Молчание стало тяжелым и гнетущим, она все еще держала Вольфганга за локти, но уже свободней, как будто забыла, что держит. Он кашлянул.
– Петер… – начал он.
Хлопнула дверь на лестницу, послышались шаркающие шаги Туманши.
– Скорей, Вольф, прикрой дверь! – сказала торопливо Петра. – Фрау Туман идет, нам она сейчас ни к чему.
Она отпустила его. Он направился к дверям, но еще не дошел до порога, как показалась в виду квартирная хозяйка.
– Все еще ждете? – спросила она. – Я же сказала: кофе только за наличный расчет.
– Послушайте, фрау Туман, – сказал торопливо Вольфганг. – Мне никакого кофе не нужно. Я сейчас же пойду с вещами к «дяде». А вы пока что дадите Петре кофе с булочками, она просто умирает с голоду.
За его спиной ни звука.
– Получив деньги, я сразу вернусь домой и все отдам вам, оставлю себе ровно столько, чтоб доехать до Груневальда. Там есть у меня друг, еще по военной службе, его зовут Цекке, фон Цекке, он мне безусловно даст взаймы…
Теперь он отважился оглянуться. Петра бесшумно села на кровать, она сидит, опустив голову, он не видит ее лица.
– Вот как? – ответила фрау Туман вопросительно, но угрожающе. – Завтрак вашей девочке подавай и сегодня и завтра… Ну, а со свадьбой как? – Она стояла перед ним, расплывшаяся, в обвисшем платье, с ночным горшком в повисшей руке, – один ее вид хоть у кого отбил бы на всю жизнь охоту к свадьбе и к почтенному бюргерскому укладу.
– О! – сказал с легкостью Вольфганг, мгновенно воспрянув. – Если с завтраком для Петера уладилось, уладится и со свадьбой.
Он быстро оглянулся на девушку, но Петра сидела так же, как и раньше.
– В ломбарде вам придется постоять, и Груневальд не близко, – сказала Туманша. – Я все слышу: свадьба да свадьба, но что-то мне не верится!
– Нет, нет! – сказала вдруг Петра и встала. – Не сомневайтесь, фрау Туман, ни насчет денег, ни насчет свадьбы… Поди сюда, Вольф, я помогу тебе с вещами. Уложим все опять в саквояж, тогда стоит ему только взглянуть одним глазом, он сразу увидит, что все собрано опять как было. Он ведь уже знает наши вещи. – И она улыбнулась другу.
Фрау Туман вертела головой, оглядывала их поочередно, как старая, умная птица. Вольфганг с бесконечным облегчением воскликнул:
– Ах, Петер, ты у меня лучше всех, может быть, я и в самом деле управлюсь к половине первого. Если только я поймаю Цекке, он безусловно даст мне в долг достаточно, чтоб я мог взять такси…
– Еще бы! – опередила Петру Туманша. – А там хвать девчонку из кровати и прямо в бюро регистрации браков, вот как она тут стоит, в мужском пальто, а под ним ничего. Мы же взрослые люди!.. – Она ядовито сверкнула глазками. – Вас только слушай! А хуже всего, что не одни только дурехи слушают развесив уши мужские враки, и если я хоть немного знаю эту девочку, она потом будет все время сидеть у меня на кухне и делать вид, что ей хочется помочь мне. А ей вовсе не помочь мне хочется, нисколечко даже, ей только хочется косить глазком на кухонные часы, и ровно в половине первого она скажет: «Я чувствую, он идет, фрау Туман!» А он-то вовсе даже не идет, а сидит, верно, у своего благородного друга, и они себе преспокойно выпивают и покуривают, и если он еще хоть о чем-нибудь думает, так разве что вот о чем: браки регистрируют каждый день… А что не сделано сегодня, с тем не спешат и завтра…
Тут фрау Туман метнула уничтожающий взгляд в Вольфганга и презрительно-сострадательный в Петру, сделала горшком легкое движение, означавшее сразу точку, восклицательный и вопросительный знак, и прикрыла дверь. Они же оба стояли в большом смущении и еле отваживались смотреть друг на друга, потому что можно как угодно оценить выпад квартирной хозяйки, но приятен он не был ничуть.
