Предлагают помянуть Небылицу.
– Удивительно, удивительно! – заходится (после того как помянули) симпатичная, молоденькая, ещё только склонная к полноте бильд-редактор Юленька (если полностью – Юлия Аркадьевна Крепсова). – Умирает человек, и не успеешь прийти с кладбища, как он уже превращается в некий образ, иконку, и слова его уже не просто звуки, а что-то большее…
– И главное, – перебивает Юленьку, пальцем в потолок, фото-редактор (полностью – Круп Аркадий Юльевич), – главное, что слова эти слышали только вы… и без свидетелей! А кто докажет теперь? кто докажет, что это не так, а? – и палец, оставив потолок, тыкает и обводит собравшихся, будто спрашивая: ты? или ты? или ты? И все следят за пальцем, будто в цирке за пальцем фокусника, который отвлекает от главного, чтоб: как удивить, вдруг!.. И удивляет. И все удивляются, и удивляется сам фокусник, потому что палец останавливается на Вадиме, который сидит рядом с неизвестной красавицей, как жених с невестой, и тоже следит за пальцем, пока палец не останавливается на нём.
Снова в наступившей тишине слышатся колокола и колокольцы.
«Горько! Горько! Горько! – первая кричит Юлинька, потому что первая приходит в себя и все, вдруг, будто с цепи срываются и, сорвавшись, хором кричат: – Горько! Горько!», – потому, что все знают, что у Вадима Небылицы была большая любовь, очень большая любовь, уже после той большой любви, которую все знали, а вот эту никто до этих пор и не видел …
Да и не мог видеть (про это знал только Крип), не мог видеть, потому что Вадимова любовь жила далеко-далеко (далеко ли?), далеко (здесь идут всякие вадимовские эзотерические измышления: далеко, там где колодцы, из которых поя́т овец и коз, и там где святыни, которым молятся и христиане, и иудеи, и мусульмане, и все, у кого только есть охота молиться).
Там, далеко… упала ночь вдруг…
Ах, кому интересны эти всякие эзотерические измышления и догадки поражённого поисками архаических и символических знаний ума? Но Вадим… он жил такими загадками и догадками, рождёнными и капризным знанием, и фантазией, и всякую историю рассказывал так изощрённо, так умудрялся всё запутать и превратить в какой-нибудь всемирный потоп или в какое-нибудь «Откровение…», что порой уже никакой ковчег не в состоянии был вынести слушателя на вожделенную гору, и ни у какого агнца уже не хватало сил снять седьмую печать.
Здесь я прошу извинения у читателя, которому неинтересны всякие эзотерические измышления и догадки поражённого поисками архаических и символических знаний ума, – прочитал Пётр Анисимович Крип, – прошу его (читателя… следователя, прокурора, судью, – промелькнула безысходная мысль у Петра Анисимовича в голове), без обид перелистать страницы до страницы «Х», где он найдёт продолжение истории, случившейся с Вадимом в Стране Обетованной, в самом что ни на есть натуралистическом виде.
Там далеко… упала ночь вдруг, – было написано дальше, – и исчез вдруг, всякий звук. Луна взошла и замерла, будто кто подвесил её на гвоздь… или лучше – прибил её гвоздём; круглая луна, не излучающая лучей, прибитая к ночному свету неба. Полоса каменно-бело-жёлтой пустыни, полоса небесного света, два бедуина на верблюдах на горизонте. Соглядатаи. Бим-Бомы. Недвижимы, как любые затаившиеся соглядатаи. Как вырезные картинки, приклеенные к свету неба. Как тени из ослиной кожи на кукольной ширме. Всё замерло вместе с Луной и всё стало недвижимо…
Всё недвижимо и объявшая тишина такая, что жизнь боится жить.
Положи меня, как печать на сердце твоё,
как перстень на руку твою:
ибо крепка, как смерть любовь…
…что это?.. что это проникает тишину и вечность? Это песня любви, песнь о любви, песнь песней? Словно белые девы восстали из раскалённого песка земли, и вечность перестала. И подхватилась и замерцала Луна. И тишину разорвали шофары – трубы иерихонские (потому что, какая бы она была тишина, если бы её не разорвали?)
…как смерть любовь…
стрелы её – стрелы огненные;
она – пламень весьма сильный.
