А вдруг Лидиному мужу Олегу не будет нравится новая работа? Он будет мучится, жалеть о старой, об упущенных возможностях, о потерянном рае, и другой прошлой жизни, а сделать-то уже ничего нельзя, нельзя снова уволиться, и вернуться на старое место, а значит придется терпеть, пытаясь привыкнуть, приспособиться, принять неизбежное, но каждый вечер, возвращаясь домой, он будет думать 'зачем я это сделал?', и молчать о своих чувствах, не желая жаловаться и признаваться в поражении.
А вдруг они все, а она, Аня, в частности, не сможет найти нужный тон общения, будeт докучливой, недостаточно тонкой и интересной собеседницей, и ее будет в жизни Лиды и Олега слишком много, больше, чем им нужно, и тогда … опять то же самое – они пожалеют, что приехали в Портленд. Семья, семья … а нужна ли она, эта семья, им в таких количествах? Аня не могла не вспоминать никем нечитанный роман Мориака, где говорилось о том, что 'семья – это тюрьма из ртов и ушей …'. А вдруг и у них так? Их совместные сидения за накрытым столом исчерпают себя, будут казаться скучными, ненужными, пошлыми: жирная еда, которую долго и трудно готовить, порожние разговоры, где по мере возлияний делается все больший упор на пошлости, которые никого не развлекают, но нужно делать вид, что развлекают, чтобы быть 'своим'. Вот совсем недавно они сидели за столом у Ани дома, все слишком много съели и мучаясь от переедания, стали каяться и давать зароки не 'есть торт … и вообще… зачем так много еды? Не надо так много готовить!' и Аня чувствовала себя виноватой, ответственной за свой большой торт, за салат, заправленный майонезом, за жирный паштет, за вкусный белый хлеб, который все ели.
Лида обещала родить еще одного ребенка, все откладывала до той поры, когда они будут наконец вместе. И вот они вместе. А вдруг у нее не выйдет забеременеть? Ведь это непросто. Аня никогда не сталкивалась с проблемой 'трудности', но слышала, что люди, которые хотят ребенка по каким-то причинам не могут его иметь. А вдруг это с ними произойдет? Она жила в тревожном состоянии, в ожидании неприятности, твердо уверенная, что 'что-то будет'. А может этим 'что-то' окажется ее старческая немощность? А вдруг, поскольку Лида тянет со вторым ребенком, она как бабушка, окажется недееспособной, будет не в состоянии активно помогать? Не сможет ребенка ни поднять, ни искупать, ни накормить и ей его не будут доверять. И тогда она станет совсем бесполезной, бесконечно сосредоточенной то на своем давлении, то на пульсе, то на диете.
Были и другие 'вдруг' более или менее важные. Аня собиралась по давней традиции что-нибудь сделать для детей летом, поставить для них спектакль, где они снова будут артистами. А вдруг они ничего не сделают? Не успеют, никого не удастся заинтересовать, у нее не хватит энергии над этим работать, вовлечь в деятельность детей, Феликса и Лиду? Наступит лето, а они ничего не сделают, ни будет никакой продукции и дети уже никогда не будут артистами. Аня понимала, что если они этим летом ничего не сделают, то не сделают уже никогда. Она была движущей силой труппы, никто вместо нее не впряжется, а она … не сможет. Может не хватить энтузиазма. Вдруг она превратится в размазню?
А вдруг Катьке будет хуже, ее болезнь раскочегарится, лекарства перестанут помогать, и Катя станет погрязать в инвалидности, не сможет быть активной и станет докукой для своей семьи, раздражительной, сварливой и желчной?
А вдруг у них с Феликсом совершенно не будет денег, они, старенькие, ничего не смогут заработать и детям придется их содержать, причем не дочерям, а зятьям, которые вовсе не родная кровь? Как тогда жить? Как это будет унизительно, ужасно, тяжко! Аня никому никогда об этом не говорила, боязни жизни были для нее слишком подспудными, интимными и по-этому необсуждаемыми.
