Когда Гелиос, совершая ежедневную прогулку, выехал из-за горизонта на золотой колеснице, впряжённой в четверку не менее золотых коней, Дедал и его тринадцатилетний сын Икар поднялись по тропинке на холм, обрывающийся к лазурному морю… Жаль, что колесницу, коней и, тем более, самого бога могли различать только дальнозоркие древние греки. Нам же по причине близорукости теперь это всё представляется сплошным огненным шаром. Оттого, видно, в нашем доме шаром покати. Грекам светил бог, нас же освещает желтый карлик, то есть урод, и мы ходим под ним уроды уродами, если не телом, то душой. А Дедал, представьте себе, нёс за спиной мешок. Остановившись на ровной каменной площадке, он высыпал из мешка кучу перьев. С помощью льняных ниток и воска стал собирать из оных крылья он. Ветер дремал, море слегка плескалось, перья лежали смирно. Икар с любопытством наблюдал за работой отца. Когда четыре крыла были готовы, Дедал взял два из них, что побольше, и продел руки в кожаные ремни, пришитые снизу. Несколько взмахов – и он в воздухе, в десятке метров от земли. Он совершает небольшой круг над морем и возвращается. Восторг, немного разбавленный страхом, переполняет Икара. Помогая сыну опериться, отец наставляет его: не бойся и не бейся, маши плавно и спокойно, воздух сам будет тебя держать; овладеешь воздушными потоками – станешь орлом. Лети за мной; не приближайся ни к солнцу, ни к волнам, ибо Гелиос сожжёт твои крылья, а Посейдон их подмочит. Ни огонь, ни воду пройти нельзя, но можно проскочить между ними; лети строго за мной.
Эх, Дедал, Дедал! Кому ты говоришь о мере?! Разве ты не был мальчиком и юношей? Разве, впервые попробовав вина, ты не напился пьяным?.. Ну, кто из нас, глядя на птиц, не мечтал вот так же промчаться над холмами, лугами и перелесками, то набирая, то сбавляя скорость!?.. Твой сын помнил твой совет, Дедал, пока не очутился в воздухе. Полёт опьянил его. И скоро, очень скоро он стал круто заходить вверх. Когда ты в очередной раз оглянулся, Икара не было. Ты полетел спиралевидно и тревожно, сначала ниже, потом выше, и закричал: Икар, Икар! Но вот ты заметил в вышине точку, которая приближалась. И выросла – в сына. Был бледен он. Был как будто в испарине. С крыльев его стекали капли воды. Что с тобой, мой мальчик? И взволновано заговорил мальчик. Отец, ты сказал, что наверху жар, а там страшный холод: я весь покрылся инеем. И там нечем дышать, отец. Ничего не понимаю! – озадачился Дедал, и если бы не крылья, почесал бы себе затылок. Ничего не понимаю, повторил, как же там живут боги? Там нет богов, отец. Что ты говоришь, Икар? Это невозможно!.. А-а, ты переволновался; ещё бы такое – первый раз подняться в небо. Или перегрелся на высоте. Летим скорее дальше, на остров, тебе надо отдохнуть. Ты не веришь мне, тогда поднимись сам. Нет-нет, потом; сейчас тебе надо отдохнуть. И они некоторое время летели рядом. Что-то невнятно бормотал Икар. Бедняжка, думал Дедал, он бредит, он явно перегрелся. Но если бы изобретатель (хотя и художник в широком смысле, а всё же технарь) мог разобрать расшифровать понять монолог сына, он бы расслышал следующее.
