Сергей Никитин
Как квакеры спасали Россию
В 1996 году я поехал в Дом ветеранов штата Нью-Джерси, чтобы встретиться там с Ребеккой Тимбрес-Кларк. Ребекка работала в 1922 году в американской квакерской миссии помощи в Сорочинском. На момент нашей встречи ей было сто лет. Она была слепа и плохо слышала, но нам удалось отлично пообщаться. На прощание я обнял ее и спросил: «Вы помните что-нибудь по-русски?» «Yes, Teplushka», – ответила мне Ребекка Тимбрес Кларк.
ГОЛОД КАК ПОЛИТИКА: ГУМАНИТАРНАЯ И ПОЛИТИЧЕСКАЯ СОСТАВЛЯЮЩИЕ БОРЬБЫ С ГОЛОДОМ В 1891–1922 ГОДАХ
В последние десятилетия в научной и околонаучной литературе происходит ревизия представлений о повседневной жизни российских крестьян на рубеже XIX–XX веков. Часто можно услышать мнение о том, что прежние выводы о тяжелом положении сельских жителей сильно преувеличены, да и голода никакого ни в 1891–1892‐м, ни в последующие годы не было, а был всего лишь «недород» зерновых культур. В подтверждение этой «оптимистической» концепции приводятся цифры роста урожайности, экспорта зерна. В то же время «пессимисты» также обращаются к статистике, свидетельствующей, наоборот, о кризисных процессах в сельском хозяйстве. Однако в этой войне цифр теряется человек прошлого, повседневное пространство деревенской жизни, которое зачастую не поддается измерению валовыми показателями. Сторонники концепции о благосостоянии российской деревни в конце XIX века указывают на то, что разговоры о голоде преувеличены, так как от голода умерло «не достаточно много» крестьян, с высокомерием отбрасывают свидетельства очевидцев, считая их единичными и несущественными примерами на фоне общей модернизации жизни рубежа веков. Однако важно понимать, что субъективные представления человека о своей жизни играют не меньшую роль, чем рассчитанные объективные характеристики. Да и большая история зачастую складывается как мозаика частного, на первый взгляд незначительного. Во время голода 1891–1892 годов английские квакеры принимали участие в оказании продовольственной и медицинской помощи в Поволжье, на Кавказе; вряд ли их вклад сравнится с помощью, оказанной земствами, Красным Крестом, Особым комитетом, Л. Н. Толстым, отрядами российских студентов, однако едва ли можно измерить какими-то величинами ту благодарность, которую испытывали спасенные ими реальные люди.
Есть еще одна любопытная психологическая сторона в истории британской помощи, характеризующая сочетание объективного и субъективного в истории: решения англичан о пожертвованиях голодающим в России были приняты под впечатлением недавнего «великого голода» в Британской Индии1. Услышав о голоде в России, квакеры нарисовали в своем воображении соответствующие картины и отправились туда, и, хотя ситуация в Российской империи в 1891–1892 годах была много лучше, чем в британской колонии, они продолжили свою гуманитарную миссию2. Следует заметить, что иностранные благотворительные религиозные организации в первую очередь стремились помочь своим собратьям по вере, однако квакеры, не имевшие прямых последователей в России, были в этом отношении менее избирательны. В 1892 году они в качестве объекта помощи избрали близкую по религиозным взглядам секту духовных христиан (духоборов), которых власти преследовали за пацифистские убеждения, которые изгонялись из домов и становились беженцами. Беженцам пришлось особенно тяжело в голодные годы. В Первую мировую и Гражданскую войны квакеры уже помогали в России всем беженцам и крестьянам, вне зависимости от их религиозных взглядов. Такая позиция вызывала критику со стороны представителей Американской администрации помощи (АРА), считавших, что квакеры неэффективно расходуют средства, которые растворяются среди огромной массы нуждающихся. Впрочем, проблема расходования средств была общей. В 1891–1892 годах общественные деятели критиковали земства за то, что они передают собранные хлеб и деньги крестьянским общинам, которые распределяют их между своими членами поровну, вместо того чтобы наделить ими наиболее нуждающихся. Гуманитарный и «технологический» аспекты благотворительности не всегда сочетались друг с другом.