О сыне Саше Аня думала часто, тем чаще, чем реже они общались. Он уехал самым первым. Они давно, еще в Москве, замечали, что Саша скрытничает, бывает в компаниях, которые могли в те времена оказаться опасными: диссиденты, отказники, так называемые сионисты. И что у него с ними было общего. Русский парень, только одна бабушка еврейка. И вот … поди ж ты … Началась перестройка, а он засобирался в Израиль. Может уже и уезжать не стоило, но Саша упрямо гнул свое. Они пытались его образумить, но тщетно. В Израиле он все время жил с какими-то девушками, присылал их фотографии. Служил в армии, а потом, разом разочаровавшись в еврейской идее, уехал в Америку, где женился на американке из патриархальной еврейской семьи. Брак распался и Сашка начал совершать какие-то совсем уж дикие поступки. Уехал из Нью-Йорка, где он работал программистом и очень неплохо зарабатывал, в сельскую Пенсильванию, где зачем-то купил большую ферму. Аня с Феликсом, когда приехали в Америку, к нему туда съездили. Аня ходила мимо многочисленных амбаров, сараев, загонов для скота. Было сыровато, зябко, на земле везде была рассыпана крупная солома, под ногами чавкало. Пахло навозом и кормами. Саша в грязных джинсах, сапогах и брезентовой куртке казался ей чужим. Ей казалось странным, что она мать этого грубого мужика с бородой. Он бросал вилами сено лошадям …
– Саш, зачем тебе это? Ты же жил в Нью-Йорке, зарабатывал, сидел в ресторанах Сохо, заходил в галереи … а сейчас, Саш?
– Мам, понимаешь, это – другая Америка. Я хочу ее понять.
– Да, ты все равно не поймешь. Мы же все из Москвы. Мы – городские …
– Это, мам, вы с девчонками городские, а я – нет.
– Да, ладно тебе. Не выдумывай. На черта тебе лошади и коровы, ты же не умеешь с ними обращаться.
– Это ты так думаешь. Ты, помню, мне говорила, что я – не солдат, а я был солдатом, и неплохим. Ты, мам, меня не знаешь совсем, никогда не знала и не понимала… мне неинтересно жить, как вы ....
– Да? А как тебе интересно? У тебя же специальность прекрасная есть … а ты тут дурака валяешь … Живешь в глуши, тут слова не с кем сказать …
– Мам, я и так сказал в жизни слишком много слов. Слова ничего не значат. Надоели пустые разговоры. А тебе не надоели?
– Я не веду пустых разговоров, я учу студентов. А вот ты что делаешь? У тебя же образование …
– Ладно, хватит! Я же у вас ничего никогда не просил и не прошу. И поэтому имею право жить, как я сам считаю нужным. Договорились?
Что Сашку забирало? Аня никогда его не понимала, это правда. Феликс, ненавидящий любые конфронтации, всегда просил ее не вмешиваться. Она и не вмешивалась, в любом случае ее вмешательство ничего и не дало бы. Ферму Сашка давно продал, опять перебрался под Нью-Йорк, жил в Нью-Джерси в небольшом, старом доме с молодой женщиной-американкой. В Портланд он приезжал только один раз. Все были радушны, но настоящего общения у них не получилось. Саша от них отвык, и было ощущение, что он приезжал из чувства долга. С девочками он себя вел, как будто они по-прежнему были маленькими. Все ему подыгрывали. И вот теперь … а вдруг, когда она умрет, дети совсем не будут общаться, брат полностью потеряет связь с сестрами и отцом. И детей у Саши не было. Он говорил, что они ему не нужны. Ну как это так? Что тут можно было сделать?
Аня прятала ото всех свои грустные мысли, держась за свой 'ординар', в хорошие моменты справедливо себя уговаривая, что нельзя горевать раньше горя, что проблемы она будет решать по мере их поступления. Все ее моральные силы были на направлены на то, чтобы не 'распускаться'.