– Не обращай вниманья, Вольфганг, – начала наконец Петра. – Пусть их говорят что хотят и она и все другие, это же ничего не меняет. И если раньше я тут сама распустила нюни, ты забудь. Находит иногда такое настроение, точно ты одна-одинешенька, и тогда становится страшно и хочется, чтобы тебе что-нибудь сказали в утешение.
– А теперь ты больше не одинока, мой Петер? – спросил Вольфганг, странно растроганный. – Больше тебе не нужны утешения?
– Ах, – сказала она и посмотрела на него растерянно и смущенно. – Ты же здесь…
– А может быть, – добавил он вдруг, – мадам Горшок права, и в половине первого я буду сидеть и думать: «Браки регистрируют каждый день» – что ты на это скажешь?
– Что я тебе верю! – воскликнула она, подняла голову и мужественно посмотрела на него. – А если бы даже и не верила, это ничего не меняет. Я не могу тебя связать. Поженимся мы или нет, если я тебе мила, все хорошо, а если не мила… – Она, не договорив, улыбнулась ему: – А теперь беги, Вольф. У «дяди» в двенадцать перерыв, и, может, в самом деле там большая очередь. – Она подала ему чемодан, поцеловала. – Всего хорошего, Вольф!
Ему хотелось сказать ей что-нибудь еще, но ничего не приходило в голову. Он взял чемодан и пошел.
Глава третья. Все в погоне, за всеми погоня
1. Управляющий Мейер завязывает знакомствоВ поместье Нейлоэ управляющий Мейер, по прозванию Мейер-губан или Коротышка, утром, в двенадцатом часу, чувствует себя опять уже настолько усталым, что охотно завалился бы как есть, в куртке и гамашах, на кровать и проспал бы до завтрашнего утра. Но он только сидит у края ржаного поля, в сухой и высокой лесной траве, и тихо подремывает, укрытый от любопытных глаз молодым сосняком.
В три часа утра он встал, в теплом и душном хлеву выдал корма (такой усталый, ах, такой усталый!), потом следил за кормлением, наблюдал, как доят, как чистят скот. С четырех часов свозил рапс, потому как свозить его нужно утречком по росе, чтоб не осыпался. Без четверти семь выпил на ходу чашку кофе, наспех что-то проглотил (все еще очень усталый). А с семи обычная каждодневная работа.
Потом сообщили с вырубки, с ржаного поля, что обе жнейки стали. Пришлось бежать за кузнецом, возиться с починкой. И вот машины опять кое-как тарахтят – надолго ли? Ах, до чего ж он устал, и не только со вчерашнего дня, устал уже и за сегодняшний день! Ах, как охотно уснул бы он сейчас вот здесь, на припеке!.. Но ему нужно еще до двенадцати поспеть на свекловичный участок, посмотреть, как там управляется со своей командой приказчик, старик Ковалевский, полют на совесть или кое-как…
Мейеровский велосипед лежит в двух шагах отсюда, в придорожной канаве, огибающей сосновый заказник. Но сейчас управляющему лень ехать дальше, он просто не может. Усталость сидит в его теле, как что-то грузное, шерстистое – и от нее везде побаливает, особенно в горле. Когда он лежит совсем тихо, она как будто засыпает. Но стоит ему пошевелить ногами, и она начинает царапаться и скрести, точно щетиной.
Он медленно раскуривает сигарету, делает блаженно несколько затяжек и смотрит при этом на пыльные, разношенные ботинки. Надо бы купить новые, и конечно, ротмистр великий человек, а пятьсот тысяч – неслыханный оклад для управляющего. Но посмотрим, как будет стоять доллар к первому числу, может быть, тогда и подметки-то подбить окажется не по средствам! Много чего не хватает в поместье Нейлоэ – надо бы сюда по меньшей мере еще двух служащих. Но ротмистр – великий человек и открыл, что может все делать сам – может он, черта с два! Сегодня он укатил в Берлин за жнецами. Значит, не помешает своему несчастному управляющему вздремнуть перед полдником. «А любопытно все-таки, каких он привезет людей. Если вообще привезет. Эх, дерьмовина!..»
