Когда осенью подморозило и падера (первый снежок) закружила, Степан с четырьмя ребятами-комсомольцами завалил на охоте матерого сохатого. Едва доволокли. Степан убоины себе не взял, на молодых охотников разделил. Тетя Аксинья Майданцева, бабка Максима, очень Степана благодарила, в пояс кланялась. Это ведь много мяса, его на куски порежут, в воду окунут, дадут обледенеть и в кадки сложат, снегом пересыпав, – надолго хватит. В сибирском климате без мяса никак нельзя. Майданцевым еще и шкура досталась, поскольку первый выстрел, достигший лося, был Максимкин.
Степан часто лукавил, приписывая те или иные хорошие дела новой власти.
– Не меня благодарите, тетка Аксинья, а партию. Партия нас призывает всячески поддерживать и обучать сознательную молодежь.
– Ну да, ну да! И партии спасибо! – закивала тетка Аксинья, хотя и с меньшим энтузиазмом.
– Молодежь объединится в коммунистические союзы и бодро пошагает к светлому будущему.
– А в лес она пошагать не может? Боюсь, дров до весны не хватит, придется сенник ломать.
– Будут вам дрова, – пообещал Степан.
Положа руку на сердце, он не мог бы сказать, что комсомольцы такие уж верные ленинцы. Вместо собрания с повесткой дня «Текущие политические задачи» могли побежать на супрядки. А если из комсомольцев кто-то женился или выходил замуж, те и вовсе забывали о своем членстве в РЛКСМ. Загорелись ставить комедию Гоголя «Ревизор», но после трех репетиций скисли. Женских ролей мало, всего две, девушки заскучали. Парней не заставишь слова учить, да и юмор у Гоголя несмешной.
Степан привез им из Омска пьесу «Конец мироеда» какого-то молодого революционного автора. Там фигурировали кулак, его жена и три их дочери, а также комсомольский вожак, влюбленный в одну из дочерей и пытающийся вырвать девушку из застенков контрреволюционного семейства, да взвод красноармейцев, который периодически выскакивал на сцену, но слов не имел, как и девушки-комсомолки в красных косынках. Еще были трясущийся старик, тоже кулак, за которого отец хотел выдать дочь, и поп-пропойца в грязной рясе и с красным носом.
Отца-кулака играл невысокий круглолицый парнишка, под рубаху на живот и в штаны на задницу ему подкладывали подушки, чтобы был уродливо толстым. Его жену представляла Нюраня. Дрынношшепина (так у них называли высоких худых девушек) Нюраня была на голову выше «мужа». Говорила она визгливым противным голосом и вставляла в исходный текст слова и выражения из арсенала родной мамы. Максимка с наклеенной белой бородой изображал жениха-мироеда и так трясся «от старости», что все впокатуху падали. В финале пьесы – естественно, счастливом – все актеры выходили на сцену и пели революционную песню. Причем лучше всех пели кулак-отец, мироед-жених и поп, обладавшие хорошими голосами.
После веселых репетиций мчались кататься на санях или с горки.
Анфиса дочери еще осенью, когда комсомольцы в престольный праздник организовали антирелигиозное шествие, велела и думать забыть про комсомол. Как и большинство сибирячек, Анфиса не была истово верующей, но богохульство приравнивала к разврату. Хватит им одного Степана-безбожника! Ее дочери не место в компании, где хулят Господа, а вместо Библии подсовывают Карлу Марксу! Поэтому Нюраня держала в секрете свои драматические занятия. Аким и Федот, сопровождавшие ее в дни, когда репетиции проводились вечером, тоже помалкивали. Что супрядки, что спектакли – их дело следить, чтобы девчонку не обидели, и до дома ее в сохранности доставить.
Премьеру планировали на Крещение. Играть будут в школе. Мама наверняка на представление не отправится, а пока ей донесут добрые соседки, еще время пройдет. Наказание за прошлое не бывает строгим, да и Степан заступится.