Приветствую тебя, о, пятый океан! До сих пор ты был доступен лишь богам и птицам. И сколько бы человек ни старался удержаться на тебе, сколько бы ни прыгал вверх, он тут же стремглав возвращался на землю, да так что больше с неё не вставал. Своими прыжками он напоминал курицу, пытающуюся взлететь, или неудачного объездчика. Но вот мой отец, кажется, обуздал тебя, о, пятый океан, и мы летим, ей богу, летим! Конечно, ты ещё не приручен, ты никогда не будешь приручен! Сейчас ты спокоен и чист, как пастух, возвращающийся с полей; ты гонишь нам навстречу редких белых барашков. Здравствуйте, дорогие гости, говоришь ты, и угощаешь нас вином, мясом и овечьим сыром. Но стоит нам немного забыться (а человек всегда рано или поздно забывается, поскольку горд и глуп), стоит нам запанибратски начать хлопать тебя по плечу, как брови твои сдвинутся, овцы твои сгустятся, почернеют и превратятся в волкодавов, и на нас обрушится гром и молния твоего гнева. И где мы тогда будем с нашими жалкими неуклюжими самодельными крыльями, где мы тогда будем? Приветствую тебя, о, пятый океан!
Люди называют тебя «обителью богов», но, сколько мы ни летим, ни одного их них не встретили. И вряд ли встретим. Мне кажется, ты позволил нам войти в свои владения лишь затем, чтобы подтвердить мою догадку, что боги выдуманы человеком. Не случайно они так же глупы и эгоистичны, как их создатели. Хотя бы внешне они отличались от людей. Право, уж лучше молиться дереву или, скажем, крокодилу, да, крокодилу, чем подобному себе… Да, людских богов нет, но есть ты, и ты для меня Бог. Приветствую тебя, о, пятый океан! Как просторно, прости за тавтологию, в твоих просторах! И как не хочется испытавшему полёт и свободу возвращаться в клетку тюрьму тесноту земли! О, если бы ты позволил мне остаться с тобой, быть твоей частью, нет, не птицей, ибо птицы всё же земные твари, а частью воздуха, если ты и вправду состоишь из него, о, пятый океан. Только не опускай меня до нижнего уровня, чтобы меня не вдохнул своим гнилостным ртом какой-нибудь двуногий подлец. И ещё. Пусть наш полёт станет первым и последним. Не позволяй людям овладеть тобой, поскольку они не найдут тебе лучшего применения, как только метать с твоей высоты друг на друга копья и стрелы. В свои бесконечные грязные войны они втянут тебя, и тем осквернят. Не допусти этого, о, воздушный океан, оставайся всегда чистым и первозданным.
Некоторое время они летели рядом. Потом Икар стал отставать. И когда отец в очередной раз оглянулся, сына не было. Повернув назад и снизившись к воде, перья знакомых крыльев увидел на волнах Дедал. И всё понял. Машинально он долетел до Сицилии.
3
Тьфу-тьфу-тьфу, любезные судари, но, кажется, процесс идёт, банька поэмы (а сия вещь, по нашим мечтам, должна оказаться поэмой, а отнюдь не романом; только не подумайте, что автор взял курс на «Мёртвые души»; идём, повторяю, без всякого курса, исключительно по воле волн, хотя с Гоголем нас роднит одна основополагающая идея, если хотите, догадка, лежащая в основе наших мироощущений; но какова эта идея, промолчим, ибо худпроизведение, как женщина округлостью бёдер, прекрасно своей тайной – сможешь, разгадай) банька поэмы топится, и мы, даст бог, попаримся в ней… Как, вопрошаете, меня зовут-то? Извините, не представился – Иоанн Златоуст, можно просто Ваня. Тому известному Златоусту, отцу церкви, не сват и не брат, а случайное совпадение, каких в мире немало. Посудите сами, тот был христианин и оратор, а я, напротив, словеса сплетаю лишь на бумаге, и заговори со мной, задай мне хоть самый тривиальный вопрос, например, который час? – тотчас же опешу и совершенно не найдусь. Единственное, в чём я совпадаю с моим прославленным тёзкой, – так это в повышенном чувстве несправедливости. Он не уставал обличать соотечественников, погрязших в роскоши на фоне общенародного обнищания, за что и был сослан на Кавказ, точнее говоря, в Армению. Я тоже не устану проповедовать скромность и благородство, хотя в Армению буду сослан едва ли.