Мейер переворачивается на спину, сигарета скатывается в самый угол рта, картуз в защиту от солнца надвинут на глаза… Бабы на свекловичных полях пусть лопнут вместе со своим Ковалевским – наглая банда! А шикарная у него дочка, у этого Ковалевского, не поверишь даже, что он ее отец. Пусть она только приедет из Берлина в отпуск, уж мы своего не упустим! Ох и жарит же, ох и парит же, как в печке парит! Лишь бы не гроза, а то весь хлеб в снопах намокнет, и тогда дело дрянь! Конечно, следовало бы начать свозить сегодня же, но ведь ротмистр – великий человек и, между прочим, пророк насчет погоды: дождя нет, свозить не будем – и все!
Слава тебе господи, жнейки еще тарахтят, можно спокойно лежать и лежать. Только б не заснуть, а то опять до вечера не проснешься. Ротмистр сразу узнает, и назавтра тебя выставят за ворота. А ведь и то не худо, по крайней мере можно будет отоспаться!..
Да, маленькая Ковалевская недурна, и в Берлине она, верно, выкидывает всякие штучки… Но и Аманда, Аманда Бакс, тоже кое-чего стоит! Коротышка Мейер, Мейер-губан перекатывается на бок; он окончательно прогоняет сверлящую мысль, что ротмистр, собственно, не говорил, что не надо свозить хлеб с полей, он скорее наказывал Мейеру сообразоваться с погодой.
Нет, об этом Мейер сейчас не желает думать, лучше он будет думать об Аманде. В нем что-то зашевелилось, он подтянул колени и от удовольствия хрюкнул. При этом у него выпала изо рта сигарета, но черт с ней, – на что ему сигарета, когда у него есть Аманда? Да, его называют «Коротышка Мейер», «Мейер-губан», – и он, когда смотрится в зеркало, не может не признать, что люди правы. За круглыми, большими, выпуклыми стеклами очков сидят круглые, большие, желтоватые совиные глаза; у него приплюснутый нос и выпяченные тубы, низкий в два пальца высотою лоб, уши оттопыренные – а росту в господине Мейере один метр пятьдесят четыре сантиметра!
Но в том-то и суть: у него такой дурацкий и богопротивный вид, он так карикатурен в своем безобразии, и к этому у него такая наглая сладкая мордашка, что девчонки все от него без ума. Когда Аманда в тот раз проходила мимо с подругой – он только-только приехал в Нейлоэ, – подруга сказала: «Аманда, ведь ему не дотянуться – хоть лесенку подставляй!» Но Аманда в ответ: «Ничего не значит, зато рыло приятное!» Такой у них тут стиль в любви, такие тут девушки: наглы и восхитительно беззаботны. У них либо есть аппетит на человека, либо нет, но они во всяком случае не разводят канители. Хорошие девушки.
Как она, эта Аманда, вчера вечером влезла к нему в окно – у него и охоты-то не было, он слишком устал… а тут барыня выскочила из кустов. (Не молодая барыня, ротмистрова жена, та бы только посмеялась, за ней самой водятся грешки. Нет, старая барыня, теща, из замка.) Другая завизжала бы, или спряталась, или позвала бы его на помощь, но Аманда нет. Он остался в стороне и мог от души позабавиться.
– Мы, барыня, – сказала с невинным видом Аманда, – проверяем с управляющим отчетность по птичьему двору, днем-то ему недосуг.
– И для этого вы лезете в окно? – завизжала барыня, весьма благочестивая старая дама. – Вы потеряли всякий стыд!
– Раз что дом уже заперт, – ответила Аманда.