Как обычно без напряга, будучи внутренне готова к ограничениям, она стала резко меньше есть. Даже ее овсяная ежевечерняя каша без сахара стала состоять всего из одной ложки. Аня себя знала, ей даже не надо было делать особых усилий, чтобы не наедаться. За столом все могли есть торт, а она не ела. Торт или паштет оставались после гостей, Феликс приходил с работы и с удовольствием их доедал, Аня не прикасалась ни к чему, что она считала для себя вредным. Ненавистный тренажер, на котором она каждый день ходила по пол-часа, стал рутиной жизни. Обещаной радости после тренировок Аня не испытывала, но ходила все равно, пересиливая свое отвращение и скуку.
В конце марта в пятницу, Аня, как обычно не работала, и поборов свое желание сразу сесть за компьютер, отправилась в гараж, открыла ворота и встала на ленту тренажера. С улицы дул свежий ветерок, слабо шевелящий верхушки высоких елок. Аня посмотрела на ослепительно голубое, еще холодное небо, без единого облачка. Как редко она раньше смотрела на небо, как-то было недосуг. Перед домом никого не было. Люди были на работе, а крикливые соседские девочки – в школе. Было удивительно тихо, листья на деревьях еще не появились, но трава стала совершенно зеленой, летом такой не будет. Аня включила тренажер и лента 'пошла', приходилось перебирать ногами, держась за раму перед собой. Обычных раздражающих мыслей о дурацком искусственном хождении, когда Аня напоминала себе 'белку в колесе' в клетке, не было, наоборот, свежий прохладный воздух, тишина, одиночество казались приятными и желанными. Настроение можно было считать почти хорошим, но все-таки было это 'почти'. У Ани в голове билась мысль о сравнении ее прежней активной жизни с этим благолепием на тихой улочке, которую по ее старым представлениям, и улочкой-то нельзя было назвать.
Она раньше бегала по городу, поднимаясь по лестнице метро, бежала за автобусом и даже не замечала своего движения. За редчайшим исключением она никогда не гуляла, если куда-то направлялась, то по-делу, и по-этому самого процесса движения просто не замечала. Она двигалась к целе, а не для здоровья. Вот в чем была разница. Но разве она одна сейчас такая? Все сидящие целыми днями перед своими компьютерами, в машинах, в офисах люди, были вынуждены ходить в спортклубы для того, чтобы двигаться. Время тратилось на суррогатное, суетливое, самоцельное движение, и Аню это все-таки немного раздражало, хотя и меньше, чем обычно. Она надела наушники и протянув руку, включила Высоцкого, которого она когда-то, бог ты мой, знала, совершенно теперь немодного, почти забытого, невостребованного. Его хриплый, кричащий рубленые стихи, голос наполнил гараж. Он пел о 'солдатах группы Центр', о каких-то комбатах войны, на которой он не был … Как все это не вязалось с благолепием маленькой тихой американской улицы. Тревожные, мощные, непричесанные слова, примитивный, но завораживающий, подчиняющий себе мотив. Анины ноги подстраивались к ритму, песню невозможно было не слушать. Насколько это была не попса: голос, манера, суть стихов, музыка! Не просто поющий человек со слухом, а актер, не слова, а стихи, не музыка, а какой-то набат … Напор, страсть, обнаженная правда жизни, выдуманная, но мощная реальность, которую для художника вовсе не обязательно прожить, достаточно просто себе представить и соответственно прочувствовать. Аня поняла, что эта музыка не может выражать ее настоящее, она из прошлого, из прежней жизни. Хотя … хотя, а разве ее эмиграция не была пугающе настоящей, суровой и беспощадной войной? Да была … но эта скользящая лента тредмила, травка, воздуся …? Как все сейчас не так. Война закончилась, только вот чем? Ее поражением? Или победой, похожей на поражение?
