей были многие известные люди. Перечислять их долго. Я приведу, только один пример – так профессор Снегирёв, врач с мировым именем, гинеколог, блестящий хирург и новатор избрал местом своего летнего отдыха Алексин. Владимир Фёдорович писал, что алексинская природа создаёт весьма полезные людям условия для лечения целого ряда болезней. Он построил в бору дачу, украсившую своим обликом город, и постоянно проводил здесь летние месяцы. Петербургский житель Снегирев был хорошо известным в северной столице врачом, пользовавшимся в Петербурге заслуженным авторитетом. Его хорошо знал император Николай II, его услугами охотно пользовалась столичная элита. В результате своей врачебной практики, Снегирёв приобрёл среди столичных богачей репутацию врача, способного успешно лечить их от любых болезней. Этому способствовала его репутация врача с мировым именем.
Среди петербургской элиты была известна фамилия Хитрово. Когда любимый петербургской знатью доктор избрал местом своей летней резиденции алексинский бор, за ним в Алексин потянулась петербургская элита, принявшаяся с лёгкой руки профессора Снегирёва за организацию комфортного отдыха в алексинском бору. Так возникли многие из дач, которые украшали опушку алексинского бора, а в советское время послужили основой для строительства целого ряда домов отдыха и санатория. До революции 1917 года Владимир Фёдорович с помощью алексинских властей организовал в городе стационар, где лечил съезжавшихся на лето петербургских и московских клиентов, алексинских жителей, а также всех, кто приходил к нему со своими болезнями. Для Алексина это время было прекрасной порой.
Рядом с дачами, на опушке бора существовал драмтеатр, где играли знаменитые московские артисты. Рядом стояло здание ресторана, а недалеко был кинотеатр, где уже в то время шли первые немые фильмы. Кинотеатр сохранился и в то время, когда я, 10-летний мальчишка, с алексинской уличной вольницей ходил в свои походы. Мальчишки всегда стремились посмотреть очередной интересный фильм. Хорошо помню захватывающий приключенческий фильм из жизни воинов, боровшихся за свою независимость. Он эффектно кончался трагической гибелью отряда Утту Микавы.
Абакумовский дом был постоянным пристанищем для разного рода гостей. Вот и семья Хитрово неожиданно поселилась летом в нашем доме. Это была семья, предки которой знали Алексин ещё Снегирёвской поры. Они приехали из Ленинграда. Она – Хитрово, жена Николая Ивановича, специалиста по доменным печам, как он рассказывал, жившего в ожидании крупной денежной премии за свою новую разработку. Помню их разговор, который произошел на памятной скамье, стоявшей под столетней елью в нашем саду. Он звал меня, 12-летнего подростка, «Yut boy Leve». Я воспринимал это определение, как тренировку в произношении английского языка. Его жена Хитрово с укоризной заметила, что вот мол «ты произносишь что-то на английском, а когда была у нас английская делегация, ты не мог произнести ни слова по – английски». Разговор этих двух супругов, являвшихся потомками старой интеллигенции из Петербурга, которая когда-то вслед за профессором Снегирёвым потянулась в Алексин, напомнил мне о том, как в моем сознании уложился факт строительства дач на опушке Алексинского бора.
В нашей семье существовало предание о том, что бабушка в канун первой мировой войны в одной из алексинских дач была на аудиенции у знатной петербургской барыни Хитрово. Тогда Елена Агеевна взяла с собой малолетнюю дочь Леночку. Как рассказывала потом тётя Лена – она была тогда робкой, легко смущавшейся девочкой. Робость её была настолько велика, что во время этой встречи, проходившей в богато убранной гостиной, она даже не посмела войти вместе с матерью, а в смущении остановилась у порога, боясь ступить на блиставший чистотой пол. Вспоминая этот жизненный эпизод, тётя Лена, говорила, что свидание проходило в доверительной обстановке – петербургская барыня хорошо приняла Елену Агеевну. По – мнению тёти Лены, её мать была очень довольна тёплым приёмом петербурженки.