Если бы двенадцатилетнего мальчика Ваню спросили: что такое счастье? – он бы, не задумываясь, ответил: счастье – это когда у тебя есть велосипед. С блеском в глазах смотрел он на пацанов, гоняющих вокруг барака, где они жили, на двухколёсных красавцах. Конечно, его катали (на раме или на багажнике), ему давали прокатиться, но это было не то. Хотелось иметь с в о е г о, то есть постоянного, рогатого и поджарого друга.
И вот несчастное (с точки зрения Вани) детство кончилось. Всё, Ванька, сказал отец, беру тебе с получки велосипед. Это тебе подарок на день рождения, ну, и вообще… Слово «вообще» могло означать только одно: больше ты такого дорогого подарка не увидишь. Обычно дарили какую-нибудь мелочь, в лучшем случае – игру, но чаще, приятное с полезным, по их, родителей, мнению, сочетая, – что-нибудь из одежды или обуви, или школьно-канцелярскую принадлежность. А тут велосипед! Вещь в хозяйстве почти бесполезная, причём, стоящая половину зарплаты.
Накануне того знаменательного дня Ваня долго не мог уснуть, а в самый день не мог дождаться вечера, когда отец вернётся с работы. Наконец, с крыльца он увидел: идёт! Идёт и несёт! Тут же, на крыльце, отец и сын освободили велочасти от промасленной бумаги, протёрли их сухой тряпкой. Собралась барачная публика: в основном, конечно, пацаны, но были и девочки, и несколько взрослых дядек. Родитель прикрутил к раме вилку переднего колеса, затем сами колёса, седло, руль, крылья, багажник и, как последний штрих велокартины, звонок с рычажком сбоку. Потянешь за рычажок, и он – дзынь-дзынь. Звук слабый и не пугающий, так что пешеход может не обратить на него внимания, но, с другой стороны, велосипед – не машина, сильно не сшибёт. Ах, да, мы забыли сказать о цепи: конечно, она была надета на звёздочки, малую и большую. Есть такие аккорды на семиструнной гитаре: звёздочка малая и звёздочка большая; прибавим к ним обратную лесенку – и любая песенка из дворового репертуара спета. Накачав колёса и защемив правую брючину деревянной бельевой прищепкой, отец сделал пробу, признаться, весьма неуклюжую: петляя, хотя ещё не выпил (между тем бутылка уже ждала его на столе; какая получка без бутылки!), он проехал вокруг барака. На, Ванька, сказал он, неловко спешившись, только осторожно: яйца не сотри. Пацаны засмеялись. Засмеялись по инерции, потому что не раз слышали эти слова и привыкли к подобному юмору. Замечание же отца основывалось на том, что велосипед был взрослый и явно Ване велик. Да-с, вели́к был ве́лик. Всё тут покупалось на вырост: ботинки – чтобы хватило года на два, костюм – на три, а пальто – и того больше. Впрочем, Ваня з н а л, что у него будет взрослый велосипед, более того, он хотел этого. Ничего, думал он, нынешнее лето проезжу на раме, а на следующее, глядишь, до седла дорасту. С умилением он смотрел на обретённого большого друга, брюнета, по чёрной раме которого шла белая надпись: Урал. Обода и руль – под серебро, а седло и ручки руля по-тёмному коричневели. Встав левой ногой на педаль и оттолкнувшись, Ваня привычно перекинул правую через хребет железного коня. Каких-нибудь пару сантиметров не доставали ноги до педалей в их нижнем положении. И приходилось ёрзать. Со стороны это выглядело забавно. Но не менее забавным и неудобным был другой способ велокатания недорослей – под рамой, когда едешь, выгнув туловище на́ сторону, словно тебя скрючил паралич. Но разве придаёшь значение мелочам, когда есть главное – твой конь о двух колёсах, который не ржёт, овса не просит и так или иначе тебя везёт. Солнце на спицах, синева над головой, ветер – нам в лица, обгоняем шар земной. Ну, шар не шар, а барак родной вокруг объедем. Стоит он двухэтажный и коричнево-чёрный, прокопчённый дымом угольным, увенчанный башенками кирпичных труб. Сейчас лето, и трубы не курятся, можно сказать, в отпуску они; но дай срок – и повалит из них дымина негроподобный, с