Ане вдруг захотелось себя 'загнать', по-настоящему устать, вспотеть, тяжело дышать, натрудить ноги. Она резко прибавила скорость и наклон. Теперь она быстро шла 'в гору'. Странным образом усталость не приходила, пульс увеличился, но ненамного. Анины ноги в белых не новых кроссовках мерно переступали по ленте. 'А если побежать?' Аня прибавила еще скорости. Ноги замелькали быстрее, она уже не шла, а бежала. Так продолжалось минут пятнадцать и наконец она почувствовала, что устала. Майка вспотела под мышками и на спине, захотелось пить. Пульс был 100, еще полтора месяца назад он у нее такой был в постели, а сейчас она правда бегала. Все-таки она молодец! Аня остановилась, мельком взглянула на дисплей 'калорий': получалось, что 'сожгла' она много, но это ее почему-то теперь мало интересовало. Аня выключила тренажер и музыку, закрыла гараж и пошла в комнату. 'Водички, первым делом попить …, а потом в душ.
Когда она почти полтора месяца назад начала тренироваться, в глазах у нее было темно, она вваливалась в дом и в изнеможении валилась на диван, растягивалась и долго лежала, закрыв глаза и пытаясь восстановить дыхание. 'А сейчас не растягиваюсь. Вот что значит начать двигаться! Правильно меня все-таки Феликс заставил. Я бы сама не стала …' Аня пружинящей походкой взлетела по лестнице и вошла в ванную, на ходу снимая с себя вещи. Вода уже текла и Аня с удовольствием встала под душ. Струи приятно били по ее телу, она намыливалась, думая о том, как отлично, что Лида с Олегом теперь здесь живут! 'Сволочь я все-таки, что не так ценю их общество, как нужно. Все какие-то мысли мне в голову приходят мрачные, а по-сути … что мне, скотине неблагодарной, надо!' – занимаясь мелким самобичеванием, Аня даже и не замечала, что она сильно прогибаясь, заводила руки за спину и довольно легко намыливала всю ее поверхность. У нее так уже давно не получалось: руки за спиной не могли ухватить одна другую, а сейчас смогли, но Аня не отдавала себе в этом отчета. Как будто так и было нужно, кто же замечает естественное?
Большое зеркало в ванной отразило все ее тело. Аня вытерлась, причесалась и перед тем, как одеваться, вгляделась в зеркало. Она это делала каждый, или почти каждый день и не замечала, что она все-таки невероятно похудела, даже можно было сказать 'страшно' похудела. И тут ключевым словом было 'страшно'. Ну да, она мало ест, регулярно тренируется, но … чтобы так похудеть, причем столь быстро?! В этом было что-то ненормальное, недопустимое, удивительное, вернее, шокирующее. Аня смотрела на себя и уже даже и не могла себя такую припомнить: живот почти исчез, лишняя кожа свисала довольно некрасивыми складками, зато спина сделалась уже, и на ней практически и не было никаких складок. Обозначилась линия талии, а на бедрах чуть выпирали берцовые кости. 'Что это со мной творится? Что-то я 'подалась' … ничего себе!' – Аня вдруг явственно осознала изменения в своей фигуре. 'Ну, да, я тренируюсь … это, разумеется, от этого. Отчего же еще?' – вопрос в Аниной голове был риторическим, кто же не знал от чего: от рака! Вот от чего! Или нет? Что у нее за привычка сразу думать о плохом. Люди начинают так худеть на терминальной стадии, а у нее … никаких признаков, ну … никаких. Да, что я себя утешаю? Вот, как раз и бывает, что признаков никаких, а … уже поздно 'пить боржоми'.