Белые девы, белые боги, грифоны белые с головой льва и белые львы с головой грифона, белые вόроны, дующие в трубы, лани, шакалы, соколы, бычьи головы, всё белое в свете Луны; Луна теперь сыплет на землю, в колдовских лучах своих, хороводы и маскарады масок и струит трепетное желание, и напояет им всякую суть.
Вадим закрывает и открывает глаза, закрывает и открывает, но видение не проходит, да и не видение это.
Кто-то подходит и надевает на него маску, и он оказывается рядом с девушкой. На ней тоже маска. Они стоят рядом, и рядом с ними, и за ними стоят те, которые сегодня будут посвящены в таинства притрогиваний и проникновений, и перед ними, предваряемая львами и газелями, жрецами в белых хламидах и жрицами в вуалях, облечённая наготой, на белом козле является царица; Лилит, Церера, Атаргатис, Астарта; Великая Любодеица; лилии и змеи – ожерелья её и браслеты; 18 мириад демонов её свита; а багряный зверь с семью головами и десятью рогами валяется в ногах её; и виссон, и пурпур, и багряницу, и золото и жемчуг, и миро и ладан, и корицу и фимиам попирает она как сухую траву, от которой и в печи – ни жара, ни света.
Бряцáют кимвалы, позванивают колокольчиками увенчанные лунным диском дщери Сиона, и тимпаны, ещё пока покойно, неторопливо, но размеренно и неотвратимо задают темп старинной мистерии, древнему ритуалу, обрядовому действу. Свершается.
Вадим видит, как из земли пробивается огонек, и он слышит, как сдержанным криком «Эво-э!», может, чтоб не испугать ещё только зародившееся создание, приветствуют его появление.
Ты появляешься и начинаешься,
Ты прорастаешь и просыпаешься
Ты всходишь из чресл матери.
«Эво-э!» – и спелые колоски пшеницы и ячменя, и головки чеснока и мака падают в рождающую теплину, и роженица всхлипывает и тянется за огненным дитём своим, и отдаёт ему силу жертвенного приношения.
Ты взошёл на лоно, полное жара,
Пей, чтобы насытиться.
Юный, вспыхнул ты на пупе земли.
Пламень разгорается, вскидывается, когда его кропят жиром, прыскает искрами, тянется, тянется вверх и красит красными всполохами чёрный божественный фаллос, тоже растущий, набухающий, тоже тянущийся вверх, вместе с огненными языками.
Едва родившись, ты увеличиваешься,
Ты заполняешь мир
Отблески огня озаряют тебя
Жрец надламывает шею горлицы…
Для тебя, продолжающий род!
…и кровь брызгает на зардевшую от света костра священную плоть…
Тебе, ты, который хочет женщину!
…и, заглушая гимны и флейты, хрипит иерихонская труба …
Тебе нежные прикосновения,
Тебе страстные проникновения
…и взлетают тонкие в кольцах пальцы, и нежно опускаются, гладят, ласкают окроплённый кровью стебель.
Вадим чувствует, как электрический ток пробегает по телу и ему хочется притронуться к руке, которая рядом, невыносимо хочется притронуться к руке, которая рядом. Притронуться, прикоснуться к руке – ничего больше. Прикоснуться к руке, и он прикасается, и тысячью чувств взвивается в нём прикосновение.
И всех, всё вокруг, и пустыню, и небесный свет, и Луну, теперь уже клокочущую и красную, будто её тоже окропили кровью, и даже соглядатаев на горизонте, и жрецов и жриц, и белых дев, и богов, и грифонов, и белых львов, ланей, шакалов, соколов, бычьи головы и белых вόронов, дующих в трубы – всё, всех пронзает ярая космическая жажда, вожделение и похоть.
Рокотом взвиваются тимпаны…
Бросайтесь на него, отвязные кобылицы,
Лижите его ненасытными языками!
…и белые девы любви, сдирая одежды, набрасываются на вожделенное тело, припадают и проникают его, обвивают и размазывают себя по жертвенной влагой окровавлённому чёрному дереву.
Пусть опьянят они тебя,
Чтоб стал ты быком неутомимым.
Вадим… Вадим, Вадим… Нет, его не убили. Он стал жертвой собственных фантазий и наваждений… Удивительно!