Современные дискуссии о благосостоянии российского крестьянства рубежа XIX–XX веков отчасти являются следствием различий двух взглядов на прошлое: с высоты мертвой статистики и сквозь призму живой, человеческой истории. Собственно, разница подходов обнаруживается уже у современников трагических событий прошлого: власть и консерваторы приводили количественные показатели продовольственной помощи, считая разговоры о голоде сильно преувеличенными, а земства и либеральная общественность, напротив, били тревогу, ссылаясь на многочисленные частные свидетельства с мест. Стремясь к объективности и выстраивая концептуальные схемы, очень важно не упустить из виду живого человека. Обращение к теме голода и продовольственной, медицинской помощи позволяет вернуть истории эмоциональное начало. Таким образом, тему голода и помощи голодающим необходимо рассматривать в контексте эмоциональных практик современников, экономических стратегий и борьбы за власть между различными институтами общества и государства.
Для прояснения ситуации необходимо вспомнить состояние российского сельского хозяйства в пореформенный период и разобраться с тем, как тема голода приобретала политическое звучание.
На рубеже XIX–XX веков Российская империя являлась аграрной страной, в которой труд на земле основного производителя во многом оставался архаичным. Отмена крепостного права изменила социально-правовой статус крестьян, однако сопровождавшее ее сокращение крестьянских земельных наделов, сохранение в руках помещиков полей, лугов, лесов, важных в сельскохозяйственном отношении, осложняли положение российской деревни. Начавшаяся модернизация, казалось, открывала перед крестьянами новые перспективы, могла решить проблему аграрного перенаселения, тем не менее определенный консерватизм, традиционализм ведения хозяйства, направленный на снижение производственных рисков, сдерживал развитие деревни.
К традиционным сдерживающим факторам относился низкий уровень сельскохозяйственной культуры. Несмотря на планомерное увеличение валового сбора зерновых во второй половине XIX века, происходило это в основном за счет введения в оборот новых посевных площадей, то есть за счет экстенсивного развития сельского хозяйства. Кроме того, значительный процент экспорта хлеба обеспечивался помещичьим, а не крестьянским хозяйством. В общине продолжало господствовать трехполье, при котором ежегодно под паром оставалось около 33% земли от площади пашни. Это усугубляло «земельный голод» российских крестьян. Другим отягчающим обстоятельством выступало отсутствие массовой практики удобрения почв. В середине XIX века из 59 губерний и областей лишь в 22 регулярно использовалось унавоживание почвы, в большинстве губерний и областей трехполье было безнавозным. Несмотря на постепенное расширение ареала использования удобрений, даже в начале XX века безнавозное трехполье преобладало над навозным3. Одной из причин малого использования естественных удобрений было недостаточное развитие животноводства.
Нельзя также не отметить рутинность используемой сельхозтехники. Хотя в 1910‐е годы началось внедрение машин, причем около 40% из них были немецкого и австрийского производства, в большинстве крестьянских хозяйств землю обрабатывали по старинке. В 1910 году в Европейской России железные и деревянные плуги составляли 47% от всех пахотных орудий, почти столько же и традиционная соха – 44%, причем в губерниях центральной России доля сохи была преобладающей – 61%4. Несмотря на малую эффективность сохи, которая, в отличие от плуга, обеспечивала меньшую глубину запашки, не переворачивала пласт земли и требовала больших физических усилий от пахаря, вспашка земли сохой могла осуществляться одной малосильной лошадкой, тогда как для плуга, в зависимости от почвы, могло потребоваться и две пары быков. В 1915 году особенно разительные отличия в механизации земледельческого труда современники отмечали в Сибири: в одних районах применялись соха, косули, деревянные плуги и бороны, «в то же самое время вблизи, часто лишь в полусотне верст от сел с первобытным инвентарем, находятся местности, где в хозяйствах можно встретить новейшие марки нашего внутреннего, североамериканского и германского с.‐х. машиностроения»5. Традиционные способы обработки почвы, как правило, использовали старожилы, тогда как новоселы, колонисты экспериментировали с новейшей техникой. Земства активно занимались агрономическим просвещением крестьянства, численность агрономического персонала неуклонно увеличивалась (с 29 человек в 1890 году до 854 агрономов в 1910‐м), появлялись опытные поля и станции, однако общий агрикультурный уровень России оставался низким.