Но так как барыня на том не успокоилась и не желала понять, что нынешнюю молодежь ничем не проймешь, ни благочестием, ни строгостью, Аманда добавила:
– К тому же и время не рабочее, барыня. А что я делаю в свой свободный вечер, это касается меня одной. И если вы найдете птичницу получше меня (на ваше грошовое жалованье), только вы не найдете, – то я могу уйти, но не раньше, как завтра утром.
И она еще потребовала, чтоб он нарочно всю ночь не закрывал окна. Если барыне угодно стоять и подслушивать, пусть ее стоит, Гензексен! Нам-то все равно, а для нее это, может быть, удовольствие – ведь и у нее дочка не с молитв родилась!
Коротышка восхищенно захихикал про себя и крепче прижался щекой к рукаву, словно чувствуя мягкое и все-таки крепкое тело своей Аманды. Самая правильная баба для такого, как он, голоштанника и холостяка! Никакой болтовни о любви, о верности, о свадьбе – а ведь девка хоть куда. И работа в руках горит, и за словом в карман не полезет. И смела! Так смела, что иной раз страх берет! Но в конце концов что тут удивительного. Как она росла?.. Четыре года войны, пять лет послевоенных! Ведь вот она что говорит:
– Если я сама не возьму себе пожрать, мне никто не даст. И если я тебе не подставлю ножку, ты сам подставишь мне. Всегда огрызайся, дружок, даже и на старуху, все равно. Она небось в своей жизни полакомилась всласть, а мне отказываться от своего, потому что они там устроили подлую войну и за ней инфляцию?! Не пошутить, не посмеяться! Я – это я, и когда меня не будет, никого не будет! Ну, буду я паинькой – на те слезы, что она будет лить над моей могилкой (кое-как выжмет из глаз!) да на жестяной венок, который положит на мой гроб, я ведь ничего себе не куплю, так уж лучше мы поживем в свое удовольствие, а, Гензекен? Пожалеть старушку, быть с ней помягче?.. А меня кто жалел? Только и норовили дубиной по башке, и если пойдет носом кровь, так и хорошо. А если я вздумаю заплакать, тотчас же услышу: «Не распускай нюни, а то еще и не так наподдам!» Нет, Гензекен, я бы ничего не говорила, когда бы в том была хоть капля смысла. Но ведь смысла в том нет ни капли, а быть такой дурындой, как мои куры, которые несут яйца для нашего удовольствия, а потом сами же попадают в кастрюлю, – нет, благодарю покорно, это не для меня! Кому по вкусу, пожалуйста, а я не желаю!
– Правильная девочка! – рассмеялся опять Коротышка. И вот он уже крепко спит и, пожалуй, проспал бы до вечерней росы, – что там хозяйство, что ротмистр! – если бы вдруг ему не стало слишком жарко, а главное душно.
Вскочив, – но уже совсем не усталым движением и сразу на ноги, – он увидел, что лежал среди доподлинного, только что начавшегося лесного пожара. Сквозь белесый, далеко стелившийся едкий дым он увидел фигуру человека, который прыгал, затаптывал и сбивал огонь, и вот уже он сам прыгает вместе с ним и тоже затаптывает ногами огонь и бьет сосновой веткой и кричит тому:
– Здорово горит!
– От сигареты! – только и сказал незнакомец, продолжая гасить.
– Я чуть сам не сгорел, – засмеялся Мейер.
– А и сгорел бы, не велика потеря! – сказал тот.
– Уж вы скажете! – ответил Мейер и закашлялся от дыма.
– Держись с краю, – приказал тот. – Отравиться дымом тоже не сладко.
Они продолжали теперь тушить вдвоем что было мочи, и Мейер-губан напряженно при этом прислушивался к обеим своим жнейкам в поле, продолжают ли они постукивать. Как-никак, будет очень неприятно, если люди что-нибудь заметят и расскажут ротмистру!