* * *Зимой мужики оканчивали работы рано, когда смеркалось. Обед отодвигался и сливался с ужином – назывался «паужина». Состоял из четырех-пяти блюд. Обязательными были пироги. Вышколенным свекровью Марфе и Прасковье никогда не приходило в голову отступить от заведенного порядка: к супу из свежей капусты – пирог с гречневой кашей, к кислым щам – с соленой рыбой, к лапше – с мясом, к ухе – с морковью. Далее следовали мясо или рыба – жареные, тушеные, припущенные в печи. Во время постов Медведевы ели рыбу, которая у сибиряков не считалась скоромной пищей. Питались Медведевы несравнимо сытнее, чем большинство селян, не каждую неделю позволявших себе мясо. Но для Анфисы делом чести было поддержание высокого уровня жизни. Враньем продотрядам и прочим сборщикам податей, изворотливостью, тайными припасами в схронах, точным расчетом тех продуктов, что были на виду, она кормила девять человек в собственном доме и время от времени помогала нищим родственникам.
За паужиной следовало долгое-долгое чаепитие с пирожками, шанежками, ватрушками, вафлями, ломким сладким хворостом.
Свету было достаточно – у омского барышника Анфиса приобрела две фляги лампадного масла, да и керосину у нее была целая бочка. В горнице, у божницы, на столе стояла большая керосиновая лампа. Тут группировались мужики. На противоположном конце при свете масляных коптилок трудились снохи – вязали на спицах, вышивали, обметывали пошитую для весенне-летних трудов домотканую рабочую одежду. Урок-задание на вечер (после того как посуду вымоют и заготовки еды сделают) от Анфисы имели только Марфа и Прасковья. Мужики выбирали себе занятие по настроению, без дела никто не сидел. Хотя если было настроение подушку примять – пожалуйста! Только вечерний засып коварен: в пять ляжешь, в семь поднимешься с тяжелой головой, чаю попьешь – прояснится, а потом всю ночь сна не будет, проворочаешься с боку на бок.
Любимой игрой были шахматы. Непобедимым чемпионом слыл Петр. В очередной раз проиграв ему, доктор вскакивал и, размахивая руками, вышагивал вдоль стола:
– Вы еще говорите, что он имбецилен!
Никто этого не говорил, и слова-то такого не знали. Но у Василия Кузьмича была привычка приписывать людям аргументы против: «А вы мне тут утверждали… А вы-то подозревали… Вы ошибались, полагая…»
– Еще партию! – восклицал доктор и усаживался за стол. – Значит, ты, Петр, приверженец сицилийской защиты?
– Гы-гы, – улыбался Петр, расставляя фигуры.
Много лет назад их вырезал Еремей Николаевич, обучившийся этой игре в городе. На первый взгляд черные и белые фигуры были идентичны. Но если присмотреться, то белый король был лицом простоват и добр, а черный – суров и зол. Белая королева едва заметно растягивала губы в улыбке, а черная ехидно поджимала. И даже пешки, сделанные в виде солдатиков с ружьями, имели отличные физиономии.
В горнице было очень уютно: по углам темно, освещено только пространство у стола, да в кути отблески углей из печи. Здесь царило спокойное, бестревожное молчание, нарушаемое стуком спиц в руках у женщин, шорохом страниц, которые перелистывали Степан и Нюраня, глухим чиркающим звуком стамески по дереву – Еремей Николаевич что-то вырезал; свистом дратвы, проходящей через кожу, – Аким шил обувь; мурлыкающим похрапыванием Федота, привалившегося к стене, бормотанием Василия Кузьмича: «Ну-тесь, а мы вас слоном…» – и ответным гыгыканием Петра. Скрипело перо в руках Анфисы Ивановны. Она садилась за стол, ставила перед собой еще одну коптилку, надевала очки и вела записи в «канцелярии» – толстой тетради, куда заносила доходы, расходы и будущие траты. Память стала подводить, а распределенное по трем местам добро – на заимках, дома и на складах у омского барышника – требовалось контролировать. Чужой взор ничего не разобрал бы в ее зашифрованных записях, как и в переписке с барышником, которая хранилась между последним листом и обложкой тетради. Поди догадайся, что «7Ош+3фКм – 2пЯс+3арСс» означает, что за семь овечьих шкур и три фунта кедрового масла Анфиса получила две пары яловых сапог и три аршина солдатского сукна. Тайнописи ее научил барышник, без конспирации в нынешние времена торговлю вести невозможно.
Им, Медведевым, некуда было деться друг от друга – отапливались только дом да помещение, где ночевали работники, там печка держала температуру «вода не мерзнет». В банные дни Аким и Федот спали в бане. Постоянно находясь на людях, в общении, человек испытывает внутреннее напряжение. А если этот человек – сибиряк, которого окружающая природа приучила к изоляции, склонный к созерцательности, не переносящий гула толпы, то молчание для него – большое благо, уважение к его личности и проявление его уважения к остальным.