крупными хлопьями сажи. От печи начнёт танцевать по комнате тепло, и ты заснёшь в субтропиках, а проснёшься в тундре, особенно если за окном ветродуй и за минус пятнадцать. И не захочется тебе высовывать нос из-под одеяла, но надо. Надо вставать, завтракать и идти в школу. Если выйдешь из подъезда, их два, но из какого ни выйдешь – непременно уткнёшься взглядом в ряд дощатых сараев. На каждую комнату (читай – квартиру) полагается сарай. А как же! Уголь и дрова, идущие на растопку, хранить где-то трэба? Кроме того, в хозяйстве не можно без хранимого здесь же инструмента, как то лопата, лом, топор, пила-ножовка и двуручная пила, шутливо прозванная «Дружба-2», молоток и гвозди. Держали в сарае также велосипеды, мопеды и мотоциклы, а кое-кто – курей и поросят. На первый взгляд, это рискованно: пни ногой – доска в стенке отойдёт, залезай в проделанную брешь и бери что хошь. Но, надо признать, воровство было не в почёте. Жили бедно, но не воровали. Или почти не воровали. Мать, округлив глаза, не раз внушала Ване: Никогда не бери чужого… Не смей брать чужого! Что ты, мама, зачем мне чужое? У меня всё есть, вот даже велосипед. Я еду на нём вокруг барака, который стоит среди ему подобных, деревянных и почерневших, только малорослых, то есть одноэтажных. А два-три из них снаружи оштукатурены и побелены и притворяются каменными. Я еду мимо «забивающих козла» мужиков, мимо малышни, играющей в песочнице, мимо девочек примерно моего возраста (плюс-минус два года), с которыми пытаюсь держать себя нагло и высокомерно, но это получается плохо, так как на самом деле они сильно смущают меня. Особенно одна, соседка и одноклассница по имени Таня. Да-с, Таня смущает Ваню. Чем же, чем же она его смущает? Да как вам сказать, всем своим обликом, что ли. Прежде всего, своим лицом. Да и фигура её кажется ему безупречной, несмотря на то, что однажды, увидев её в окно, бегущую с ведром за водой на колонку, мать, улыбнувшись, заметила: А Таня-то косолапенькая! Ну, и что? Что из того, если ноги немного колесом!? А нам нравятся колёса. Сейчас они проносят нас м и м о Тани, но настанет день, и мы ещё дёрнем её за косичку или толкнём как-нибудь, одним словом, сделаем ей больно, выражая тем самым, что глубоко к ней неравнодушны.
Пока мы катились вдоль одной стороны барака, на другой – картина поменялась. Два мужика, дядя Боря и дядя Коля, решили померяться силой и, схватившись, покатились в пыли. Оборот – и дядя Боря уже сидит верхом на дяде Коле и, слегка придушив его, вопрошает: Сдаёшься? Глядеть на это – весело и жутковато. Выходит, что взрослые вырастают только телом, а умом они остаются такими же, как мы, детьми и шалопаями. Вовка, неродной сын дяди Коли, жалеет отца, хоть и неродного, и так объясняет его поражение: К о н е ч н о, дядя Боря сильнее, ведь он ест мясо, а мой отец – одну жареную картошку. Через некоторое время Вовка покажет Ване сеанс алхимии, покажет, как политуру из малярного средства можно превратить в средство алкогольное. Он будет лить её из бутылки на хлеб, освобожденный от корок. Пройдя сквозь этот фильтр, желтоватая и маслянистая жидкость станет явно жиже и прозрачнее. И всё же Ваня не рискнёт глотнуть её, хотя пробовать вино ему уже приходилось… Ещё велокруг – и представление даёт дядя Семён. С лестницы, ведущей на чердак, взобравшись до её половины, он держит речь, подражая Ленину. Товагищи, в Петгоггаде геволюция, картавит он, Кегенский убежал в женском платье. Этот дядя Семён просто какой-то забулдыга, человек пропащий даже на фоне других всегда готовых заложить за воротник мужиков, и надо сильно исхитриться, чтобы увидеть его трезвым. Через года три он замёрзнет под заводским (работал сторожем на заводе) забором. А пока, находясь уже на крыльце и приплясывая, он напевает: Офицеров знала ты немало. Кортики, погоны, ордена. О такой ли жизни ты мечтала, трижды разведённая жена?