Но те, против ожидания, спокойно жали, никуда не сворачивая, и это, собственно, должно было опять-таки рассердить управляющего, так как доказывало, что жнецы заснули на козлах, предоставив лошадям работать по собственному разумению – тут выгори хоть все Нейлоэ с восемью тысячами моргенов леса, им-то что? Вернулись бы после работы домой и только вытаращили бы глаза на пепел своих конюшен, исчезнувших как по волшебству. Однако на этот раз Мейер не рассердился, а только радовался, что жнейки постукивают, а дым убывает. И вот, наконец, он и его спаситель стоят вдвоем на черной прогалине с комнату величиной, немного запыхавшись, закопченные, и смотрят друг на друга. Вид у спасителя довольно чудной: совсем еще молод, но под носом и на подбородке вихреватая рыжая поросль, а голубые глаза глядят жестко и твердо; старый серо-бурый военный кителек, такие же штаны. Зато хороши, добротны желтой кожи ремень и желтая же кобура. А в кобуре, видать, кое-что есть, и уж, верно, не леденцы, – так тяжело она висит.
– Что, покурим? – спросил неисправимо ветреный Мейер и протянул портсигар, считая, что должен в свой черед сделать что-нибудь для своего спасителя.
– Дай мне сам, приятель, – сказал тот. – У меня лапы черные.
– У меня тоже! – рассмеялся Мейер. Но все-таки запустил в портсигар кончики пальцев, и тотчас закурчавился дымок сигарет, и оба уселись поодаль от спаленного места в скупой сосновой тени, прямо на сухой траве. Кое-что они все-таки вынесли из недавнего опыта, и один избрал пепельницей старый сосновый пень, другой – плоский камень.
Человек в хаки сделал две-три глубокие затяжки, расправил плечи, потянулся, не стесняясь, зевнул на долгом глубоком «а» и сказал глубокомысленно:
– Да… да…
– Плоховато, а? – начал управляющий.
– Плоховато? Вовсе дрянь! – сказал тот, еще раз обвел прищуренным глазом раскаленный зноем ландшафт и с бесконечно скучающим видом раскинулся в траве.
У Мейера не было, собственно, ни времени, ни охоты отдыхать с ним среди бела дня, но все же он чувствовал себя обязанным побыть еще немного подле этого человека. Итак, чтоб не дать разговору окончательно иссякнуть, он заметил:
– Жарко, а?
Тот только фыркнул.
Мейер посмотрел на него сбоку оценивающим взглядом и бросил наугад:
– Из Балтийского корпуса, да?
На этот раз тот в ответ не соизволил и фыркнуть. В соснах зашуршало. Появился, ведя мейеровский велосипед, лесничий Книбуш, белобородый, но с лысой головой, бросил велосипед Мейеру под ноги и проговорил, отирая пот:
– Мейер, опять ты кинул свой велосипед на проезжей дороге?! И еще добро бы свой, а то служебный; когда его сведут, ротмистр взбеленится, и тебе…
Но тут лесничий увидел черную выгоревшую прогалину, сразу покраснел от гнева (перед товарищем по службе он мог позволить себе то, на что никогда не мог, дрожа за свою жизнь, отважиться перед порубщиками) и пошел браниться:
– Опять ты, вшивый рохля, курил свою вонючую пакость и подпалил мне лес! Ну, подожди, дружок, теперь дружбу и вечерние картишки побоку: дружба дружбой, а служба службой. Сегодня же вечером господин ротмистр узнает…
Но судьба судила, что в этом разговоре лесничий Книбуш ни одной фразы не договорил до конца. Обнаружив уснувшую, как видно, в траве подозрительную, жалкую личность в хаки, он начал:
– Ты поймал вора и поджигателя, Мейер? Отлично, ротмистр за это похвалит; и придется ему попридержать язык насчет того, что мы-де тряпки, и что руки у нас коротки, и что мы побаиваемся людей… Заспался, сволочь! – закричал лесничий и сильно ткнул лежавшего ногою в ребра. – Живо! Вставай и марш со мной в холодную!..