Аня уселась на край своей кровати, дряблый живот опал и повис узкими складками, жира в них почти не было. Она взглянула на свои крепкие ноги, с рельефными икрами, которые в последнее, еще такое недавнее время, уже вовсе и не выглядели рельефными и горько подумала, что 'понятно теперь, почему так вышло, что Олег приехал в Орегон, что у него все получилось с новой работой. Ясно. Судьбе было угодно, чтобы он ее, Аню, лечил, будет длить ее рак сколько сможет, тянуть ее разными там химиями, а потом она умрет.' Нет, она не похудела, она 'исхудала', вот так будет точнее, и ничего тут не поделаешь. Она всегда знала, что умрет от рака. Откуда знала? Знала и все! Аня встала. Если отбросить мысли о раке, она чувствовала себя просто превосходно, давно уже она так себя не чувствовала. Сердце билось ровно и сильно, тело казалось легким, податливым, послушным. 'Да, что это я так распустилась? Еще мне никто диагноза не поставил. Может пронесет. Это просто мои интенсивные тренировки!' – Ане удалось себя успокоить. Хотелось деятельности, но к компьютеру ее совершенно не тянуло. Аня решила померить свои вещи. Она знала, что ей будет кое-что велико, и это ее расстроит. Хотя, неизвестно, может как раз и порадует. Аня расшвыряла на кровати свои вешалки с одеждой и принялась все примерять, создавая разные сочетания из юбок, кофт, пиджаков и туфель.
Примерки оставили у Ани смешанное чувство. С одной стороны ее чувство тревоги насчет похудения, как бы она его не отгоняла, усугубилось: юбки висели, в талии можно уже было засунуть пару пальцев, кофты и свитера выглядели, как мешок. Получалось, что ей и носить-то нечего. Она даже достала из комода давно купленный и никогда не надеванный черный с блестками купальник и надела его. Купальник сидел, как влитой. Аня вертелась перед зеркалом, смотрела на себя со всех сторон, и осталась своим видом довольна. Она испытала давно забытое чувство – отсутствие стыда за свое тело, когда ты не боишься раздеться, не сидишь на жаре запакованная, чтобы, не дай бог, не оскорбить эстетические чувства окружающих. Да, раздеваться ей было теперь можно, да только … зачем? Она давно не ходила ни на пляж, ни в бассейн. А может надо записаться в бассейн? Ане вдруг остро захотелось поплавать, ей казалось, что она вполне сможет.
И все-таки … почему она так похудела? А может ей кажется? Может это просто мнительность? Она решила поговорить с Феликсом, спросить, что он обо всем этом думает. Собственно, о чем об 'этом'? Феликс, ведь, ничего особо нового в ней не замечал. Аня повесила на вешалки всю свою одежду и ее приподнятое настроение враз улетучилось. 'Тоже мне разбушевалась. Наряжалась, как дура, вертелась перед зеркалом, паясничала, сама себе улыбалась и чему-то радовалась. Интересно чему? Вот чему ей, глупой, было радоваться?' – мысли о болезни овладели ею с новой силой. Аня взяла небольшое зеркало и стала в него смотреться: кожа лица показалась ей бледной, круги под глазами какими-то более явственными, второй подбородок подтянулся, стал меньше, зато больше обмяк, а щеки выглядели впалыми. Аня, как часто в последнее время, не замечая этого, облекала свои мысли в форму диалога самой с собой:
– Нет, как-то я плохо выгляжу. А когда ты хорошо в последний раз выглядела, идиотка?
– Ничего не сделала сегодня, а только целый день себя разглядывала.
– Кто это себя так пристально разглядывает в здравом уме? Какой-то болезненный интерес к собственной персоне.
– Если так на себя смотреть и к себе прислушиваться, можно еще и не такое заметить.
– Ладно, придет Феликс, поговорю с ним. Если ему ничего не заметно, значит я просто выдумываю: и худобу, и бледность, и … рак.