Беседы тоже велись, конечно, иногда затягивались за полночь. Включение в семью Василия Кузьмича внесло новые нотки в обычные зимние разговоры. Доктора ценили, высказывали почтение к его годам, знаниям и эрудиции, терпеливо относились к его взрывам, стариковскому бурчанию и обвинениям всех и вся в дремучести. И тем не менее он был немного клоун, объект для шуток. В частности, потому, что не понимал местного говора. В бытность земским врачом Василий Кузьмич общался с омской интеллигенцией, которая диалектизмов старалась не употреблять, подражая столичной речи. А с тупыми крестьянами-пациентами какой разговор?
Ты его спрашиваешь:
– Какая боль, режущая или тупая?
– Такая режущая, что тупая, – отвечает.
И еще «но» вместо «да» употребляют.
– Давно эта шишка у тебя вскочила?
– Но.
Что «но», при чем тут «но»? Темные люди.
Медведевым же, в свою очередь, казалось странным, что он не знает таких простых слов, как «анадысь» (тогда), или «зубатить» (грубить), или «взаболь» (в самом деле), ведь их деды и прадеды так говорили.
Василий Кузьмич регулярно попадал впросак, ослышавшись или приписывая диалектизмам неправильное значение. Человек сугубо городской и далекий от сельского хозяйства, доктор однажды увидел племенного быка Буяна в возбужденном состоянии и поразился размерам его пениса. Больше метра между ног болтается, матушки святы!
Приходит как-то Аким с выгона и говорит, что у Буяна пропало ботало.
– Постарел? – качает головой доктор. – Такое великое мужское достоинство его болтало. Коровы потеряли знатного любовника.
Замечание доктора вызвало у всех недоумение. Пока Еремей Николаевич не сообразил и первым не расхохотался:
– Ботало – это не уд, а колоколец на шее!
После этого, кстати, мужики взяли «болтало» на вооружение. Так, наверное, и появляются новые слова.
Метели бушевали по нескольку дней, и Степан часто оставался дома. О том, чтобы добраться до сельсовета, нечего было и думать.
– Зимусь в эти числа так не мело, – сказал Степан, досадуя на простой в работе.
– Зимусь… проснусь… – забормотал Василий Кузьмич. – Сдаюсь! – протянул он руку Петру, признавая очередное поражение. – Что такое «зимусь», скажите на милость?
– Прошлой зимой.
Василий Кузьмич вскочил и принялся расхаживать по горнице:
– Почему вы не можете говорить просто по-русски: «прошлого года, прошлой осенью»? Нет, у вас все с вывертом: «лонись», «осенесь»…
– А у старообрядцев даже свой счет есть, – сообщила Нюраня. – Марфа знает. Посчитай, пожалуйста, от одного до десяти.
– Един, пара, – не поднимая головы от шитья, стала перечислять Марфа, – ерахты, барахты, чивильды, евольды, по-пусту, по-насту, дакинь, вчкинь.
– Что и требовалось доказать! – воскликнул доктор. – Степан, как ты собираешься этих аборигенов вести к светлому будущему, когда у них ерахты-барахты, дакинь-вчикинь? У вас ведь «галиться» означает «издеваться, смеяться», а «галицы» – это рукавицы! Где логика?
Степан принялся рассказывать, как во время войны с колчаковцами их отряду нужно было сделать большой бросок, зайти в тыл противнику. Местных проводников отыскали, но Вадим Моисеевич, командир отряда, только развел руками: ни бельмеса не понимает в том, о чем они говорят. Послали за Степаном, у него с проводниками состоялся примерно такой диалог:
– За курьей старица, а потом прямица в пяти верстах от материка, – говорили мужики. – Дале поньжа, надо крюк давать на каргашак.
– Орудия и обозы пройдут? – спросил Степан.
– Нет-ка, зыбун и ржавца по пояс…
Через некоторое время Степан перевел:
– Они говорят, что после залива, уходящего в луга, будет протока в пяти верстах от основного русла реки. А далее непроходимое болото, надо сворачивать на другое болото, поросшее мелким сосняком. Пушки и обозы там не пройдут, а пехота может, глубина по пояс. Возможно, нам следует разделиться? Живой силой двинем через болота, а обоз и орудия пустим круговой дорогой. Отставание будет на сутки.