Но тот, кого он пнул ногой, только сдвинул фуражку с лица, метнул в разъяренного лесничего пронзительный взгляд и выпалил еще более пронзительным голосом:
– Лесничий Книбуш!..
Мейер-губан с большим удивлением и еще большим удовольствием увидел, какое действие произвело это простое упоминание имени на его партнера по картам, тихоню и труса Книбуша. Лесничий съежился как громом сраженный, растерял сразу весь запас ругани и, застыв, как по команде «смирно!», тявкнул:
– Господин лейтенант!..
А тот медленно поднимался, отряхивал с мундира и штанов сучки и сухие травинки и говорил:
– Сегодня в десять вечера у старосты собрание. Оповестите людей. Приведите с собой и этого коротышку. – Он встал, поправил на себе кобуру и добавил: – Кстати, разъясните людям, каким количеством оружия мы располагаем в Нейлоэ, годного к употреблению оружия и боеприпасов… поняли?!
– Слушаюсь, господин лейтенант! – пробормотал старый бородач, но от Мейера не укрылось, что он подавил вздох.
Непонятный субъект коротко кивнул Мейеру, сказал:
– Итак, порядок, камрад! – и скрылся в кустах, за сосенками, за мачтовыми соснами, в густом бору. Исчез, как сон!
– К черту! – сказал Мейер, задыхаясь, и уставился в зеленую чащу. Но там уже опять все было неподвижно и сверкало полуденным блеском.
– Да, тебе «к черту», Мейер, – разворчался лесничий. – А я сегодня бегай весь день по селу, а по нраву это людям или нет – тоже еще неизвестно. Иные странно так покривятся и скажут, что все это вздор и что с них, мол, довольно и капповского путча… Но… – продолжал лесничий еще жалобней, – ты же его видел, какой он есть, сказать ему это в лицо никто не посмеет, и стоит ему свистнуть, все являются. Возражения слышу всегда только я один.
– Кто он есть? – спросил, любопытствуя, Мейер. – С виду он вовсе не такой всемогущий!
– А кем ему быть-то? – отозвался сердито лесничий. – Не все ли равно, как он себя назовет – своего настоящего имени он нам не откроет. Сказано, лейтенант…
– Ну, в наши дни лейтенант не большая шишка, – заметил Мейер, но все же ему импонировало, как тот осадил лесничего.
– Не знаю, большая шишка лейтенант или не большая, – пробурчал лесничий. – Во всяком случае, люди ему повинуются… Они там, – продолжал он таинственным тоном, – определенно затевают большое дело, и если оно удастся, то Эберту и всей красной шушере конец!
– Ну-ну! – сказал Мейер. – Многие так думали. Оказывается, красная краска въедливая, нелегко ототрешь.
– А вот на этот раз выйдет! – прошептал лесничий. – За ними, видно, стоит рейхсвер, и сами себя они называют Черным рейхсвером. Ими кишит вся наша сторона, и они так и прут и с Прибалтики, и из Верхней Силезии, да из Рура тоже. Их называют рабочими командами, и они будто бы не вооружены. Но ты же сам видел и слышал…
– Стало быть, путч! – сказал Мейер. – И меня просят участвовать в нем? Ну, я еще наперед крепко подумаю. Если мне человек заявляет: «Порядок, камрад!» – этого мне, извиняюсь, мало!
Лесничий шел уже дальше. Он перебирал озабоченно:
– У старого барина – четыре охотничьих ружья да две трехстволки. Потом винтовка. У ротмистра…
– Верно! – сказал Мейер с облегчением. – Как относится к этому ротмистр? Или ему ровным счетом ничего не известно?
– Да если б я только знал! – захныкал лесничий. – Но я же не знаю. Я уже повсюду выспрашиваю. Ротмистр ездит в Остаде и выпивает иногда с офицерами рейхсвера. Мы можем здорово влипнуть, и я, если дело сорвется, потеряю, может быть, место и кончу на склоне лет тюрьмой…
– Ну только не скули, старый морж! – засмеялся Мейер. – Дело же просто: почему нам прямо не спросить у господина ротмистра, хочет ли он, чтоб мы принимали участие, или нет?