Но что мы всё вращаемся, как Луна вокруг Земли, вокруг барака? Мы, конечно, к нему привязаны, но не настолько же. Можно поехать на юг, мимо общественной уборной типа «М» «Ж», дощатой и побелённой (слово «туалет» было неизвестно), где зимой, понятно, холодно, а летом сквозь дырки в деревянном полу видно, как в этом самом кишат буби – белые личинки мух. На них хорошо клюёт рыба, но Ваня недоумевает, как можно рыться в дурно пахнущих человечьих экскрементах. Позднее он узнает, что заядлые рыбаки поступают проще. Они подвешивают на тонкой верёвочке кусочек рыбы или мяса, продукт протухает, и мухи тут как тут. Через некоторое время созревший живой урожай остаётся только стряхнуть в банку. Мимо бараков и частных домов, по бездорожью переулка (осенью и весной не проехать, но сейчас здесь сухо) выехать на главную улицу городка – улицу Ленина, мощёную синеватой брусчаткой. А по ней – либо налево вверх, мимо школы, где учишься, и кинотеатра «Победа» («по» отпало, осталась «беда») ко дворцу культуры, либо направо вниз – прямо к проходной машиностроительного завода, которая вывела в люди многих горожан.
А можно закрутить педали на север, и через какие-нибудь триста метров достичь забоя. Наверно, правильнее было бы назвать это место «карьер», поскольку тут ведётся не закрытая, а открытая разработка (экскаватор тут копает глину для стоящего рядом кирпичного заводика), но народ кличет его «забоем», а с народом не поспоришь. Вот и Ваня ничуть не сомневается, и если вы скажите ему о карьере, он ответит вам: Нет, Карьер – это соседний посёлок, где добывают щебёнку, а здесь забой. Ну, бог с ним, не в словах дело, а в сути. Суть же такова, что экскаватор всё время в поиске, и с годами оставляет за собой холмы и горки, с которых зимой хорошо кататься на лыжах. Наденешь фуфайку, то бишь телогрейку, и шапку-ушанку, и варежки, и валенки наденешь, возьмёшь лыжи и выйдешь на крыльцо. Уроки сделаны. На душе и в природе ещё светло. Сунешь ноги в ременные петли, натянешь на щиколотки тугие резины, идущие от петель, так что нога без лыжи ни туда, ни сюда, и – вперёд к забою. Лыжных палок нет, да они и не нужны: ты же не на гонки собрался; твой удел, как сказал поэт, катиться вниз. И катишься. Заберёшься «ёлочкой» или «лесенкой» на горку и снова катишься. А то найдёшь искусственный или естественный трамплинчик, то есть холмик на пути спуска, и ну прыгать с него раз за разом, пытаясь побить личный рекорд. И скользишь вниз, присев, а на трамплинчике выпрямляешься. И кажется, летишь-паришь долго, но на самом деле – 3-4 метра, однако всё равно внутри радостно и трепетно. И опомнишься лишь тогда, когда плохо станет видно лыжню, когда ночь, как строгая мать, прогонит домой. Так уже в раннюю свою пору боремся мы по мере своих сил и возможностей со скукой жизни. Как говорится, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы оно не повешалось. А борьба со скукой кидает нас в другую крайность – ставит нас на путь страстей, вырастающих часто на пустом месте. Тяга к соскальзыванию настолько овладела Ваней, что и мороз ему не указ. Бывало, за окном – утро туманное, утро седое, ну, пусть не утро, а день, но всё равно – за минус тридцать, а мальчик одно что надевает шапку-ушанку и берёт лыжи. Мать ему: Куда ты?! Не ходил бы ты, Ванёк, замёрзнешь. Не замёрзну, мама, отвечает, я же бегом. Однако от мороза не убежишь: старик вездесущ и молниеносен. Для начала он набрасывает тебе на лицо маску холода, и ты словно играешь самого себя, репетируешь свою будущую смерть. Челюсти твои сведены, земля под тобой скована, всё