– Фактор внезапности, – кивнул Вадим Моисеевич. – Нас ведь не ждут со стороны… как его… каргаша?
«Анна Каренина». Граф Толстой
Степан как-то вспомнил, что зимой в старательской артели они зачитывались «Тремя мушкетерами», многие куски наизусть выучили. О том, что его прозвали д’Артаньяном, не упомянул. Как умел, Степан пересказал домочадцам содержание, вставляя цитаты по памяти. Но реакция слушателей оказалась холодно-удивленной. Чего тут увлекательного? Они привыкли слушать сказки. Мать Прасковьи была знатной сказочницей. В непогодицу в дом Солдаткиных набивалось много народу, бабы по лавкам сидели с рукодельем, дети на печи, мужики на полу. И Наталья Егоровна, Туся, как ее звали близкие, рассказывала сказки. В них было много повторов, обычно по три: трижды царь гонцов посылал, трижды герой заветной цели добивался – и в каждом повторе слова точь-в-точь повторялись. Возникало чувство дремотной погруженности, будто твой собственный сон тебе излагают. И сон этот волшебный кончится хорошо, и хотя ты его видел-слышал много раз, он тебе не надоедает.
Степан же пересказывал «Мушкетеров» торопясь, путаясь, то поясняя что-то, то злясь на дурацкие вопросы.
Анфиса высказала общее мнение:
– Дребедень! Королева – никудышная царица. То отдала герсагу подвески, то обратно требует, мушкеторов, казенных людей военных, за море гоняет. С жиру бесится и на сторону смотрит. Есть такие бабы, которым мужику голову закружить – превысшее удовольствие. Она ему не даст, а заради интереса повихляется. Опять-таки царь-король должен авторитетную власть иметь, а его карндирал… или как там его, словом, поп, на веревочке водит.
– Мне госпожу Бонасье жалко, – подала голос Нюраня. – Зачем она погибла? Что теперь д’Артаньян всю жизнь делать будет?
Взрослые посмотрели на девочку с легкой насмешкой: баб на свете много, не останется мушкетер монахом.
Чуткая Нюраня верно уловила смысл их молчаливой иронии.
– Другие не такие будут! – выпалила она.
– Странная дисциплина у них в войсках, – презрительно обронил Аким, – захотели – подрались, захотели – ускакали за тридевять земель. С такой армией не повоюешь.
– А дети у них были? – спросила Парася мужа, который сидел, насупившись, досадуя, что не смог донести всю прелесть романа.
– У кого? – не понял Степан.
Он по глазам жены видел, что она хочет прийти ему на помощь, но не знает как. Для нее сейчас материнство – высший смысл жизни, и этот смысл Парася пытается найти в рассказанной истории.
– У королевы, у госпожи Бонасье… Может, у каких иных женщин…
Степан улыбнулся и помотал головой.
– Вы не понимаете! – вскочил Василий Кузьмич. – Это великолепный приключенческий роман! Степан, в сущности, рассказал сюжет точно. Дело не в Степане, не в Дюма – это автор, – а в вас самих, – обвел он рукой сидящих за столом. – Вы дремучи, оторваны от культуры и искусства! Хуже того, вы не любопытны! Вас интересуют только примитивные каждодневные заботы. Вы муравьи! Термиты!
Доктор встретился взглядом с Еремеем Николаевичем. Нет, этот человек, конечно, не муравей. Он из сибирских чалдонов, сам вырвался из крестьянских пут, обладает громадным художественным талантом, его произведения из дерева никогда не будут оценены знатоками… Дальше Нюраня сидит. Волшебная девочка, любимица Василия Кузьмича. Врожденный лекарский талант. Пытлива, умна, энергична, все схватывает на лету. Рядом с сестрой Степан. Могутный мужик… «Вот уже стал их определения употреблять», – поймал себя доктор. Степан-то как раз и пытался реалии другой культуры до них донести. Марфа и Прасковья – молодые матери и потому не в счет. Будь они хоть принцессами, дворянками и прочими боярынями – их предназначение сейчас выкормить и поставить деток на ноги. Кто остается? Анфиса Ивановна и работники Аким да Федот. Работники – непоказательный, искореженный человеческий материал, пригрелись, прикормились у Анфисы Ивановны. А сама-то она разве муравей? Или даже матка муравьиная? В тяжелейших условиях войн, грабежей, продразверсток сумела сохранить хозяйство, сыто кормит немалую семью и помогает десятку страждущих. Самодурка? Бесспорно! Тиранка? Безусловно…
На доктора смотрели с интересом. Его приступы обличения крестьянского быта походили на беснования юродивого и потому служили развлечением. Он – хмельной, понятно, – заходился иногда так, что, казалось, подскочит и отгрызет тебе ухо. Потому что ты Зимнего дворца не видел или про Чехова не слыхал.