«Удивительно, удивительно, – думает, на манер молоденькой, ещё только склонной к полноте Юлиньки Репсовой, редактор Крип. – Удивительно, что никто не заметил… что никто не заметил или, правильнее, не вспомнил, или не осмыслил, не осознал, не взял в толк, или не озадачился тем, что Вадим, на которого указал фото-редакторский палец, теперь не может сидеть здесь, за столом, потому что он уже мёртв, уже умер, потому что вчера его, все вместе провожали в последний путь, на кладбище, потому что вчера у всех слезились глаза, когда защёлкивали защёлками Вадимовский гроб…»
«Горько, горько!» – кричали сотрудники издательства Вадиму и его неизвестной невесте.
И Вадим встал, и встала невеста-красавица, и встали все, и все стали отсчитывать: Раз, два, три, четыре… «многие лета» (пока Вадим и красавица целовались), а когда Пётр Анисимович очнулся от Вериного голоса: «Петя, Петя…», – за окнами уже было жёлто от вечерних фонарей и в голове ещё бились в колокольных перезвонах слова: Да лобзает он меня лобзанием уст своих!.. О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен!.. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой, - и польются ароматы его!.. Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть любовь…
Редактор опускает глаза в лежащую перед ним рукопись и читает: …за окнами уже было жёлто от вечерних фонарей и в голове ещё бились в колокольных перезвонах слова: Да лобзает он меня лобзанием уст своих!..
Луна, как и солнце, днём, не обещает ничего хорошего… правильнее сказать: её, луны, как и солнца, днём, почти не видно. Она лишь мелькает за облаками, которые несутся, как бешенные, будто кто-то гонит их из этого мира в какой-нибудь другой, будто их жалит и кусает, и преследует посланный богом слепень, и они отмахиваются от него руками и бегут, катятся и мчатся, ища хоть у кого-нибудь защиты, хоть где-нибудь спасения… ах, где он, тот Египет?
Пётр Анисимович Крип, разбуженный Верой, сидящим за столом и склонённым над рукописью, непонятно чьей рукописью и непонятно каким образом попавшей к нему на стол (не понятно ли?), разбуженный, когда уже все поздравлявшие и вообще все уже ушли, и когда наступил уже вечер, вышел из издательства и шёл сейчас по набережной канала, одного из тех, которые режут город во всех направлениях, и сам был гоним, как тучи (туча) навязчивыми думами, и, подобно допотопному завистнику Каину, который бежал от гнева господня… который, кстати, сейчас, показался редактору несколько раз на противоположной стороне улицы… подобно завистнику Каину спрашивал сам себя: «Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то не у дверей ли твоих грех лежит?»14 – и хватался за голову Пётр Анисимович, чтоб она не развалилась от дум и терзаний, с которыми никак – ни справиться, ни разобраться он не мог. Разобраться и как-нибудь упорядочить хотя бы то, что произошло сегодня, не получалось; голоса по телефону, Бим-Бомы, еврей в углу кабинета, неистовый мираж в римской тоге, попик в чёрной ряске, хламидке, – всё это на самом деле (на самом ли?) обреталось у него сегодня в кабинете… а если нет… не обреталось… если это были наваждения и химеры?.. тогда надо обращаться к психиатру…
Все эти фантазмы очень были похожи на те, которые являлись Вадиму, и о которых Вадим рассказывал редактору, и которые – не сами фантазмы, в них Крип не верил, но рассказы Вадима – последнее время так раздражали редактора Крипа.
Да, Вадим… сам Вадим! и его девушка? которые целовались под вопли издательских работников.
«Необходимо, совершенно необходимо сходить к Вадиму, вернее на квартиру к Вадиму, туда, где жил Вадим, где жил теперь уже защёлкнутый защёлками Вадим, – Петра Анисимовича прямо клинило на этих защёлках. – И всё прояснить! Немедленно, сейчас же…»
Крипа подмывала и подталкивала эта мысль, и ключи от квартиры у него были в ящике, в ящике стола, в кабинете, запасной комплект, который Вадим оставил Аниске на всякий случай.
Редактор остановился… вместе с ним остановилась луна… Тогда Пётр Анисимович решительно повернулся и вместе с луной побежал назад в издательство «Z».
«Аниска», да «Аниска», – так называли редактора Крипа, когда он учился в университете. Называли, наверное, без всякого умысла… отчество такое было… но Петух (так тоже обзывали студента Крипа и это тоже не имело никакого отношения к уголовно-жаргонному «петух»), но Петух, студент, будущий редактор Крип, каждый раз, когда слышал «Аниска», вздрагивал и вспоминал Сологубовскую Аниску (Аниску Фёдора Сологуба), которая перерезала ножом горло своему маленькому братику (такой ассоциативный ряд).