Серьезным вызовом для аграрного сектора России была зависимость от метеорологических условий. Главную причину недорода зерновых современники усматривали в регулярно повторявшихся засухах. Неурожаи случались постоянно, но наиболее голодными годами стали 1891–1892, когда особенно пострадали черноземные районы. Тогда сыграли свою роль сразу несколько метеорологических факторов: лето 1890 года оказалось обильным на дожди, что благоприятно сказалось на всходах урожая, однако резко наступившая во второй половине июня тропическая жара с сильными ветрами засушили зерно на корню. Кое-где начались сильные пожары: «С какою-то систематическою беспощадностью, которая невольно внушает суеверную идею сознательной преднамеренности и кары, природа преследовала человека. По иссыхающим нивам то и дело проходили причты с молебнами, подымались иконы, а облака тянулись по раскаленному небу, безводные и скупые. С нижегородских гор беспрестанно виднелись в Заволжье огни и дым пожаров. Леса горели все лето, загорались сами собою; огонь притаивался на зиму в буреломах и тлел под снегом, чтобы на следующую весну, с первыми сухими днями, вновь выйти на волю и ходить пламенными кругами до новой зимы… Голод подкрадывался к нам среди этого зноя и дыма, среди этой засухи», – вспоминал В. Г. Короленко6. При этом засуха в отдельных губерниях продолжалась до сентября, а в ноябре, при полном бесснежии, наступили двадцатиградусные морозы. Весна 1891 года отличалась почти полным отсутствием половодья, в результате чего заливные луга остались неувлажненными, а наступившие в конце апреля холода погубили озимые. В мае случилась новая засуха, которую вскоре сменили короткие обильные дожди, а затем морозы, что погубило молодую растительность. Пронесшийся по ряду черноземных губерний сильный циклон сдувал пахотный слой, в других случаях ураганы выбивали зерно из колосьев. Хотя зима 1891 года наступила рано и оказалась обильна на снега, снег этот быстро сошел, а наступившие после этого морозы привели к вымораживанию озимых7.
Государственные чиновники, и среди них А. С. Ермолов, будущий министр земледелия и государственных имуществ, неурожай 1891–1892 годов объясняли исключительно природным фактором. Вместе с тем земские деятели задолго до наступившего голода предупреждали власть об угрозах и указывали на необходимость помощи деревне. О спаде производства сельхозпродукции земские деятели говорили с конца 1880‐х годов, указывая на рост недоимок в крестьянских хозяйствах. В Казанской губернии в 1890 году окладных сборов было недополучено на более чем 2 млн рублей, в Нижегородской – почти на 1 млн. Помимо природных явлений, среди факторов возможного голода земские работники отмечали высокие выкупные платежи, не позволявшие крестьянским хозяйствам запасаться зерном на случай голодных лет. Тульское земство уже летом 1891 года поставило вопрос об отмене выкупных платежей, но они были отменены царским правительством лишь под влиянием первой российской революции 1905 года8. Еще одной причиной наступившего голода стала нерациональность общинного землепользования, связанная с такими явлениями, как чересполосица, мелкополосица, дальноземелье. Общинное землепользование, имеющее целью гарантировать всем семьям минимальный урожай, в силу своей малой эффективности не защищало крестьян в периоды экстремально низких урожаев.