С другой стороны, уже случались ситуации – роды Марфы, тяжелейшие травмы сельских детей, баб и мужиков, открытые переломы костей, отломки которых рвут одежду, торчат наружу в обрамлении кровавого пятна… Тут доктора слушали беспрекословно: становились в изголовье раненого и у его конечностей, по команде тянули на себя, чтобы кости сошлись-сопоставились, а раненый от чудовищной боли переставал впиваться в зажатую между зубами деревяшку, и тогда доктор командовал: «Нюраня, наркоз! Эфир!» – и она быстро вынимала из ослабленного рта страдальца деревяшку и клала ему на лицо холстинку, пропитанную какой-то вонючей жидкостью… К месту перелома прикладывали дощечки, да еще хитро бинтовали через плечи или пах; случалось, доктор велел грузы вешать, чтобы кости обратно не съехали.
Анфисе Ивановне очень не нравилось, что к ним в подворье несут всяких увечных. Нюраня приходила в восторг, что можно починить в человеческом теле то, что починке, казалось бы, не подлежит. Начав ассистировать Василию Кузьмичу, девочка специально исследовала, то есть шныряла-высматривала тех, кто вылечился благодаря знаменитым костоправам. Ерунда! Успех был только в случае вывихов суставов и переломов без смещения (терминов она уже нахваталась). Сложные множественные переломы, например голени, где три кости сходятся, практически не восстанавливались, открытые переломы либо имели следствием ампутацию, либо вызывали заражение крови и смерть.
Двоякое отношение к доктору было сибирякам в новинку. Жизнь в суровых условиях не предполагала снисхождений, оглядок. Выживает сильный; слабый уходит, мрет. Но Василий Кузьмич – слабый, потешный и одновременно знанием обладающий – смущал семейство Медведевых.
Вот и теперь он разорялся по поводу их дикости и бескультурности, по привычке носился вдоль стола – больше в горнице негде было вышагивать. Вдруг замер, на каждого пристально посмотрев, и визгом своим старческим неожиданно оглушил:
– Минуточку! Что вы мне тут глупые аргументы выдвигаете?! – (Никто слова не промолвил.) – Сидят! Смотрят! У меня была мысль. Нюраня?
– Вы про произведения культуры говорили.
– Точно! Милостивейше прошу не делать из меня старого умалишенного… Аким и Федот, они ведь, когда меня умыкнули, привезли… моя библиотека… громко сказано, но я видел книгу…
Доктор бросился в свою комнату. Анфиса обвела взором сидящих за столом. Осталась довольна: спрятанные ухмылки, никаких вольностей. Она не просто на каждого с инспекцией уставилась, она еще ответ получила: мы при полном понятии. Расслабившись, плечами пожала: как будто мне этот доктор – приз желанный! Но без доктора Марфа не разродилась бы. И каким парнем! Митяй – богатырь сибирский, уже сейчас видно.
Все эти перегляды не заняли и двух минут.
– Вот! «Анна Каренина», сочинение графа Толстого. – Василий Кузьмич вышел из своей комнаты с книгой в руках. – Величайшее произведение! Вы, конечно, не в состоянии понять всей его гениальности. Однако стоит попробовать. Попытка не пытка, или, как выражается любезный Еремей Николаевич, отказ не обух, шишек на голове не оставляет.
«Анна Каренина» в ту зиму приковала Медведевых надолго. Читали вслух Нюраня и Еремей Николаевич, у которых была хорошая дикция. Дочь, устав, передавала книгу отцу, потом он снова ей. Большие куски текста были непонятны, но их не пропускали. Баритон Еремея Николаевича или колокольчатый голосок Нюрани озвучивали цепочки незнакомых слов о непонятных размышлениях, в смысл которых и вникать не хотелось. Возникало чувство приятной дремотности, как при слушании монотонных повторов в привычных сказках. При этом за перипетиями личных отношений героев следили пристально.
Все, даже Анфиса, ждали вечернего чтения – хотелось узнать, как сложится судьба Анны и ее полюбовника, старика Каренина, обманутого неверной женой, и хорошего помещика Левина, развратного брата Анны с дурацким именем Стива и его несчастной жены с не менее глупым именем Долли.