вокруг гулко и пустынно. Да, да, господа, в забое ни души, лишь одному неймётся. Движение, конечно, немного согревает, прогоняет охочего до мальчиков старца из-под фуфайки, но из-под варежек, которые отсырели от прикладывания их к лицу, оно прогнать его не может. И скатившись несколько раз, мальчик, отморозивший пальчик (на ваш вопрос: какой пальчик? – ответим расплывчато: не главный), бежит восвояси домой. Там он протягивает руки к печке, но в тепле их так начинает ломить, что хоть в снег их засовывай. Отец и говорит: В холодную воду их надо, в холодную воду! Но ничего не помогает, и минут 10 мальчик мечется по комнате, не зная куда деться, и ревёт белугой. Отходняк. Впрочем, летом в забое делать нечего, разве что в одном из поросших тиной озёрец намыть «малинку» – маленьких красных червячков – личинок комара, на которые хорошо клюёт сорога и окунь.
Летом наши ноги (а теперь и колёса) устремлены, главным образом, на запад. Чем же нас влечёт запад? Хотите верьте, хотите нет – прудом. Рядом с заводом раскинулся он, и появился, как вы понимаете, благодаря заводу. Жила-была речка. Текла она себе свободно – куда глаза глядят. Но однажды пришли на её берег люди и перегородили её плотиной. И случился с речкой застой, и превратилась она в пруд. Не так ли и ты, народ? Живёшь-течёшь до поры, до времени, пока не подступятся к тебе люди с корыстными лопатами и кирками. И превращаешься ты в пруд, который, если не чистить, оборачивается в болото. Вот тебя и чистят. И открывают периодически шлюз, чтобы выпустить излишки твоего недовольства. Хозяйственные люди заботятся о тебе, как о своей собственности. Но! РУШАТСЯ ПОРОЙ ПЛОТИНЫ, ПЛОТИНЫ ПОРОЙ РУШАТСЯ… Впрочем, на западе лежит не весь пруд, а только главная, так сказать, его площадь – примерно километр на километр. Частью своей он находится к северу от города, сразу за упомянутым выше забоем. Эту часть почему-то называют Собачником. Почему? Может, потому, что здесь любят купаться четвероногие друзья наши? Нет, Ваня бы такого не сказал. Коров, стоящих по брюхо в воде, да, наблюдать ему приходилось. Но ведь не Коровник, а Собачник. Остаётся предположить, что здесь топят лишних щенков, что вполне вероятно, так как север городка застроен частными домами, где многие держат собак. Или – менее правдоподобная версия: название сие произошло от стиля плавания, который пользует едва научившаяся плавать малышня, а именно – по-собачьи. Именно на Собачнике таким макаром поплыл Ваня впервые. Потом, ничего, освоил более солидные методы – в размашку и по-морски. Но более всего он любил нырять. Вдохнёт поглубже и – вниз, раздвигая перед собой воду руками. Однако на глубине – холодно и мрачновато, и дно, как правило, не внушает доверия: какого хлама там только нет, начиная от топляков и кончая утопленниками. Поэтому Ваня предпочитал не опускаться на дно, а плыть в метре-двух от поверхности, плыть, пока лёгкие терпят. В этом, кстати сказать, уже виден характер мальчика, его жизненная, если хотите, установка, выраженная в склонности, с одной стороны, к уединению, а с другой – к нарочитой таинственности и желанию удивлять. Я, мол, конечно, пацаны, с вами, но оглянитесь вокруг – нет уже с вами меня. Где же я? Ушёл за хлебом и не знаю, вернусь ли. А то ещё была такая игра: заходили по пояс в воду и бросали на глубину металлические серебристые пробки от пивных бутылок. Их хорошо видно под водой и удобно собирать. «Нам пробки от пивных бутылок служили ориентирами на дне пруда и жизни. В мутной глубине нам ничего другого не светило». Кто больше соберёт, тот и