Теперь, приехав к нам, Хитрово прочно поселились в «зале», где стояли ломберные столы, приобретенные ещё дедом Григорием. Хитрово свободно чувствовали себя в доме, и по всему было видно – они покинут его не скоро. Я с удивлением наблюдал, с каким уважением и робостью, стараясь не спугнуть супружескую пару, наблюдала их жизнь тётя Лена. Она знала об их необычном происхождении – принадлежности рода Хитрово к старой петербургской элите. С этой супружеской парой у меня связано воспоминания о Марии Николаевне Щегловой, алексинской жительнице, известной в Алексине своими литературными опусами. Я хорошо помню, как Щеглова, в свободный от всяких дел вечер, читала супругам Хитрово своё литературное творение. Моё присутствие в «зале» супруги терпели и не требовали, чтобы я покидал их общество.
С замиранием сердца я слушал вдохновенные строки Щегловой, повествовавшие об алексинской природе, которая с наступлением вечерней прохлады медленно угасала и, засыпая, теряла своё дневное очарование. Она читала своё произведение, а Хитрово и конечно я, разинув рот от изумления, слушали её чтение. Я заметил, что Щеглова вела своё повествование по тетради, где мелким, убористым почерком были описаны прелести алексинской природы. Слушая её чтение в тот далёкий вечер, я впервые понял, что алексинскую природу можно не только наблюдать, но можно также и описать её необыкновенную красоту.
Незадолго до того времени, к нам в Алексин приехал Володя, брат тёти Лиды, жены моего дяди Серафима. Я видел, как Володя каждое утро делает разные упражнения. Через некоторое время он преподал мне тонкости физкультуры. Он объяснил, что если я хочу научиться по – настоящему бегать, надо бегать по – стайерски, не торопясь и экономя силы. Я усвоил это и какое-то время организовывал забеги вместе с Михальком Залесским. Мы с ним совершали прогулки бегом в Жаринку, Жириху, к Попову верху и прочие отдалённые места.
В это время брат Юра уехал в Москву – он учился в Плехановском институте и теперь компанию мне составил Михалёк, он был сыном Павла Михайлович Залесского, арендовавшего у нас дом, что на углу Пионерского переулка. Залесский был интересным человеком. Мой интерес к отцу Михалька проявился потому, что у него была богатая библиотека, в которой я повадился брать книги. В его библиотеке были интересовавшие меня в то время увлекательные, приключенческие романы Луи Буссенара, Жакколио, другие интересные произведения.
У Павла Михайловича в спальне, на стене висела броская картина, изображающая обнаженную женщину. Когда я бывал в их доме и приходил в библиотеку, я всегда старался не смотреть в ту сторону, где висела картина. Мне почему-то было стыдно на неё смотреть. Володя вскоре уехал. Его, брата жены дяди Серафима, я больше не встречал. Дядя Сима был убеждённым коммунистом, членом партии с 1932 года.
Когда я бывал в Туле, я по обыкновению брал в его библиотеке произведения Джека Лондона и интересные экземпляры журнала «Мир приключений». В этом журнале я впервые познакомился с первыми в моей жизни произведениями фантастики. Помню такие произведения, как «Голова профессора Доуэля», «Человек – амфибия», печатавшиеся в то время в журнале «Мир и приключения». Посещая дом Залеских, я узнал, что Павел Михайлович в прошлом держал мельницу на притоке Оки, речке Вашане. В семье бытовал культ женской красоты, наверное, почерпнутый Залесским в его библиотеке. Среди приключенческих романов были и книги о древней Греции, её богах и мифах. Позднее, общаясь с братьями Залескими, Михальком и его старшим братом, я понял, что Павел Михайлович не скрывал от своих сыновей поклонение женской красоте.