Было уже часов семь, а Феликс все не шел с работы. Черт бы его побрал. Что он там копается со своими психами. Желание видеть мужа, немедленно, овладело Аней. Она легла на диван в верхней гостиной и стала его ждать, он должен был с минуты на минуту появиться. Почему-то она принялась вспоминать, как они познакомились. Воспоминания о той ночи были необыкновенно отчетливыми. Аня очень давно ни о чем таком не вспоминала, а тут все те события нахлынули на нее, как будто все происходило буквально вчера. Аня даже удивилась этой странной отчетливости. Все вернулось: погода, люди, детали обстановки, слова, запахи, шумы …
Ей было тогда в начале 70-ых двадцать шесть лет и она была не замужем. Тогда это считалось поздно, но Аня за себя не волновалась. А нее было много знакомых мужчин, некоторые из них были в нее влюблены и по обычаям тех времен, приглашали в ЗАГС, но Аня не спешила, знала, что каким-то образом она узнает, что пора … мужчины появились в ее жизни рано, лет в 16, она могла бы уже давно 'пойти замуж' и раньше, ей всегда было за кого, но она не хотела. У нее позади был институт, педагогический, не слишком престижный, не такой, о котором мечтал папа. Аня окончила странный малоизвестный факультет: преподавание физики на французском. Это был даже и не факультет, а просто небольшое отделение при физическом факультете. Аня пошла туда, тщательно все взвесив: она выполняла одновременно и мамино и папино желания, да притом заранее была уверена, что учиться ей будет нетрудно, а трудностей она не любила. Перспектива быть учительницей ее не пугала. Ей было известно, что она ею не будет, если не захочет. Отделение было создано, якобы, для подготовки учителей для спецшкол, а на самом деле вовсе не для этого. Их готовили для работы за границей, в Африке, в недавно образовавшихся демократических странах, бывших колониях, вступивших на путь 'социализма'.
Когда Аня на распределении увидела молчаливых любезных, но настойчивых дядек с военной выправкой, но без формы, приглашавших их поработать заграницей, заманивающих их 'интересным опытом' и валютными сертификатами в Березку, она поняла, что была совершенно права. Отделение давало возможности, которые иначе бы Ане не представились. Она, поговорив с обаятельным молодым человеком, на два года поехала на работу в Того. Конечно она знала, что с их отделения ребят посылают за границу, но сама особенно никуда не собиралась. Ей казалось, что из-за папиной работы ее, разумеется, никуда не пустят. Когда 'обаятельный' заговорил с ней о распределении, она сразу его спросила насчет папы, и что у нее 'особые обстоятельства'. Человек из 'конторы', чуть улыбнувшись, уверил ее, что 'им все известно, и что они очень доверяют ее семье'. Тут и думать не стоило … отчего б не съездить!
В общем в это время Аня была молодой, весьма уверенной в себе женщиной, с определенным жизненным опытом, при этом отнюдь не школярски-молодежным. В командировку за границу она съездила и … нет сейчас Аня не хотела об этом вспоминать. Аня улыбнулась, вспомнив, что она тогда даже отвыкла, что она 'Аня', вовсе она была уже никакая не Аня, а Анна Львовна Рейфман. Аня знала, что ее красиво зовут. 'Анна' ассоциировалась с Анной Карениной и Анной на шее, 'Львовна' – шикарно: не 'Сергеевна', не 'Петровна', а именно 'Львовна' – не то, чтобы по-еврейски или чисто по-русски. Было, конечно, много евреев 'Львов', но был же и Толстой. А фамилия … вот тут начиналось интересное. Анин папа Лев вовсе и не был евреем, он был немцем, давным-давно обрусевшим, но немцем. Пусть по-немецки 'рейф' с произносившимся 'э' оборотным, означало все лишь 'бочку', т.е, Аня была бы в Германии просто какой-нибудь Бочаровой или Бочкиной, но … все равно. Ее далекие предки были скорее всего обычными ремесленниками. А вот мама … да, мама была еврейка, но … для Ани все это было не так уж важно, от антисемитизма она никогда не страдала. Никто в школе, и тем более в институте ее не дразнил. Кто бы посмел … Родители дали ей правильные, красивые черты, но не так, чтобы уж слишком национальные.