Вадим учился рядом, то есть параллельно, на факультете семитских языков (Крип – на факультете журналистики) и они были знакомы, потому что жили недалеко друг от друга и часто ездили на учёбу одним трамваем. Часто встречались в столовой, всё чаще заговаривали о чём-нибудь, хотя о чём им было говорить?
Вадим был одержим, как сказал профессор, «любовью к угасшему Востоку»; смешно; каменные и глиняные книги, старинные рукописи, папирусы, клинописные таблетки, пикторафия, рисуночное письмо, всякие космогонические мифы, древние храмовые обряды и ритуалы – словом, тайны древностей и смыслы мёртвых языков занимали его. Крип же, напротив, изо всех сил пытался постичь живой язык и научиться жить – выживать в сегодняшнем кроплении жизни.
И «Они сошлись…» – шутили про них студенты, всегда готовые всякой бессмыслице придать смысл и тут же его высмеять. А может, знаки зодиака? Телец и Лев! Что может быть несуразнее? Нет в природе знаков более несовместимых! Ну, да всё же, они стали друзьями, и не зря уголовные следователи Бимов и Бомов, выяснив кое-что в своих тайных картотеках, обратились к Петру Анисимовичу Крипу за некоторыми разъяснениями.
«А кто же тогда эти Бим и Бом? если Бимов и Бомов следователи? а еврей в пейсах?..»
Где-то, еще, наверное, в полях, заурчал гром, и, ещё неспособная светить, близоруко и бледно пугнула молния. Именно пугнула, потому что толком ничего не высветив, породила лишь изъяны и недомолвки; из-за фонарных столбов высунулись косые физии, а в кронах лип зашуршали пустые звуки, выдающие себя за что-то существенное и важное, и способное нагнать страху.
Стоп! В его окнах горел свет. В окнах его кабинета, на втором этаже горел свет. Но не свет остановил вдруг Петра Анисимовича, вернее не так свет, что и само по себе, уже, конечно, было странно, а тени, замершие на задёрнутых шторах. Две тени, будто сам Жак Калло прочертил их смешливым резцом, два этаких, нелепых персонажа – с развевающимися павлиньими перьями на шлеме один, и в несуразном балахоне; с длинными до колен рукавами другой – оба застыли в auftakt15, сосредоточились, напряглись, изготовились и готовы были начинать и ждали только, когда режиссёр крикнет„action“ или дирижёр махнёт палочкой. За ними видна была ещё третья тень, стройная девушка, воздевшая в просьбе руки к ещё не подоспевшим грому и молнии… Коломбина ли, Франческина, Смеральдина ли, а может сама сеньора Лавиния, которая тоже ждала знака дирижёра, чтобы начать игру.
Бедный, бедный друг Аниска, ну и денёк же тебе выдался.
И дирижёр махнул палочкой, и режиссёр крикнул „action“, и, теперь подоспевшие гром с молнией взялись озвучивать и освещать.
Комические жесты, выпады, нырки, развевающиеся плащи, мелькающие шпаги, взывающая (не вызывающая, а взывающая), очевидно к примирению с господом и небом, сеньора Лавиния, похожая на Коломбину, Франческину, Смеральдину и Веру…
…на шторах окон криповского главноредакторского кабинета разыгрывается настоящая комедия – комедия о вечной любви… или наоборот: вечная комедия о любви; или комедия о вечном предательстве… а может лучше: вечная комедия о предательстве! суть и смысл той и другой сводится к одному: нелепый Арлекин с огромным носом, колошматит по щекам тщедушного Пьеро, а тот подскакивает и подскакивает, будто хочет насмешить всех и, при этом, как советовал Сын Человеческий, подставляет поочерёдно то одну свою щеку, то другую, то одну свою щеку, то другую.
Теперь понятно стало Петру Анисимовичу и совершенно ясно, что когда Пьеро подставляет Арлекину то одну щеку, то другую – они вдвоём смеются над Божьей повестью и потешают публику, и предлагают ей (публике) смеяться над Спасителем.
Коломбина же, каждую пощёчину ещё и озвучивала: «Ох!» и «Ах!» – и хоть Крип и не слышал этого, но догадывался по взлетавшим её и падавшим вниз крылам.
