banner banner banner
В погоне за махаоном
В погоне за махаоном
Оценить:
 Рейтинг: 0

В погоне за махаоном


Почтальон, что разносила почту по нашей улице, была крупной, грузной женщиной. Такими в книжках советской поры обычно рисовали доярок. Ремень коричневой сумки, которую распирало от обилия газет, журналов и писем, оттягивал её плечо. Привычная к тяжёлой работе, женщина обыкновенно шла вразвалочку, с вросшим в лицо выражением страдания, отчего её делалось неизменно жаль. Хотелось перенять сумку, зазвать в кухню, усадить на табурет и напоить чаем.

Иногда мне удавалось сделать это. Едва на двери квартиры хлопала крышка почтового ящика, я выглядывал в коридор:

– Здравствуйте! Передохните немного! Вижу, что вы устали! Зайдите хоть ненадолго!

Женщина всякий раз недоумённо поднимала на меня глаза, она была довольно невысокой, – и принималась неумело отказываться. Хорошего ей, видно, в жизни предлагали мало, а поработать, помочь, услужить, – привычки не соглашаться у неё не было.

Осторожно угнездившись на табурете, будто бы он был сделан из яичной скорлупы, женщина ставила на пол подле себя сумку и замирала, едва позволяя себе вздохнуть.

– Вам покрепче или пожиже? – Интересовался я, наливая заварку в красивую фарфоровую чашку.

– Да я из кружки… водички… – Тихо и испуганно отзывалась женщина, но я настаивал, и клал вволю сахару, не спросясь. Покуда она, заметно стесняясь, пила маленькими глотками чай, я, дабы не быть помехой гостье, отходил к окошку, и возвращался лишь заслышав, как дно опустевшей чашки касается стола, осторожно и беззвучно почти. Так листья трогают землю осенней порой.

Розовая от чаю, женщина немного сдвигала свой платок к темечку, и принималась рассказывать, каково оно жилось в деревне. Она и вправду некогда была дояркой, да сын выписал её в город, помогать. И теперь она едва уживается со снохой, но вернуться в деревню не может, так как дом давно продан, а деньги отданы сыну.

– Встанешь зимою затемно на первую дойку, оденешься потеплее и идёшь. Дороги не видно, да ноги-то сами знают, куда им идтить. А ты по сторонам щуришься, улыбаешься метели, снегу, уснувшей подо льдом реке…

– Страшно, небось, да и спать хочется?

– Про спать – оно привычные мы, а страха – то нет. Откудова? Всё ж округ знакомо сызмыльства. Ещё с мамкой в коровник ходили. Кажись, глаза зажмурь, и то не заплутаешь! А как придёшь, коровы-то мурчат, тёплые, ласковые…

– Мычат? – Пытался исправить я.

– Ну, то кому как, а по нам – мурчат… – Мечтательно улыбалась женщина.

…После я глядел через окошко, следил за почтальоншей, что, переваливаясь утицей, идёт к соседнему дому, и представлял, как по зиме она отворяет дверь в коровник, и её обдаёт тёплым запахом навоза, молока, сена и коровы мурчат ей навстречу, помахивая тонкими хвостами, украшенными репейником, будто спрятанным, нарочно позабытым там летом.

Вечером, когда мать возвращалась с работы, то заметив вторую чашку на столе, принималась кричать. Она твердила о чужих людях в её отсутствие и незваных гостях, но почтальон была для меня своей и званной, ведь откуда б ещё мне были ведомы прелести деревенской жизни, как не от неё! Впрочем, казалось, матери того не объяснить, из-за чего я принимался перечить ей, и горько плакал потом. Не понимал я тогда об истинной причине своих слёз, лишь догадывался о ней, а то бы рыдал куда как громче и горше…

Как-то так…

Она так обыденно рассуждала о скорой кончине свекрови, что если бы не то обстоятельство, что и именно она годами ухаживала за ней, беспомощной, распластанной на утомившем её ложе, то это могло бы вызвать праведный гнев визави. Но не вызывал.