Наши забеги с Михальком на стайерские дистанции в Жириху по местам, памятным мне по походам с Юрой, продолжались. В ходе этих забегов я научился правильно дышать во время дальнего забега, чего не могу сказать об умении Михалька, которого я безрезультатно пытался этому научить. Михалёк на половине дороги выдыхался и бежать дальше вместе со мной не мог. Тогда я пытался отрабатывать дыхание «бегом на месте», приноравливаясь к замедленному движению Михалька. Так с трудом мы все – таки добирались в Жириху. Тогда с братьями Залескими я ходил на песчаные острова, которые в то время намывала Ока. Самые большие острова на Оке были там, где мы с Михальком под конец нашего забега выходили из леса на луг Жирихи.
Впечатления, почерпнутые мной в результате общения с семьёй Залесского, были в чём-то созвучны с моими детскими впечатлениями, занимавшими меня в пору раннего детства, когда в книжном шкафу деда Егора я нашел альбомы с образами мифов древней Греции. Тогда эти альбомы, населенные обнаженными нимфами и козлоногими сатирами, красочно говорили о юной женской красоте. Как сложилась судьба сыновей владельца мельницы на притоке Оки – Вашане, я не знаю. Впрочем, впоследствии, в Алексине до меня доходили слухи о жизни Михалька (Михаила Павловича Залесского). Вроде, он пережил войну и жил в Алексине в свои зрелые годы, но я с ним в то время не встречался.
Потом в юности, когда у меня определили понятие «абсолютный слух» и стало ясно, что моя семья неспособна учить меня музыке (я в то время жил вдвоём с матерью на её зарплату в 35 рублей), я пристрастился с постоянным вниманием к чёрной тарелке – репродуктору, через которую Москва передавала классическую музыку. Внимая музыкальным передачам, я забывал, что надо делать домашние задания. Услышанная мною мелодия Вагнера «Полёт валькирии», заставила меня вспомнить давнее впечатление, полученное мною при просмотре рисунка «Битва в Тевтобургском лесу» в журнале «Нива», в книжном шкафу деда Егора. Это впечатление слилось в моём сознании с мелодией Вагнера настолько, что я уже не мог отделить одно от другого.
Так тешил я мой музыкальный слух. В то время меня увлекали музыкальные образы многих композиторов, среди которых я особенно любил произведения Бетховена, Бизе, Вагнера, Чайковского, Грига, Бородина, особенно Героическую симфонию Бетховена; «Пер Гюнт» Грига, где мне особенно нравилась мелодия Грига «Танец Анитры». На этом мои музыкальные привязанности не кончились. Москва через тарелку репродуктора передавала ещё оперные арии и романсы именитых певцов Собинова, Шаляпина, Лемешева, Козловского. Кроме их прекрасных голосов, зачастую звучали оперные арии в исполнении легендарных исполнителей прошлого Тито Гобби, Аделины Патти, Амелиты Галли Курчи. Они демонстрировали образцы настоящего итальянского «бельканто». Эти арии легко укладывались в моей юношеской памяти, так, что я через некоторое время мог для себя уверенно воспроизводить их необыкновенную красоту. Любовь к музыке, её классическим произведениям, сопровождала меня в течение всей моей жизни.
В то время я услышал не по радио, а в непосредственном исполнении «Лунную сонату» Бетховена. Это случилось, когда я неожиданно попал на семейное торжество начальницы моей матери, психиатра Христовой – Шостак Марии Ивановны. В числе приглашенных был врач, видимо связанный с Марией Ивановной узами дружбы. Он после долгих уговоров и просьб хозяйки с трудом согласился, ссылаясь на то, что при исполнении Лунной он слишком сильно переживает её содержание, исполнить сонату Бетховена.
Так я впервые услышал Лунную сонату. Его исполнение потрясло меня до глубины души. Моё увлечение музыкой не было чем-то преходящим. Оно увлекало меня и впредь. Особенно запомнились произведения Бизе – опера «Кармен» и «Хабанера». А когда стал известным и вошёл в круг советских композиторов Родион Щедрин, меня восхищала его «Кармен – сюита».