победил… Где, любопытствуете, мы пробки брали? И смотрите на нас выразительно, выражая взглядом насмешливый риторический вопрос: что, мол, уже приходилось вкушать от запретного плода? В целом – да, отвечаем, скромно потупив очи, но немного, может быть, один раз, когда отец с соседом, дойдя до кондиции, вышли покурить-освежиться, а мы вбежали с улицы в комнату, томимые жаждой. Ну, и глотнули не воды, а из недопитого стакана, где желтело разливное вино. Ощущения? Что ж ощущения: мир предстал каким-то странным, закутанным в цветной туман, что ли. Но я хочу досказать вам свою мысль: в целом мы откусили от запретного плода, но в данном конкретном случае – нет. Денег на пиво у нас не было. Да и не продала бы нам, малолеткам, пиво тётенька-продавец. Так что мы попросту подбирали пробки на земле – близ столовой № 6, которая стоит на западном пути к пруду. Летом внешние двери её всегда нараспашку, и, проходя мимо, слышишь человеческий гул, звон посуды и обоняешь смешанный запах приготовленных блюд. Иногда, когда у тебя в кармане бренчит (мать, например, дала полтинник, сказав: пообедай сегодня в столовой; а ты и рад, поскольку в общепите гость ты не частый, и тамошний харч кажется вкуснее домашнего), ты заходишь внутрь, в вестибюль, и на мгновение останавливаешься, как богатырь на распутье. Ибо в заведенье – два зала: один (вход прямо) – собственно столовая, другой, левее, – пивная, где царят внушительные бочки, гранённые пол-литровые кружки, и дым коромыслом. Налево тебе ещё рано, и ты идёшь прямо. Прямо к буфетчице, если нет очереди, не минуя, конечно, меню, подходишь ты. И делаешь заказ. Например, говоришь: Мне, пожалуйста, пол порции щей, котлету с пюре, компот и два кусочка хлеба. Буфетчица, она же кассир столовой (а почему бы ей не совмещать, народ ведь не толпится, разве что в обед), отбивает чек. С чеком и подносом ты следуешь к раздаче, где повторяешь: Мне, пожалуйста, пол порции щей, котлету с пюре, компот и два кусочка хлеба. Мадам раздатчица сверяет твои слова с цифрами чека (ага, соответствует) и выдаёт тебе блюда. Из далёкого сегодня, когда всё наоборот, когда сначала стулья, в смысле щи, а потом уже деньги, это кажется странным и усложнённым. Но, видимо, это делалось с целью пресечь воровство. Хотя воровства, повторяю, почти не было. Каждый советский гражданин имел и использовал право на труд, и в портмоне у него, если не шуршало, то, по крайней мере, звенело. Если пивная, продающая продукт на разлив, была закрыта или гражданину не хотелось разливного, он мог купить бутылку-другую «Жигулевского» прямо в столовой или в киоске, что работал от неё и рядом с ней в летнее время. Отсюда и – вышеупомянутые серебристые пробки, рассеянные тут и там, вокруг да около. Ну, да хватит о них, довольно мы их собрали. А вот лучше не изволите ли подойти к заведению с тыла? Там располагается деревянный склад-сарай, но не он, конечно, нас интересует – что мы, сараев не видели!? Нас интригует дополнение к нему в виде сколоченного из досок загончика, откуда слышится какая-то возня, какие-то чавки и хрюки. Ба, глядим мы поверх ограды, ба, да тут содержатся живые и грязные существа с рыльцами-пятачками и верёвочками хвостов. А отъелись-то как на казённых харчах! Некоторые уже и встать не могут. Да, столовая – это не дом: объедков много, и сам бог велел вести при столовых подсобное хозяйство. Свиньи поглощают объедки, люди – свиней; безотходное производство получается. Нам неизвестно, как зовут этих общепитовских хрюшек, но мы точно знаем, что поросёнок соседа дяди Бори носит имя, как у хозяина.