Земства и государство по-разному смотрели на необходимость помощи крестьянам даже в голодные годы. В земствах разрабатывались проекты комплексных мероприятий, как долгосрочных (например, строительство железных дорог для обеспечения скорейшей доставки хлебных грузов из одних регионов в другие), так и краткосрочных (выдача крестьянам ссуд и пособий). Однако правительство, поддерживая первые проекты, отрицательно относилось к субсидированию населения, полагая, что оно «приучит народ рассчитывать на пособия» и отвлечет его «от изыскания собственных средств к прокормлению», в результате чего крестьянство привыкнет к праздности и сделается «склонным к беспорядкам»9. Будущий министр иностранных дел В. Н. Ламздорф, занимавший в 1891 году пост директора канцелярии министерства, выражал в дневнике эту позицию, характерную для большинства чиновников: «Пожертвования… содействуют деморализации народа… Вместо того чтобы работать и заслужить пособие, громадное количество крестьян и рабочих в провинции отказываются от всякой работы, под предлогом, что „царский паек“ должен им быть выплачен даром. Благотворительность такого рода может в конечном счете привести к более значительным и еще более неоправданным бедствиям, чем сами последствия неурожая»10. В итоге безвозмездное субсидирование российским законодательством не предусматривалось. Сельское население субсидировалось таким образом, что после возвращения крестьянами полученных ссуд Общеимперский продовольственный капитал (бюджетный фонд, созданный для преодоления последствий неурожая) постоянно возрастал – помощь голодающим оказывалась доходным делом11.
Во время неурожая 1911–1912 годов в некоторых губерниях администрация пошла еще дальше и отказывалась от выдачи семян даже в ссуду, требуя от крестьян оплаты за них наличными и объясняя это тем, что «ссуду мужик пропьет в первом кабаке»12. Земства пытались оспаривать эту концепцию, указывая, что в чрезвычайных ситуациях необходимо снабжать население семенами, чтобы предотвратить второй подряд голодный год. Иногда земствам удавалось одержать в этих спорах победу. Так, в 1911 году в Казанской губернии администрация не смогла уговорить земства организовать продажу семян крестьянам, в результате чего была вынуждена передать 100 тысяч рублей в ссуду бедноте13. Однако в ноябре 1911 года казанский губернатор издал циркуляр, согласно которому продовольственные ссуды отменялись, а всем голодающим было предписано записаться на общественные работы. При этом общественные работы были организованы крайне плохо, а в некоторых местностях их и вовсе не было.
Когда убедить губернские власти не удавалось, земства привлекали частные пожертвования, однако некоторые губернаторы запрещали земствам и частным кружкам проявлять инициативу в деле помощи голодающим, заверяя, что губернская администрация «сама справится»14. Такое противостояние центральных, губернских и земских органов не способствовало эффективной помощи крестьянам. Впрочем, конфликты возникали не только во властной вертикали, но и по горизонтали, между частными и общественными организациями. Во время голода 1891–1892 годов создавались студенческие отряды, которые отправлялись в пострадавшие от неурожая районы. Однако там, по причине взаимного недоверия, у них случались конфликты как с администрацией, так и с представителями Красного Креста. Студенты обвиняли сотрудников Красного Креста в формализме, стремлении передоверить кормление крестьян местным сомнительным личностям, которые нередко обворовывали своих же односельчан. Схожие претензии предъявлялись и земским служащим, которых подозревали в нецелевом расходовании средств, выданных на борьбу с голодом. В адрес студентов звучали обвинения в использовании голода в целях пропаганды революционных идей. Отчасти подозрения губернских властей были оправданы: среди студентов было много социалистов, которые пытались агитировать среди крестьян (при этом внутри студенческих кружков нередко случались конфликты между студентами-народниками и студентами-марксистами). Не все представители студенческого сообщества с сочувствием относились к голодающим. Некоторые революционно настроенные студенты придерживались формулы «чем хуже – тем лучше», полагая, что голод станет революционным фактором, и отказываясь от участия в борьбе с ним15. Согласно воспоминаниям В. В. Водовозова, в 1891 году молодой В. И. Ульянов отмечал «прогрессивное» влияние голода: «Разрушая крестьянское хозяйство, выбрасывая мужика из деревни в город, голод создает пролетариат и содействует индустриализации края… Он заставит мужика задуматься над основами капиталистического строя, разобьет веру в царя и царизм и, следовательно, в свое время облегчит победу революции»16.