Слушая это произведение, я не раз вспоминал музыкальные упражнения братьев Щедриных, доносившиеся ко мне в далёкие годы детства из дома напротив. Впоследствии, я убедился в том, что именно их концерты, подслушанные мной, мальчишкой, сыграли решающую роль в становлении моего музыкального слуха. Иначе и быть не могло, ведь в Абакумовском доме я мог слышать разве что гитарные аккорды, извлекаемые моим дядей Михаилом и его сестрой Ольгой из видавшей виды гитары. И может быть, еще в их же исполнении мещанские романсы, которые, надо сказать, были написаны на стихи таких знаменитых и известных поэтов, как Есенин, Тютчев, Фет.
Наш сад был не только моей вотчиной, но и с течением времени стал ареной, где разворачивались события, в которых активное участие стала принимать Лёля. Она отличалась от остальных сестёр Абакумовых тем, что не замыкалась в своём узколичном мирке. Если все остальные сёстры, считавшие, что с приходом революции 1917 года они потеряли возможность найти себе спутника жизни соответствующего им образования и воспитания, то Лёля по возрасту учившаяся в обычной советской школе, была совсем другого мнения. Она постоянно общалась со своими школьными сверстниками – женихами, как говорили сёстры. Бабушка Лена в то время уже потеряла подвижность и сидела в нашей «зале» неподвижная, без надежды встать когда-то и хотя бы пройтись по дому.
Напротив кровати бабушки, в простенке между окнами, висело огромное венецианское зеркало, опиравшееся на ломберный столик. Благодаря такому расположению её кровати, бабушка могла постоянно видеть в этом зеркале, напротив её кровати, всё, что происходило в доме. Она этим своим положением постоянно и активно пользовалась, ведь она по – прежнему была главой семьи.
Лёля, в отличие от других сестёр, пользуясь своим положением, постоянно вращалась в кругу своих сверстников. Там были и Толя Балашов, её мальчик, товарищ, избравший карьеру пилота, который уже успел за пределами Алексина окончить летную школу, явиться в Алексин в броской летной форме, с личным оружием. Очень хорошо помню, что он увлёк Лёлю тем, что учил её обращаться с пистолетом, который гордо носил в красивой кожаной кобуре. Тогда Лёля училась стрелять из пистолета и брала у него в бору уроки стрельбы по импровизированным мишеням. Этот мальчик Лёле очень нравился, наверное, благодаря своей необычной для Алексина летной форме.
Многочисленные кавалеры – женихи, как называли их её сёстры, поочередно или вместе бывали в нашем доме, приходя на наши праздники – дни рождения, памятные даты, праздничные дни. Эти праздники, их активный характер, претендовавший на характер торжественных приёмов в нашем доме, неустанно поддерживала бабушка. Она была озабочена тем, что все её дочери никак не могут найти себе спутника жизни, но Лёля, по – мнению бабушки, была на особом положении в отличие от остальных сестёр Абакумовых. Её постоянные прогулки с кавалерами, которые всегда продолжались за полночь, так, что Лёля приноровилась, чтобы не потревожить остальных сестёр, с благоволения своей материи, возвращаясь из очередной прогулки домой, пользоваться крайним левым окном, находившимся как раз напротив бабушкиной кровати.
Таким образом, Лёля обходилась без того, чтобы будить весь дом своим поздним возвращением и в то же время была под постоянным контролем матери. Она приходила с прогулки, проникая в дом через окно. Эта её манера лазить в дом через окно стала настолько обычной, что окном стал пользоваться и я. Когда к нам приходил Юра, мы с ним тоже общались через это окно. И вообще пресловутое с благословенья бабушки окно, наверное, потому что оно было всегда в поле её зрения, стало нашим основным выходом в алексинский мир.