Перечисляя страшные признаки, она не смаковала их, не упивалась ими, но по въевшейся в сознание учительской привычке, лишь отмечала качество проделанной жизнью работы. Я слушал про выпирающие кости, васильковый, но мутный в то же время взгляд, про сочащиеся лимфой пятки, черноту и хладность ступней и про запахи, сбивающие любого живого человека с ног, а сам вспоминал свою последнюю встречу с отцом.

– Приезжай, он действительно плох. – Не веря себе сообщила мать, так что после недолгих сборов и долгой дороги я открыл двери отчего дома своим ключом.

Сперва я его не узнал. Отец лежал, подкатив глаза в забытьи, предпринимая усилия переменить вялость краткого беспамятства на здоровый, крепкий сон, который придаст сил побороть настигнувшее его недоразумение недуга.

Я сел подле кровати, отец приоткрыл глаза. О том, что он узнал меня, я понял по тени улыбки, что пробежала по его лицу. Проглотив рыдания, я принялся говорить. О чём, ни за что не вспомню теперь, да и плохо соображал тогда, про что мои слова. Впрочем, один только звук моего голоса подействовал на отца успокаивающе и он задремал.

Глядя на то, я сделался почти счастлив. По недомыслию или из-за детской привычной уверенности в том, что родители бессмертны и всё непременно наладится. Не желая мешать, я привстал, дабы выйти из комнаты, и тут… Руки отца задвигались сами собой вдоль тела. Он как бы обирал с себя что-то. Досадливо и настойчиво. С ужасом глядя на происходящее, я вспомнил вложенные неким автором в уста монашки слова: «Обирается. Скоро преставится…»

Через час мать позвала нас к столу. Я не мог есть, лишь старательно делал вид, мать суетилась и подкрепляла силы, необходимые для заботы о больном, а отец… Тот жевал, глотал, почти скрипя зубами, но казался лишь немного нездоровым, настолько держал себя передо мной, очевидно не желая испугать. Голубоватый цвет его губ было единственным, что выдавало в нём смертельную слабость.

Побыв подле родителей два дня, я уехал к себе, и по возвращении свалился в горячке. Через месяц, когда я только-только начал понемногу вставать, сбылось предсказание повидавшей на своём веку монашки…

Помню, как светел и молод был отец в момент нашего расставания. Мы чувствовали, что это навсегда, но не желали дать проявиться тому. Ибо очень любили друг друга… Как-то так.

Маков день

– Что празднуем?!

– 16 июля нынче. Маков день.

– Маков, говорите! Отцвели давно ваши маки, поперчили землю! Не потому ли от воздуха словно бы пряный дух? Густой, щедрый, но не чересчур…

Из неплотно сомкнутой щепоти голубого цветка сочатся капли отгостившего недавно дождя. Глядит на небо цветок доверчиво, не ожидая от того подвоха, – наивный и голубоглазый. А что под цвет, то не из-за искания, не для потрафить небу, но приголубить издали, коснуться нежно, ободрить.

Любуясь собой, небо отражается в каждом листочке, посыпает небрежно каплями воды округу с сухим треском, словно рвётся что, а чего – не разглядеть. А как сделается шаг дождя не так тороплив, и тогда он не сидит без дела. Нанизывает на усы винограда мелкие стеклянные бусины. Часто-часто. Как перед тем барабанил в нетерпении по подоконнику пальцами, будто разыгрывался, прежде чем выйти на публику к роялю.

Мокнет птенец ласточки на самом виду, в набрякшем уже от сырости плотном, под горлышко, передничке и немаркой рубашонке с длинными рукавами. Обрядила его мать, дабы не простыл, да не расцарапал себе во сне пухлые щёчки. Ну, ничего, не век же топтаться на одном месте дождю. Как надумает уйти – обсохнет малец, перекусит червячком, и взлетит в отмытое нарочно для него небушко.