Противодействие губернской администрации низовым частным инициативам отчасти обуславливалось спецификой массового сознания крестьян, которые, наблюдая за деятельностью студенческих отрядов, приходили к заключению, что царь распорядился раздать крестьянам хлеб, а губернаторы забирают его себе. Ходили слухи, что раздающий хлеб студент с золотыми пуговицами на сюртуке – не кто иной, как наследник престола, а остальные студенты – его свита17. В Лукояновском уезде Нижегородской губернии поговаривали, что, так как петербургские власти в деле помощи голодающим не надеются на местного губернатора, они выписали из‐за границы племянника какого-то короля. Этот «королек-королевич» бесплатно кормит голодающих и раздает крестьянам лошадей. В действительности этим «корольком» был писатель В. Г. Короленко, развернувший активную благотворительную деятельность в Нижегородской губернии18. Помогал нижегородским крестьянам и А. П. Чехов.
Впрочем, в отношении волонтеров распускались и негативные слухи: что это иностранцы, приехавшие переманить местных жителей в свою веру, или что они слуги антихриста. В татарских селениях прошел слух, что за предоставление продовольственной помощи администрация требует, чтобы местное население крестилось в православную веру. Все это создавало опасную политическую обстановку, тем более что в отдельных районах вспыхивали беспорядки. Ситуацию усугубляли начавшиеся эпидемии холеры и тифа, вызвавшие распространение абсурдных слухов: «Весной 1892 года эпидемия вспыхнула в Астрахани и оттуда стала постепенно распространяться вверх по Волге. Холеру разносили люди, в панике бежавшие из астраханского района, а с этими паническими людьми бежали и слухи, нелепые, зловещие и фантастические слухи о докторах, отравляющих колодцы, об агентах „англичанки“, снабженных баночками с холерным ядом, о том, что в городах людей насильно сажают в „черные дома“ и там убивают, и т. д.»19 Стали появляться списки «вредителей», в которых записывали земских деятелей, врачей, студентов. Современники сообщали о случаях убийства докторов, проводивших санитарные осмотры.
Некоторым губернаторам казалось, что успех частных лиц и организаций в деле помощи голодающим подрывает их авторитет. Л. Н. Толстой, собиравший пожертвования и направлявший их на открытие бесплатных крестьянских столовых, сообщал, что орловский губернатор запрещал открывать столовые без его предварительного разрешения, а также без согласия местного попечительства и земского начальника. Такая бюрократизация благотворительной деятельности наносила вред делу помощи голодающим. В Тульской губернии полицейские власти, приехав в деревню Чернского уезда, где были открыты столовые для голодающих, запретили крестьянам в них обедать и ужинать и для верности сломали столы, после чего удалились, «не заменив для голодных отнятый у них кусок хлеба ничем, кроме требования безропотного повиновения»20. Толстой считал, что в Тульской, Орловской, Рязанской, Воронежской и других губерниях власти целенаправленно принимали «самые энергичные меры для противодействия частной помощи».
Тема голода приобретала политический контекст: либерально-оппозиционная часть общества занимала алармистскую позицию, требовала расширения помощи голодающим, консервативная общественность утверждала, что масштабы голода сильно преувеличены. В этом проявлялась разница подходов: гуманистического, ставившего в центр проблемы человека и выстраивавшего эмоциональные нарративы, и механистического, рассматривавшего голод сквозь призму государственных институтов и предлагавшего сухую статистику. Первый подход особенно ярко проявился в русской художественной литературе, в которой тема голода стала одной из формирующих интеллигентскую идентичность21. Борьба с голодом, помощь неимущим развивали социальный гуманизм, представляли собой важный фактор становления гражданского самосознания. Помимо Л. Н. Толстого, к теме голода обращались писатели В. Г. Короленко, Г. И. Успенский. Зрелище голодающих крестьян особенно потрясло Успенского, у которого возобновилось и усилилось нервно-психическое заболевание, из‐за которого он оказался в лечебнице для душевнобольных.