Василий Кузьмич, нервничавший из-за сложности произведения, представленного на суд «дремучих людей», немного успокоился – сюжет романа вызывал очевидный интерес. Но все же доктор то и дело взрывался, когда слышал глупые вопросы. Его ответы тоже нельзя было назвать деликатными.
Марфа как-то спросила:
– Все графья книжки писали?
Она полюбопытствовала, потому что Василий Кузьмич называл автора «граф Толстой».
– Дура! – ответил ей доктор. – Лев Николаевич был единственным порядочным графом-литератором в нашей истории! Он был глыба! Создатель Учения! Что вы знаете о толстовстве? Ни бельмеса не знаете!
В другой раз Степан выразил сомнение: мол, где это офицеры царской армии находили столько времени для амурных похождений, «прям как мушкетеры».
– Ты придираешься к частностям! – вскипел доктор. – Писатель отбрасывает все ненужное, попутное, сосредоточиваясь на том, что хочет донести до читателя. Шагистику и учения в летних лагерях, что ли, граф Толстой должен описывать? Болконский жертвует ради любви своей блестящей карьерой! Разве это не ясно?
– Болконский – это кто? – удивился Степан.
– Вронский! – ударил себя по лбу доктор. – Я перепутал. Болконский в «Войне и мире». До эпопеи «Война и мир» вам как до луны. Может, внуки ваши и дети осилят, – махнул он рукой в сторону.
И все посмотрели на мирно спящих младенцев, у которых, ясное дело, будет другая жизнь, только бы побольше мира в ней и поменьше войны.
Прасковья, услышав первую фразу романа «Анна Каренина», надолго задумалась, даже пропустила, о чем шла речь дальше, потом у Нюрани и Марфы выясняла.
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
«Так ли? – размышляла Парася. – Если бы все были счастливы так, как я со Степаном, то мир был бы полон добрых, сердечных людей. Счастье, оно будто пир – больше, чем можно съесть, и поделиться не жалко. Все бы делились друг с другом, и наступила бы благодать. А несчастливые семьи? Они-то ноне все на одно скорбное лицо. Какой дом ни возьми – мужиков-кормильцев поубивало, продразверстками все пограблено, вдовы с сиротками, голод и лишения… Господи! – незаметно перекрестилась она. – Дай долгих безболезных лет Анфисе Ивановне! Прости ее прегрешения! Ведь ее хлопотами да стараниями семья в тепле и достатке пребывает!»
Пока книга не закончилась, ее не обсуждали.
Но вот Еремей Николаевич прочел последнюю главу – размышления Левина о смысле жизни. Суть этих размышлений осталась слушателям непонятной.
Еремей Николаевич закрыл книгу и сказал:
– Мудрено. – И после паузы добавил: – Несчастная женщина Анна.
– Дык с чего это несчастная? – возмутилась Анфиса. – Развратная!
– Она сыночка бросила, – поддержала свекровь Прасковья.
– И дочку не полюбила, – тихо проговорила Марфа.
– У меня сеструха была, – вдруг подал голос Аким. – Сбежала к мельнику, а у самой двое деток и муж… вроде Каренина, старый…
Степан невольно и громко вздохнул, вспомнив Катерину, свою первую любовь.
Прасковья посмотрела на мужа с удивлением, а мать – с хитрым прищуром, как бы говоря: «Помню, как ты вьюношей бегал на хутор к мужниной жене!»
Степан от материнской ухмылки едва не взорвался и, прямо глядя Анфисе в глаза, отчеканил:
– Не судите и не судимы будете!
И тут заговорила Марфа, цитируя какие-то святые книги:
– «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же». – Она на секунду замолчала и продолжила: – «Не судите и не будете судимы; не осуждайте и не будете осуждены; прощайте и прощены будете». «Ибо суд без милости не оказавшему милости; милость превозносится над судом».
Марфа покраснела, смутилась, когда на нее все уставились. Она впервые и неожиданно для себя выступила в защиту Степана, которого мать колола по любому поводу.
Чувство Марфы к Степану уже не было удушающе тоскливым, оно перешло в тихую нежную грусть, не терзало сердце ржавой пилой, а едва слышно ныло в груди. Так бывает, когда где-то далеко на болоте курлычут невидимые птицы и ты их не ушами слышишь, а загрудиной.