«Ох» и «Ах».
Неприятным казалось Петру Анисимовичу то, что действо это не имело развития и повторялось занудно, как повторяются два или три слова на заклинившей старинной патефонной пластинке, которая, если бы лишь только подтолкнули её, запела бы дальше. Но никто не подталкивал. Грому, как провинциальному хору, не хватало басов, чтоб рявкнуть, а осветителю (читай, молниям) не хватало света… чтоб светануть. И гром фальшиво и хило фальцетил… поэтому: «Матчиш я танцевала С одним нахалом… - а фонарщик, поэтому, вяло и тускло светил: – В отдельном кабинете, Под одея… Под одея… Под одея… Под одея…» И может поэтому, воздух – потел только, а настоящая гроза не могла никак разродиться, и даже ни одна капля дождя не падала на землю.
«А может, – думал вслух Пётр Анисимович, – может потому, что я устал?»
С одной стороны, было, конечно, смешно наблюдать эту кукольную комедию, с другой – понятно, снова же, было, что кто-то был в кабинете, и кто-то чем-то там шуршал, как крыса… крысы в мусорном баке. Крип проверил… рукопись лежала в портфеле.
«И всё-таки я устал», – ещё раз понял про себя Крип.
Там далеко… когда упала ночь вдруг, – было написано дальше, – когда исчез вдруг, всякий звук и когда Луна взошла и замерла, будто кто подвесил её на гвоздь… или лучше – прибил её гвоздём, Вадим увидел прямо перед собой сложенный из камней колодец, совсем такой, какой когда-то встретил на своём пути ветхозаветный Авраамов раб, посланный, чтоб привести Авраамову сыну Исааку жену, или колодец, тот же самый, у которого остановился бежавший от гнева брата Исава, брат Иаков. У колодца стояла прекрасная Ребекка, в белом… «Девица была прекрасна видом»… а может, Рахиль? «была красива станом»… а может это была блудница-самарянка? которую апостолы и по имени не знали, зато у которой Иисус-Назарянин попросил воды из колодца Иаковлева в обмен на живую воду жизни вечной?..
А в обмен дал ей живую воду жизни вечной.
– Я, Ребекка, – сказала девушка.
Конечно же, её звали Ребекка, а по-другому и нельзя. Ребекка – значит сеть. Вот и оплела она Вадима, запутала пленённого красотой, и привязала его навеки, на веки веков.
И прикоснувшись к её руке… Нет-нет, не так!
Там, тогда, когда в рукописи в первый раз «упала ночь вдруг», было объявлено, что на странице «Х» читатель найдёт продолжение истории, случившейся с Вадимом в Стране Обетованной, в самом что ни на есть натуралистическом виде.
В натуралистическом виде, значит так: Когда вскочившая на небо луна всё же послала луч в помощь заблудившимся и застигнутым тьмой ночи путешественникам и их соглядатаям, Вадим увидел у колодца, обложенного камнями, девушку в белой одежде. Он попросил её… и чтоб напиться, и чтоб с чего-то начать разговор: «Дай мне пить», – потому что колодец был глубоким, и доставали из него воду как и в незапамятные времена черпалами, кувшинами, только теперь для этого приспособили банки из-под маргарина, или краски, «Нынешняя Рахиль идёт по воду с жестяным бачком… и долговечнее, и дешевле…»16, – а у Вадима, ни банки такой, ни какого-нибудь другого подходящего черпала…
– Я, Ребекка, – сказала Ребекка.
– Дай мне пить, – сказал Вадим.
И напоила Ребекка Вадима и его ослика, и наполнила поило ещё, чтоб верблюды бедуиновы, когда подойдут, тоже напились.
«Чушь, – думал Пётр Анисимович. – Ночью, у колодца? С чего бы это девушка, пусть её и звали Ребекка, пришла ночью к колодцу за водой?»
Вадим всегда рассказывал так… что…
Знаешь, Пётр Анисимович, – читал Пётр Анисимович в рукописи, – один толкователь толкует это место в Святом Евангелии, так: «По современному времяисчислению было близко к полудню. Сложно представить, какая тогда стояла жара. В этот период времени жители не работали и старались не выходить из домов без надобности, так как находиться на улице в это время суток было просто невозможно… – и, разобравшись с «времяисчислением», христианский интерпретатор тут же задаёт вопрос: - Но почему же женщина пришла к колодцу именно в этот безлюдный час?– и тут же отвечает: – …понятно, почему она пришла в такое безлюдное время. Она просто избегала людей, потому как была блудницей, и люди, видимо, презирали её».