Томится в сетке травы под негой перламутровых струй улитка. Вся в пупырку, покрытая приспущенной сквозняком пеной. Застывшими каплями глаз рассматривает близоруко лист клевера ржавый местами: «Исть его, или проскользить до другого?..»

Тикают капли дождя у неё над ухом. Эти часы то медлят, то частят. Всё у них не вовремя. Усы винограда ненадолго делаются похожими на удочки глаз улитки. Туча, вроде, и выжата досуха, но с неё ещё каплет. Становится немного светлее, так что заметно, как некая крошечная, трогательная, вызывающая умиление улиточка прильнула к цветку, спрятала голову поглубже в лепестки, а тот улыбается ласково и придерживая малышку подбородком, баюкает её, кивая ветру обождать, что торопит его зачем-то.

Улитка… С прозрачной раковиной, как с чистой душой, вся на виду, будто тропинки после долгих дождей.

Малахитом и изумрудами отливают сбитые с толку жизни бронзовки в оправе камней дорог. На залысинах полян – жеванные дождём листья ромашки и шнурок кожи, брошенный за ненадобностью змеёй. Божья коровка, в поисках приглянувшегося накануне цветка, бродит по скошенному мокрым ветром. Уцелевший случайно цикорий сопереживает с обочины, раскачивается в такт её стенаниям.

Куда не глянь, везде всё неодинаково одно и тож. Расколотый трясением, гранит мостовой являет миру сияющую истину собственной сути, а вывороченные из болотистой земли корни глядятся кикиморой… Там же – куски глины, цвета сырого ещё ржаного хлеба.

Оплавленные на огне заката облака истаяли было рвано, до просветов, но к вечеру небо вновь заволокло войлоком туч.

Позабытые в прошлом дне, мокрые от дождя деревья, изумлённо взирают на глянец седеющей грязи. Стекла домов, играя с солнцем, ещё блестят, и видно сквозь них, как те, на ком уже, казалось, нет места для клейма, пьют ханжу не из чайников, а так, ни от кого не таясь. Тяжела ли их жизнь, потому как проста, вовсе без затей и кривотолков, легка ли, – не нам судить. Если и есть где место для стыда, то оно не здесь, подле подлинной чистоты, что не только лишь после сильного ливня, но по все дни всякого времени года.

– Маков день, говорите? Ну – пускай будет так.

Пятнадцать соток

Рано утром 17 июля 1993 года, прихватив две лопаты, термос с чаем и туесок, собранной для нас матерью, мы с отцом выдвинулись к заводоуправлению, откуда отъезжал автобус до наших пятнадцати соток, что стояли с момента их получения ни разу некопанные.

Когда мы устроились в автобусе, отец выудил из сумки с провизией тетрадь, нарисовал на листе квадрат, и уверенной рукой принялся прописывать размеры чётким чертёжным шрифтом.

– Расчистим территорию, разметим, вскопаем и будем строить. – Сообщил отец.

– Что именно? – Без воодушевления поинтересовалась я, и прибавила, – ибо на этот день у меня совершенно иные планы.

– Да?! – Изумился отец. – И какие?

– Ну… так. – Туманно ответила я и отвернулась к окну.

Час в дороге прошёл незаметно. Я расслабленно и безответственно любовалась мелькающими у обочины видами, словно бегло пролистывая художественный альбом с пейзажами из запасников Третьяковской галереи. Отец увлечённо «рисовал», «разбивая» грядки, «возводя» строения, так что, к тому моменту, как водитель захлопнул двери автобуса, оставив на с на пыльном пятачке у заросшего бурьяном поля, в воображении отца всё было готово, осталось лишь воплотить это в жизнь.

Наш кусочек земли, огороженный со всех сторон чужими заборами, выглядел, прямо скажем, не очень. И не с шанцевым инструментом в руках нужно было браться за его освоение, но ничего другого при себе не имелось, поэтому я лишь вздохнула, и спросила, где копать.

– Погоди! Надо сперва разметить! – Остановил меня отец, выудив из кармана бечёвку и отвес.