– О, господи, господи! – вскричал лесничий и в неподдельном отчаянье заломил руки над головой. – Ты вправду самый безмозглый свистун на свете, Мейер! Ну как ротмистру ничего об этом деле не известно, а мы ему все выдадим? Ты же должен знать из газет: «Предатели подлежат суду фемы!..» Эх, я же сам… – спохватился он вдруг, и небо над ним почернело, все семь шкур, шурша, поползли с его плеч, руку свел ледяной мороз… – Старый я дуралей, я же выдал тебе все! Ах, Мейер, окажи ты мне милость, дай мне тут же на месте честное слово, что ты ни одной душе не выдашь ничего! А я не выдам ротмистру, что ты подпалил лес…
– Во-первых, – заявил Мейер, – леса я не поджигал, его поджег лейтенант, а стоит ли тебе выдавать лейтенанта, ты сам соображай. Во-вторых, если я и вправду подпалил лес, сегодня в десять часов вечера я зван к старосте и, стало быть, тоже принадлежу к Черному рейхсверу. И если ты после этого меня предашь, Книбуш, ты же знаешь: предатели подлежат суду фемы…
Мейер стоял, осклабившись, посреди лесной прогалины и смотрел на болтуна и труса Книбуша дерзко и вызывающе. «Если даже заваруха с путчем ни к чему не приведет, – думал он, – она хоть обезвредит этого жалкого наушника: он теперь ни полслова не посмеет сказать на меня ни старому барину, ни ротмистру!..»
А напротив него стоял старый лесничий Книбуш, и попеременно то краска, то бледность заливала ему лицо. «Вот тоже, – рассуждал он про себя, – сорок лет прослужил человек, старался, из кожи лез, думал: будет потом поспокойнее. Но нет, становится только хуже, а уж как сейчас я по ночам вдруг просыпаюсь от страха, не случилось ли чего, так со мной еще никогда не бывало. Раньше одна была забота – веди отчетность по дровам, и страх один – так ли ты сосчитал; да еще иногда из-за косули, чтоб не свернула со своей тропы, когда барин у меня сидит в засаде. А нынче всю ночь лежишь в темноте, сердце все пуще стучит, а в мыслях – порубщики и лейтенанты. Эта сволочь теперь вдвойне обнаглела, готовится путч… И вдобавок я тоже втянут в него, когда я ровно ничего не имею против господина президента республики…»
Но вслух он между тем говорил:
– Мы же сослуживцы, Мейер, и сыграли не одну приятную партию в скат. Я никогда на тебя не наговаривал господину ротмистру, а сейчас насчет пожара в лесу у меня вырвалось так только, сгоряча. Я бы никогда тебя не выдал, ну конечно же нет!
– Ну конечно! – подхватил Мейер и нагло осклабился. – Сейчас без малого двенадцать, на свекловичное поле я никак не поспеваю. Но за выдачей кормов мне обязательно нужно присмотреть, а потому я сажусь на велосипед. Ты, может, побежишь следом, Книбуш, тебе ж это нипочем, а?
Мейер сидел уже на велосипеде и нажимал на педали. Однако, отъезжая, он прокричал еще раз: «Порядок, камрад!» – и укатил.
А лесничий долго глядел ему вслед, тряс угрюмо головой и раздумывал, не лучше ли будет пойти в лесничество окольной тропкой, а не большой дорогой. На большой дороге наткнешься, чего доброго, на порубщиков, а в этом для лесничего приятного мало.
2. Пагель заходит в ломбардХозяин ломбарда, «дядя», сидел на высоком конторском стуле и что-то записывал в свои книги. Приемщик торговался вполголоса с двумя женщинами, из которых одна держала в руках узел – постельные принадлежности, увязанные в простыню. Другая обнимала черный манекен, какой употребляют портнихи. У обеих – заострившиеся лица и подчеркнуто беззаботный взгляд несчастных посетительниц ломбарда.