У нас не полдень, но полночь… и разбитая на закоулки и переулки, на дорожки меж камней, на дрожащие в серебряном свете листки иудиных осин, на скрипнувший порог, радующаяся чему-то луна, привела и втолкнула Вадима и Ребекку в дом и закрыла, радуясь, за ними дверь…
…у нас полночь, – да никто и не претендует на какие бы то, ни было параллели. Всё только похоже: как похожа любовь на любовь, предательство на предательство, ненависть на ненависть, как люди похожи друг на друга.
Бедный Иов, куда? к кому вздымаешь ты свои мольбы и проклятия? Посмотри ввысь, на эту мириадность. Можешь ты отличить мошку в рое мошкары? Одну от другой? А там ведь, тоже, знаешь, какое-то нелепое создание взывает о жалости. Так и твой бог – разве может он отличить во вселенности тебя, предположим, от меня? Не может! И услышать не может он твой единственный плач – как и ты, слышишь только навязчивое гудение и скорее разгонишь весь рой, чем утрёшь глаза одному из них. И больше можно сказать: в похожести и неразличимости наше счастье… нет, не счастье – наше вечное пребывание… ведь и муравьи создают сонаты и сонеты, но разве они не все одинаковы в муравейнике, когда молятся богу? Обманчивая мечта, иллюзия, рефлектирующее воображение, придание себе самому свойств индивидуальности и неповторимости – вот что делает мучительной и абсурдной жизнь и рождает страх перед смертью. Как же, сгинет (не сгниёт, а сгинет), растворится в мрачном небытии такое единственное-единственное, такое моё, несравненное, неизъяснимое, невыразимое, невообразимое, такое, так гармонично сочетающееся каждой своей отдельной частью, так по-своему понимающее мир… и божий мир – моё я?
Не сгинет!
На самом деле нас, каждого, столько же ужасных, не только похожих, но и глобально одинаковых мириад, сколько ужасных мириад звёзд на небе… и в вечном времени твоя жизнь и жизнь людская всякая, заняла она своё место и живёт себе, живёт и нет ей конца, потому что у Книги нет последней буквы – их всё прибывает в Книге, и долгая история не закончится никогда. Эта долгая история – бесконечна, и вглубь, и вдаль, и вширь, и куда хочешь.
И не закончится теперь уже ночь, не забудется, не сотрётся… когда исчез вдруг, всякий звук и когда Луна взошла и замерла, будто кто подвесил её на гвоздь… или лучше – прибил её гвоздём, и когда Вадим увидел прямо перед собой сложенный из камней колодец… не сотрется, раз так случилось.
Как можно натуралистически описать ночь любви? Не обернулся бы такой натурализм пошлейшей пародией…
…её сводили сильнейшие судороги. Вся выгнувшись, опираясь на затылок и пятки, она словно переламывалась надвое, потом снова падала вниз и бросалась от одного края кровати к другому. Кулачки ее были стиснуты, большой палец прижат к ладони; минутами она раскрывала руки, ловя растопыренными пальцами и комкая все, что ей ни попадалось. Нащупав шаль… она вцепилась в нее…
…это подействовало, как сильнейший удар хлыста. Она так неистово рванулась, что выскользнула из рук…
Еще несколько замедленных судорог – и она бессильно затихла. Она лежала посредине кровати, вся вытянувшись, раскинув руки; голова, поддержанная подушкой, свисала на грудь. Она напоминала младенца Христа. Он нагнулся и долгим поцелуем прильнул к ее лбу.
Лампа горела ярким белым пламенем, освещая беспорядок спальни, сдвинутую с мест мебель.
У неё вырвалось несколько бессвязных слов.
Мало-помалу глубокий покой разлился по её лицу. Лампа озаряла его золотистым светом. Оно вновь обрело свой очаровательный овал, слегка удлиненный, изяществом и тонкостью напоминавший козочку. Широкие веки прекрасных глаз, синеватые и прозрачные, были опущены. Под ними угадывалось темное сияние взгляда. Тонкие ноздри слегка напряглись; вокруг рта, несколько большого, блуждала смутная улыбка. Она спала, разметав свои черные, как смоль, волосы. 17