Ряд чиновников признавали серьезность положения крестьян, однако правительство не одобряло публикации статей, рисовавших картины народного бедствия, и за этим бдительно следили цензурные комитеты. Сотрудники Министерства финансов обвиняли своего министра И. А. Вышнеградского в том, что он отказался своевременно привлечь внимание общественности к последствиям неурожая из опасений, что эта информация окажет негативное воздействие на биржевой курс рубля22. В газетах запрещалось употреблять слово «голод», его следовало заменять более нейтральным «недород». В обществе распространился слух, будто, когда один из министров в своем докладе государю упомянул о голодающих крестьянах, Александр III сделал на нем пометку: «У меня нет голодающих, есть только пострадавшие от неурожая» (по другой версии, император произнес эту фразу в ответ на заявление одного полкового командира, что офицеры его полка собираются пожертвовать деньги голодающим). Либерально настроенный князь В. А. Оболенский считал, что «эта формула была принята в руководстве цензорами, которые вычеркивали из газетных столбцов слова „голод“, „голодающие“ и заменяли их словами – „неурожай“ и „пострадавшие от неурожая“»23. Возможно, это было связано с распространенной в народе поговоркой: «Неурожай от бога, а голод – от царя», и такой заменой власть пыталась смягчить свою возможную дискредитацию у крестьянских масс. Однако цензура лишь подстегивала фантазии обывателей, и в обществе распространялись алармистские слухи, преувеличивавшие размеры голода. Появлялась подпольная литература о голоде, ходили карикатуры на императора и чиновников. Одна из карикатур (английского художника) изображала императора, спиной к голодающим, отказывающегося от пожертвований со словами: «Голода нет!»
Впрочем, помимо слухов, есть заслуживающие большего доверия свидетельства отношения императорской семьи к голоду. Так, министр иностранных дел Н. К. Гирс делился с Ламздорфом своими впечатлениями от разговоров за завтраком у императора в конце января 1892 года: «Его величество не хочет верить в голод. За завтраком в тесном кругу в Аничковом дворце он говорит о нем почти со смехом; находит, что большая часть раздаваемых пособий является средством деморализации народа, смеется над лицами, которые отправились на место, чтобы оказать помощь на деле, и подозревает, что они это делают из‐за похвал, которые им расточают газеты… Цесаревич тоже слушает эти разговоры с одобрительной улыбкой»24.
В 1870–1890‐х годах в сознании общественности голод ассоциировался в первую очередь с картинами «Великого голода» 1876–1878 годов в Индии, на описание ужасных последствий которого российская пресса не жалела красок, рассказывая о распухших от голода и умиравших прямо на улицах городов мужчинах, женщинах, стариках и детях. В 1891–1892 годах некоторые корреспонденты проводили параллели между ситуацией в Индии и России, причем либеральные издания были склонны отмечать общие черты, консервативные, напротив, отрицать всякую связь. «Голод в Индии» становился ширмой, за которой правая пропаганда пыталась спрятать бедственное положение российских крестьян. Во время кампании по сбору средств в помощь голодающим в России британский журнал «Панч» опубликовал карикатуру, на которой Александр III нес в Индию огромный мешок денег мимо голодающего крестьянина.
«Что он будет с этим делать?»
Punch. 1891. October 10. P. 175
И хотя масштабы голода в Индии и России действительно несопоставимы, тем не менее в отдельных российских селах ситуация была близка к катастрофической. Корреспондент «Русского слова» так вспоминал посещение поволжских деревень: «„Голод в Индии“ был близок к нашей действительности. Не валялись на улице скелетообразные людские тени. Но в цынготных больничках лежало по 15–20 человек, людей только по имени. В действительности, это были трупы. Запах трупный, вид умирающего, вспухшее лицо, потускневший взгляд, тяжелое прерывистое дыхание… Помню ребенка. Худенькие ручки, огромный отвислый живот. Старческая серьезность на лице. Он смотрел нам в глаза глубоким, не земным взглядом и ел огромный кусок хлеба из лебеды. Хрустел песок на зубах»25.