Она тогда как раз недавно вернулась из Того и знала, что больше она туда не вернется, хватит с нее. Провести там остаток молодости ей не улыбалось. Чем заняться было пока неясно. Школа ее всегда ждала, технический перевод тоже … но Аня размышляла, родители ее не торопили. Прекрасно одетая, ухоженная, непохожая ни на маминых еврейских гуманитарных интеллигенток-преподавателей, ни на папиных высоколобых физиков, Аня с легкостью влилась в московскую золотую, слегка богемную молодежь. Они ходили по ресторанам, модным кафе, театрам, на скачки, читали самиздат и Аня, через приятеля-физика, попала в театр МГУ и там пришлась ко двору. Ах, какой это был спектакль! Совершеннейшее 'ретро', бель-эпок, начало века. История неразделенной любви Вертинского к знаменитейшей актрисе немого кино Вере Холодной. Аня, собственно, и сыграла-то там только в одном спектакле и взяли ее туда из-за невероятно подходящей фактуры. Все было так интересно, здорово: она – дама в вуалетках, шапочках-менингитах, шляпах, свободных шелковых платьях, и маленьких туфельках с круглыми носками. А грим … бледное лицо, яркие губы, мушки на щеке, обведенные черным глаза. Ее пушистые, еще не коротко стриженные светлые 'скандинавские' волосы, то в сложных пучках, то уложенные завитками, со сложной челкой. Аня принимала разные красивые позы на козетках, лежала в пижамах на диванах и курила папиросы с длинными мундштуками. Лощеные мужчины-кокаинисты целовали ей ладони, стояли на коленях, заламывали руки, читали стихи, а скромный Пьеро-Вертинский пел романсы. А она, Вера Холодная, жена скромного московского юриста так и осталась верна скучноватому мужу. Аня помнила сцену, когда Вертинский поет, посвященный ей, Холодной, романс 'ваши пальцы пахнут ладаном', она возмущена, потому что ладаном пальцы пахнут у мертвых. Вертинский снимает посвящение, но на следующий год, Холодная умирает от 'испанки', умирает красиво в традициях серебряного века … и звучит романс Вертинского. К сожалению остальные спектакли Ане не нравились, да ее в них никто и не приглашал. У нее тогда был короткий роман с 'Вертинским', он, кстати, хорошо пел и играл на гитаре, но был изломанным, капризным парнем, аспирантом физического факультета, способным, но невероятно ленивым и не умеющим отличать роль от жизни. Интерес к 'Вертинскому' проходил вместе с интересом к театру. Но там, в труппе она четко поняла, что действительно красива. Ей об этом открытым текстом говорил режиссер, ставший потом очень известным.
Аня прекрасно себя помнила: невысокая, чуть ниже среднего роста, стройная, пропорционально сложенная, обтекаемо-кругленькая, но совершенно нигде не полная. Почти всегда на каблуках, в высоких модных сапогах, изящных шубках. У нее было, по выражению матери, породистое лицо, хотя мать, говоря про 'породистое лицо', никогда не имела в виду свою дочь, во всяком случае открыто она ею не восхищалась. Небольшой нос с горбинкой, круглые совиные зеленые глаза под тяжелыми, всегда накрашенными, веками, пухлые губы и широкие скулы. Аня была натуральная блондинка, одно время она подкрашивалась в 'пепельный' цвет, но потом ей надоело. Волосы у нее были прямые, жестковатые и густые. Их можно было по-разному уложить и Аня приобретала сразу другой вид. Ей шли стильные стрижки с разными челками и проборами. Для того, чтобы сделать свои волосы волнистыми, Ане приходилось много потрудиться, да волны особо и не держались. Она сильно красилась: глаза обводила черным, густо накладывала тушь на ресницы, чтобы они выглядели 'стрельчатыми', на веки – голубые или зеленые тени, которые ей блондинке очень тогда шли. Румянами она почти не пользовалась, зато губы часто красила красной помадой, составляя умело выверенный контраст с бледным тоном. Косметики на ее лице было много, и вся эта 'боевая раскраска' могла бы на другой девушке, попроще, показаться нарочитой, вульгарной, но не на Ане. Просто она выдерживала несколько театральный стиль, образ Веры Холодной довлел над ней, долго не отпускал. Вот какая она тогда была: броская, яркая, с холодным, холеным лицом то ли недотроги, то ли дорогой содержанки, то ли актрисы, то ли светской дамы.